Заболотников Анатолий Анатольевич : другие произведения.

Киргиз

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:


"Киргиз"

  
   После пятнадцати лет нескончаемых перестроек, привычно перманентных реформ, сопровождаемых скоротечными, затяжными, но тоже безуспешными забастовками, голодовками шахтеров, учителей и врачей, ожидать какого-либо серьезного протеста, да еще в самых низах "новорусского" общества - просто смешно! К тому же, когда "смеются" только последние или только комики, а зрительный зал хохочет лишь под "фанеру", жизнь большинства становится весьма печальной и напрочь обреченной. Некоторые описываемые события последних нескольких же дней отдельно взятого акционерного общества нашего провинциального городка вроде бы должны были убедить меня в ином, развиваясь сначала в какой-то вполне логичной, ожидаемой последовательности, но что получилось из этого, я тоже узнал в самом финале...
  
   Киргиз, герой описываемого промежутка нашего времени, точно и не знал, какой же он национальности, так как воспитывался в детдоме, где тогда все, естественно, были русскими. Киргизом его прозвали в армии узбеки, которые поначалу держались особняком, этаким как бы землячеством, забыв про него через полгода, когда из молчаливых деревенских пацанов превратились в бравых солдатиков, широкая душа которых позволяла иметь им много друзей. Русские парни поначалу, наоборот, считали его узбеком, среди которых он, правда, выделялся слишком высоким ростом, но потом все стали звать его Киргизом уже без каких-либо намеков на национальность, считая это даже не кличкой, а чуть ли не настоящим именем. Он, кстати, никогда против этого не возражал, поскольку его собственные фамилия, отчество, да и то же имя ему ни о чем не говорили, были даны ему все же не родителями, которых он вообще не помнил. Сейчас немало "безродных" создает себе подобным образом многоколенчатые родословные, погружаясь на много веков в глубины чернильниц или банально покупая дворянские титулы в новоявленном же дворянском собрании, но Киргиза его выдуманная фамилия, наоборот, лишала всяких надежд. А, вот, имя Киргиз было весьма звучным, отдавало чем-то таким богатырским, под стать его комплекции, да и кореша произносили его с некоторым уважением, словно обращались к целому народу.
   Это вам не какая-нибудь "новорусская" и почему-то графиня Морозова, в раннем детстве уже бывшая самой рьяной активисткой пионерской дружины имени однофамильца Павлика, отвергшего узы родства. Нет-нет, тут-то как раз никакого противоречия нет между однофамильцами! Принять чужую родословную и отвергнуть свою - это одно и то же, и на это способны только "павлики", воспитанные именно компартией! Но что делать, если потомки дворян не спешат возвращать свою кровь в страну теперь уже не красных, а разноцветных бандитов? Если гора не пойдет к нашему "красному "Магомету", наши "регулировщики рек" могут запросто назвать горою любую кучу повыше. К тому же совершенно не зря, а даже крайне предусмотрительно, именно с расчетом на нынешний случай, после революции дворне так щедро и раздавались фамилии ее бывших господ, тоже дворян. Сунься-ка к нам теперь все эти Романовы, Дашковы, Толстые и прочие "брумели" со своими претензиями на родовые поместья, титулы и даже родовые яйца Фаберже?! Пардоньте-с, гаспада, все места в партере и в ложах заняты. На галерку-с!... У Киргиза, опять же, собственного выбора и не было. Страна Советов отдала ему свою "родословную" в наследство.
   Те же времена, когда национальные вопросы начали волновать, будоражить умы людей, а особенно средства массовой информации, Киргиз провел преимущественно в морях, где на судах, как в консервных банках, многое осталось по-прежнему, если не считать, конечно, всякие финансовые проблемы с новыми хозяевами. Но тут ему повезло с капитаном, которого все судовладельцы ценили, и он мог постоять за команду, которую теперь уже можно было бы считать международной, если судить по обратным адресам получаемых ими радиограмм, писем. Однако, даже два его приятеля чеченца, вернувшись слегка поседевшими из полностью разрушенного Грозного, упрямо продолжали называть себя советскими, не поддержав ни одну из воюющих сторон.
   - Моего отчего дома больше нет, Киргиз, - изливал ему порой душу Ахмет, старший из них, - мой дом теперь здесь, я отсюда никуда не уйду. Ты меня поймешь дорогой, у тебя тоже там нет дома.
   Однако, Киргизу было трудно понять его, он раньше никогда об этом не задумывался, так как кроме детдома, армии и морского техникума ему и вспомнить-то было особо нечего, ни с кем особо эти воспоминания не ассоциировали, рассеиваясь среди множества знакомых. Куда больше у него было воспоминаний о загранке, которую они, благодаря своему капитану, повидали основательно, где только ни были с ним. И лихтеровоз их ему действительно стал родным домом, и тут он вполне мог понять Ахмета. Без него он вряд бы мог тогда представить свою жизнь...
   - Нет, ребята, Союз еще вернется, иначе и быть не может! - без каких-либо сомнений заявлял бакинец Серго, больше трех лет уже не бывавший дома и, как и Киргиз, безвылазно живший на борту. - Кому сейчас хорошо? Только новым русским и хорошо... Да, и нашим новым русским, они везде одинаковы... сволочи! Народу плохо, друзья, народ хочет жить в большой, в великой стране, быть хотя бы на словах ее хозяином, но не рабом на самом деле... Думаешь, им не больно, не обидно, когда их теперь все презрительно азерами называют? Чем плох мой народ, почему теперь азер - это оскорбление?
   - Серго, разве Киргиз - это оскорбление? - успокаивал его тот, даже не вдаваясь в смысл своих слов. Кроме всего Союза у него и не было иной родины, отчего дома, а Киргиз было теперь его именем, он другим и не представлялся.
   - Думаете, это все безнаказанно проходит? Не проходит! Ничего безнаказанно не проходит! - возмущался хмуро обычно не очень разговорчивый старпом. - Разве, вот, русский - это оскорбление? А у нас в Прибалтике это как оскорбление теперь! И что мне делать, если я наполовину русский, а наполовину латыш? Меня, что, теперь и здесь и там оскорблять можно?... Но только не вернется это, Серго, никогда уже не вернется. Народ теперь за это позорище и воевать готов даже. Раньше красным за одно воевал, теперь, вон, нацистом уже за другое готов. Война же, друг, быстро память отбивает. И судьба еще покарает нас за короткую память, ох, как покарает!...
   - Эх, братцы, это хорошо, что у нас еще телика нет, - замечал судовой Маркони, вообще неопределенной национальности, имя которого все тоже давно забыли, только так его и называя. - Послушали бы вы, что и наши сми сейчас наговаривают. Все плохие: хохлы, прибалты, грузины, молдаване, поляки - все!... Ворюга какой-нибудь у власти был хороший, свой, а придет нормальный человек, но не наш - уже и враг, уже и народ весь враг! Видимо, за счет оскорбления других, наша власть сама возвыситься хочет, больше ведь не на чем, за все остальное лишь краснеть надо? Век бы не слушал этого, да приходится. Одно скажу, братцы, за народ мне свой и теперь не стыдно, но только теперь я его с государством уже не путаю, не путаю с тем зажравшимся быдлом, которое радио подчеркнуто нашими соотечественниками называет. Какие они мне соотечественники - эти, раскатывающие по всему миру с кошелками, набитыми ворованным баблом? Для меня, кстати, большие соотечественники те же узбеки, твои ли киргизы, которых власть довела до нищеты, и которые все же взбунтовались, в отличие от нас, хотя их вновь, похоже, надули...
   Не очень это доходило до Киргиза, был он абсолютно равнодушен к политике и даже голосовал машинально, спрашивая чаще всего совета у капитана, который, правда, тоже был далек от этого еще с тех времен, когда все решалось за нас, когда нашего мнения и не спрашивали даже для видимости. Теперь же, когда капитан слишком отчетливо видел разницу между тем, что говорилось во все "высокие" микрофоны, и тем, что творилось вокруг них, он, похоже, тоже не видел родины за бортом их судна. Он лишь скептически усмехался, когда власть вдруг поднимала одесский шум вокруг команды какого-то судна, задержанного, арестованного в зарубежном порту...
   - Да-да, после того, как эта самая власть и продала их, всех нас в самое натуральное рабство новым хозяевам!? - пояснял его усмешку уже Маркони, потому что капитану нельзя было иметь никакого отношения и к этой, политической грязи. Авторитет капитана не мог быть запачкан чем-либо. - Ей бы поближе было возмущаться положением большинства россиян - арестантов собственной страны! Нет, они со слезами на глазах возмущаются смерти наших нескольких деток в Штатах, даже для приличия не всплакнув о гибели, но по их вине тысяч беспризорников в отечественных подворотнях! Так же они охают и над тяжелой судьбиной наших проституток за рубежом, словно бы даже гордясь тем, что в России-то проституткам живется намного лучше других профессий... Ладно-ладно, не буду я вам всего этого пересказывать, пусть вам хотя бы в незнании повезло...
  
   Увы, из всего этого "стерилизованного времени" у Киргиза лишь и осталась его кличка. Да, именно кличка, поскольку в новой жизни его уже и не называли по имени, даже не знали его. Лихтеровоз их, гордость пароходства, в начале века продали новые хозяева, которым срочно были нужны "оборотные" средства. С командой они так и не рассчитались сполна, те даже пытались бастовать, но они ведь были в родном порту, не в какой-то африканской экс-колонии, поэтому на них никто и не обратил внимания, точнее, никто не оплатил его, а лишаться такого спонсора "независимые" смишки не хотели. Капитан, к которому новая команда профанов не проявила никакого интереса, попытался было поднять шум, и, хоть ранее среди управленцев он славился довольно скандальным характером, на новых, весьма крутых судовладельцев это никак не подействовало. Молча простившись с бывшей командой, он ушел с горя на пенсию и спрятался от жизни на даче, хотя его и приглашали некоторые зарубежные компании, в чьи баснословные предложения он вначале, видимо, не поверил, но потом вроде бы даже согласился...
   Киргиз же не смог уже никуда устроиться, поскольку новая администрация была куда алчнее насчет взяток, а он их и прежде никогда не давал, считая их чем-то позорным для настоящего моремана. Увы, с ним просто не было капитана, которого он считал почти родным отцом, хотя и не знал, что этот такое. Однажды он даже разыскал того, точнее, выследил, пришел к нему вечером домой с большим тортом, с цветами, застав того в ангельских хлопотах вокруг крошечной внучки, подаренной ему буквально к пенсии. Пробыв весь вечер изумленным зрителем банального сериала, он ушел, даже не позавидовав, потому что не узнал в этом сюсюкающем, бессмысленно улыбающемся дедушке былого морского волка, мановению пальца которого подчинялись самые грозные морские чудища, порой готовые впиться друг другу в железные бочины. Порой им приходилось пересекаться курсами с западными, поголовно пьяными автоматами, на любой вопрос отвечающими только: "Hwo? Hwo?", - где за всех ответ мог найти лишь их капитан, отличавшийся от своих коллег и тем, что никогда не пил. Может, поэтому у него и не было друзей? Он был чем-то похож на автомат, безупречно исполнявший свою программу. Она закончилась, начала действовать другая, в которой Киргиза уже не было...
   - Киргиз, тебе надо жениться, непременно надо, хоть на ком! - немного виновато, но настойчиво говорил капитан, провожая его до остановки в комнатных тапочках. - Я бы не знал, что делать сейчас, правда... Моя жизнь там кончилась, здесь моей не было, я и детей-то не знал почти, но внучка! Я ведь тоже из детдома, Киргиз, у меня тоже никого не было, а теперь уже третье поколение, требовательное, заставляющее жить... Ты приходи, Киргиз, если что, приходи обязательно...
   Нет, к величайшему сожалению, капитана он вычеркнул из своей жизни вместе с морем, так как они были для него неразделимы!
   Но на берегу он так и не смог найти себя, ведь на этой огромной земле, на бичу, у него уже не было родины. Деньги он никогда не копил, потому что на судне они были не нужны особо. Все, что у него было, он чаще всего спускал во время потрясающих заходов в иностранные порты, как и настоящие путешественники ни в чем себе не отказывая. Он ни разу не подумал даже о бегстве за кордон, в эту красочную жизнь, поскольку не мог подвести капитана. Да и время было другое, когда вроде бы и бежать было не от чего, как и сочли во всем остальном мире. Нет, в последнем рейсе Ахмет ушел со своим земляком, не сумев смириться со второй чеченской войной, которая была совершенно абсурдна, абсолютно бессмысленна!
   - Прости, Киргиз, и скажи это капитану, - говорил тот ему перед последним заходом, - но это уже нельзя оправдать ошибкой, заблуждениями. Лебедь, вояка, генерал, вернул нам мир, и я надеялся вернуться домой, построить новый дом, завести новую семью... Киргиз, это моя земля, она меня родила, почему же она может быть чужой для одних детей, а якобы родной - для других? Нас уже изгоняли с нее, я сам родился... в другом месте, не там, где мой отец, дед. Но я вернулся к матери, я построил свой дом заново, из горного камня построил, как крепость строил его... Они его разрушили, я поначалу думал, что по ошибке, но теперь так не думаю... Мой народ не хотел воевать, народ никогда не хочет воевать. Но у меня сейчас, Киргиз, один выбор: пойти воевать за свой обманутый народ или просто уйти, не поверив никому. Что мне делать, Киргиз?
   - Знаешь, Ахмет, судьба уберегла меня от другой, такой же страшной, но бессмысленной войны, - с трудом находил слова для ответа тот. - Эту войну все осмеяли, все, кроме тех десятков тысяч парней, кто просто оказался старше меня на год, на два. Меня ведь тоже готовили в армии к этой войне, с узбеками вместе готовили, очень хорошо готовили... Я с тех пор ненавижу насилие, ненавижу убийство. Я никогда никого не убью, это я точно знаю... Поэтому ты правильно решил, Ахмет! Ты не от родины бежишь, ты бежишь от войны... Кого ты там будешь убивать? Старых братьев или новых врагов?
   - Спасибо, Киргиз! - обняв его, восклицал тот в замкнутом пространстве каюты. - Ты даже не знаешь, как я тебя понимаю... Ты - какое-то исключение среди нас, как мне сказал старпом, но я верю тебе. Нельзя воевать против своего народа, даже если кто-то разбил его вдруг на своих и врагов! Я не говорю сейчас об афганцах - я говорю о нас, о советских, даже просто о россиянах. Я не смогу в кого-то из них стрелять, я не хочу! Пусть я стану предателем страны, но я не предам свой великий народ... Скажи это капитану, он тебя слышит!
   И Киргиз сказал, потом сказал, но словно его это не касалось. Ведь даже судьба маленькой Киргизии, обретшей вдруг не хана, а президента, потом все же свергнутого, его совсем не касалась, это казалось ему какой-то игрой в поддавки, где, правда, пешками выступали целые народы. Господи, но разве он, простой детдомовский парень, мог все это понять?! Конечно нет, даже когда столкнулся с этим непосредственно...
   До сих пор у него как бы и не было черных дней, чтобы всерьез над ними задуматься, да еще и в свои-то тридцать с гаком... А если быть точнее, то он все довольно быстро пропил после того, как на берегу его однажды действительно спутали с узбеком или с киргизом, - уже было абсолютно не важно, - забрав в ментовку без документов, а выпустив без денег, которые прихватил с собой в этот раз. Он им так и представился гордо Киргизом, не подозревая даже, что теперь это может быть и криминалом! Будь у него тогда паспорт моряка с собой, все бы, может, сложилось иначе, хотя...
   К несчастью, он, здоровый, богатырского сложения мужик, оказался слабоват перед Зеленым змием. Едва лишь он выпивал грамм сто, сто пятьдесят, как в голове у него пробуждался какой-то мелкий, суетливый мужичонка, который тут же начинал требовать с него:
   - Давай, давай! Еще давай! Еще сто! Еще возьми бутылку, нет, лучше две! Не хватит же, идти придется!... - нудно бубнил тот где-то внутри, распаляя в нем нестерпимую жажду, которую каждая последующая рюмка, стакан ли только сильнее разжигали, и он готов был уже выпить целое море, а этот ему еще и подсказывал, как это надо делать...
   С ног его нельзя было свалить никаким количеством выпивки, но голова после одной, двух бутылок могла внезапно отключиться, как будто тот постоялец гасил там свет... Он уже ничего не помнил после этого, пока в голове вдруг кто-то вновь не включал тот свет. При этом он мог застать себя в совершенно немыслимой ситуации. Нет, в ментовку он попал тогда в почти еще нормальном состоянии, хотя лучше бы ничего не помнил. Они ему дали сполна почувствовать себя киргизом, но только с самой маленькой буквы.
   - Какой ты, свинья пьяная, русский? Когда они дома, то они киргизы, узбеки, великие беки, падишахи, а тут сразу русский! Вали, мразь, к себе и там себя русским назови попробуй! Русский!... - таким, примерно, был перемежаемый густой бранью набор их слов, сыпавшийся на него со всех сторон вместе с тупыми, натренированными ударами нескончаемой карусели. Эти официальные патриоты не оставляли следов, их этому учили, им всероссийские законы лишь на это и оставили некую степень "свободы" кулака... Естественно, что преступником был любой поганый басурман, азиат, то есть, лицо азиатской, кавказской ли национальности, внешности, хотя телевидение - в преддверие казахско-китайских и прочих саммитов - пока не делало таких глобальных обобщений с подачи высших спонсоров. Боже, если бы он хотя бы предполагал, ради какой глобальной идеи, из-за каких глобальных калькуляторов он страдает!...
   Жгучая обида тогда просто помутила ему рассудок, и он уже ничего не мог сказать, а лишь попытался отстоять свою честь кулаками, которых у него оказалось все же маловато. Били же они, осознавая полную безнаказанность, потому что бесправному азиату, да еще и нелегалу, законотворческому преступнику, вообще было некуда обратиться в этой стране за защитой своих втоптанных в российскую грязь так называемых "прав человека". Полномочные представители защищали только защищаемых властью. Да, если был он был вьетнамцем, эфиопом, а избей его какие-нибудь скинхэды и даже менты, то есть, очередные оборотни, то хотя бы вся журналистская рать оплакала каждый его синяк. Он же был Киргизом, да еще и русским по паспорту, на берегу уже и не имевшему никакой силы, что в целом было объективно неразрешимым парадоксом... Даже не совок, а просто россиянин, законный россиянин, но чье имя было Киргиз, оказался вне закона. Что уж тут говорить о тех, чье имя, кличка ли оказались "демократом", "дерьмократом" ли, кто вполне мог разделить его последующую, определяемую "демократическим" Государством судьбу! Как прав был Ахмет! Лучше бы и ему слушать все эти лживые речи полковников там, куда они и были обращены: на Западе, на заходе солнца, на закате его наивных представлений о жизни...
  
   Холодным, серым утром он вышел уже в чужой, враждебный ему город, впервые взглянув на него "протрезвевшим" взором, протрезвевшим не после водки, а после затянувшейся юности. К великой нашей зависти, он до тридцати пяти своих лет так и остался великовозрастным юнцом, кому все время везло с друзьями, сослуживцами, с командой, с капитаном... Страшные годы перестройки, перестрелок, когда ломались не только неоперившиеся душонки беспризорников, но и закаленный дух бойцов, защитников конституционного строя, ныне превратившихся в конституционных же убийц, он провел среди девственных просторов вечно юного моря, не признающего границ океана, не зная ничего об этой новой жизни ни по газетам, ни по телерепортажам, ни наяву. "Новые воспитатели" не смогли коснуться его души своими грязными, заплесневелыми от баксов пальцами, чтобы перелепить его в "нового человека" уже "светлого", уже не красного, но кровавого коммуно-капиталистического будущего. Маркони принял весь огонь на себя и с первого же дня на бичу ушел в вечный запой, поскольку не один факт жизни не опроверг его медиавпечатлений о ней. Увы, первое же столкновение Киргиза с новой действительностью тоже ничему не научило его, не изменило его взглядов, заставив приспосабливаться, а просто сломало душу, как соломинку, а больше ему и не за что было держаться в этой жизни. Он сам и был той самой соломинкой!...
   Конечно, множество раз он пытался за что-то еще зацепиться, находил себе новую работу, но без одной только прописки, а потом и совсем без паспорта, новые хозяева его сразу же записывали в бомжи, в люди второго, даже третьего сорта, с которыми можно было не церемониться, особенно, учитывая его инородную, нелигитимную внешность. Они же все были патриотами, как и те менты, им было чем оправдать себя, свое убожество! Естественно, что он вновь и вновь срывался. Те же госарбайтеры из Средней Азии, с которыми ему приходилось встречаться, хотя и обижались, но все же знали сразу, на что шли, ни на что уже особо не претендуя в России, кроме самой работы, которой у них дома вообще не было, поскольку их ханы даже перед Западом не краснели - уж кому быть красным!
   Но он-то не был тут чужаком даже по новым законам, особенно, по "новой", "новорусской" ли Конституции, отметающей как бы всякие прописки, паспорта, как некие намеки на хорошо забытое крепостное прошлое...! Это был его родной город, хотя он точно и не знал, где все же родился, но в метриках его другого адреса не было, сам город объявил его своим уроженцем. Увы, Россия взяла на себя как бы все обязательства бывшего СССР, кроме обязательств даже перед своими уроженцами, не говоря уж обо всем народе Союза, включая тех же русских. Их тоже якобы "защищали", когда они были за ближней, "враждебной" ныне границей. Многие же вернувшиеся "домой" блудные сыновья так и не встретили долгожданных отцовских объятий, даже если пытались востребовать их во всех возможных инстанциях. Тут их "встретили" намного хуже, чем провожали там, на чужбине, где многие из них тоже родились, но лишь в семьях оккупантов, "оккупационных" ли рабочих, инженеров и прочих. Сама та Земля, страна ли как бы не давала рожденному на ней никакого права родства, что, конечно же, ущемляло и ее достоинство, величие, ущемляло руками совсем не великих ее земляков. Прежде Россия с широкого барского плеча давала приют всем. Но не теперешней России задирать бы перед остальными нос. ... Как ему говорил однажды, почему-то именно ему говорил учитель истории, и это он почему-то хорошо запомнил, вспомнил ли просто лишь это потом, киргизы произошли из северных прибайкальских земель Сибири, где народ их был довольно могущественный в начале нашей эры. Но что требовать с не помнящих родства, считающих и татар, и калмыков, и якутов уж слишком много из себя возомнившими, слишком на много претендующими чуть ли не историческими "инородцами"!? Говорили бы, мол, спасибо, что Русь приняла их в свое лоно, как тех же неблагодарных прибалтов, кавказцев, или тех же хохлов Древней Киевской Руси, братски присоединенных к уже Московии Богданом... Нет, что вы, так глубоко в историю он и не мог заглянуть, правда, мало чем отличаясь глубиной от большинства, даже от многих наших историков, отстаивающих некое приемлемое властями, патриотами ли статус-кво. Но в итоге его мучил вполне справедливый вопрос, который бы мог возмутить и любого истинного знатока Истории:
   - Ну, почему, по какому праву кто-то может лишить меня родины, сделать изгоем на родной Земле?! - примерно так вопрошал он иногда, прячась по темным углам от стражей правопорядка, вооруженных не только государственными инструкциями. - Какая же это свобода, если в несвободном Союзе, в якобы тюрьме народов, мне не надо было прятаться, скрываться, когда я никого не убил, если я хочу просто, честно жить, работать? усиРуси
   - Киргиз, о чем ты говоришь! - скептически восклицал его очередной собутыльник, донашивающий свою памятную, синюю униформу с крылатыми погонами, - раньше я, хоть и был прописан в Алма-Ате, но облетал весь Союз, весь Дальний Восток, Сибирь на двадцать шестом Ане... И что? Пока, говорят, мы в чем-то там не убедимся, мы и заявление ваши на гражданство не зарегистрируем, пенсию тоже не увидишь! Ты понял? Это мне, русскому, ветерану авиации говорит какая-то падаль из органов, вся заслуга которой перед страной - это ее усидчивая жопа! Нет, не только местная жопа, я ведь доходил до Москвы, все деньги, последние деньги на это истратил! Московская жопа воняет сильнее сотни провинциальных! У меня были деньги, но я не мог купить на них даже халупу, не имел на это права, до сих пор не имею, жду его! Да, друг, теперь все величие страны - в ее мелочных, подленьких претензиях, подковырках к человеку, к гражданину Земли! Да, корешь, на Ан двадцать шестом я был им, хоть наш генсек и не блефовал в шлемах истребителей. Чем хуже Жирик в купленном мундире?...
   - Друг, может, им не до нас? Может, задачи такие большие, что не до мелочей? - со слабой надеждой пытался возразить себе Киргиз.
   - Ты ходил в море, ты знаешь, было ли когда капитану не до команды! - отмахивался обреченно очередной собутыльник, не зная, с кем же ему спорить.
   - Ну, капитан бы не надел на себя каску боцмана, не полез бы под стрелу, он ведь знает, что судно без капитана - консервная банка. Но это ж капитан? - неуверенно возражал Киргиз, стараясь не вспоминать последней встречи с тем. Он довольно трезво рассуждал по пьяне...
   Трезвым он, конечно, старался реже думать об этом, погружаясь целиком даже в самую черную работу, за что его и ценили... в рабочее время. Но стоило ему смочить губы водкой, пробудить в себе того подстрекателя, как он срывался... Нет, конечно, смешно и говорить о его срывах, о буре в стакане водки, о философской тем более дискуссии среди таких же бесправных и опустившихся собутыльников, раздирающих на клокочущей гневом груди свои грязные, ветхие рубахи в тени какого-нибудь подвала, на чердаке ли какой-нибудь хрущебы, мало чем от их пристанища отличающейся! И ведь он, бывая в загранпортах, видел, в каких там трущобах живет их нищета: в старых кварталах, застроенных домами, похожими на наши сталинские, столь востребованные ныне "новыми русскими". Он все это видел и мог сравнить, но кому до этого было дело! Кого трогало мнение не только самого дна, но даже имеющего прописку народа, даже его нищей интеллигенции, вновь загнанной со своим мнением на пятиметровые кухни с пустыми лишь холодильниками, которые затыкали им рты лучше всяких омоновцев? Его же мнение, могущего сравнить объективно, радикально, вынеся страшный вердикт, никого и не могло трогать, ведь он потерял даже избирательное право, право хотя бы создавать видимость своей сопричастности... Кое-что все же понимая, он совсем не завидовал обладателям такого права, которым лет пять приходилось сожалеть от ошибках одного дня. Уж тут ему винить себя было не в чем! Но иногда его душа все же выплескивалась из подворотни на улицу, хотя теперь его уже не забирали даже, а просто отвозили на задворки и избивали, на всякий случай обшарив карманы...
   Конечно, это, может, и была главная интрига его жизни, предшествовавшей описываемым нами событиям. Трудно даже теоретически представить столь быструю трансформацию пусть и простой, рядовой, но все же личности, гражданина, в этакое общественное ничто. Мы лишь не беремся судить, что тут общественное и личное были адекватны в своих оценках, не беремся судить хотя бы за него, а просто переходим к описанию, видимо, последнего эпизода из его жизни, который для него, скорее всего, не представлял никакой ценности, и, дай ему волю, он бы без сожаления вычеркнул его из памяти...
  
   В конце концов, после продолжительных мытарств на бичу, он нашел себе пристанище на большой оптовой базе с огромной территорией, у которой было много владельцев, и где легко можно было затеряться и днем и ночью, так как хозяев кроме доходов она больше ничем не интересовала. Менты же, инспектора сюда не совались, так как кое-кто в их верхах был тоже в доле. На территории в четыре-пять рядов располагалось множество складов, павильонов, контейнеров, всяких подсобных вагончиков, будок, в одной из которых он и нашел себе приют, почти год не выходя за пределы базы, что избавило его хотя бы от встреч со стражами правопорядка. Охранники, хоть и были в основном из бывших ментов, теперь смотрели на него и на мир совсем иными глазами, чем прежде, теперь они тоже были из обиженных. Хозяевам всех этих складов, павильонов он постоянно что-нибудь чинил, они его ценили, платили ему, даже жалели ненавязчиво, в материальном выражении. А основную часть персонала базы составляли уборщики и грузчики, чьим жизненным путям и он бы вряд смог позавидовать, умей он это. Его вновь все с некоторым уважением звали Киргизом, даже не подозревая, что у него может быть фамилия, настоящее имя, он же вновь стал добродушным юнцом с невинным взглядом больших, черных как у лани глаз и даже по пьянке совсем не срывался, не сталкиваясь лицом к лицу со злом. Да, хоть люди и были тут, в основном, "второго" сорта, хотя их собственные жизни не представляли ни для кого никакой ценности, но зато они умели сами ценить просто человека, а не его богатства, успехи и прочие навороты современности. Даже хозяев, скорее же, наемных менеджеров складов, контейнеров, которые им платили за работу, они тоже уважали по своему, видя, как и те зарабатывают свой хлеб насущный, испытывая на себе постоянный гнет государства, лишь на словах заботящегося о маленьком... бизнесе, который был тоже вынужден скрываться и кого устраивали такие непритязательные рабочие. Много среди грузчиков встречалось и бывших заключенных, но воровство среди них было исключением. Как и многие преуспевающие бизнесмены, даже олигархи, они тоже "легализовались", правда, в самых низах этого бизнеса.
   Со временем к Киргизу все настолько уже привыкли, что вообще перестали его замечать, воспринимая мимоходом, как нечто должное, тем более, что праздношатающихся тут и не было, за исключением одиночных посетителей, и сюда порой приходящих посмотреть, а работникам, хозяевам было совсем не до этого, они и свои-то жизни не успевали разглядеть в этой суете...
   Но главной причиной было то, что и сам Киргиз вдруг стал угасать... Нет, даже не по пьяне, когда кто-то ему отключал свет. Конечно, его вполне устраивало, что никто к нему не придирается, не достает его, что здесь он чувствует себя в какой-то безопасности в сравнении с большим городом. База вроде бы даже стала для него неким подобием того большого корабля, однако, его все больше и больше начало угнетать одиночество... Он превратился вдруг в того самого человека-невидимку из детективов, которого могут не заметить даже при совершении преступления. Он превращался в этакое абсолютное Ничто, которое прохожие машинально обходят, как столб, как лужу на дороге, даже ступив в которую, тут же забывают о ее существовании. В нашей жизни ведь есть огромное количество вещей, предметов, о существовании которых мы довольно скоро и навсегда забываем, то есть, совершенно напрасно тратя на них до этого много сил, средств, времени. Еще больше мы не замечаем созидаемого обществом, тоже, видимо, созидаемого напрасно. Все это лишь фон нашей жизни, в которой некую непреходящую роль играет вполне ограниченное количество, скажем так, объектов, субъектов ли. Этот фон совершенно разный в разных странах, но везде он - только фон! И Киргиз стал одной из деталей, одним из штрихов этих декораций...
   Ясно, что у него было пару собутыльников из уборщиков, из тех неприкасаемых, с кем брезговали здороваться за руку, хотя они и стремились ее сунуть первому встречному. Но даже у этих был свой дом, какая-то семья, что еще больше подчеркивало его абсолютное одиночество. По пьянке он мог и поговорить с ними от души, когда друг друга никто не слушает, но уже с похмелья ему не о чем было с ними разговаривать и он молча пропускал мимо ушей их подробные пересказы того, что случилось вчера или час назад, то есть, ничего! Их жизни не были сами по себе чем-то таким, чтобы еще и пересказы о них слушать, затаив дыхание. Для сцены, для сценариев их жизни приходилось придумывать, поскольку не хватало мастерства для их буквального, неприкрашенного описания. Ему же они, тем более, ничего нового и не могли сказать, хотя он все же ощущал некоторую разницу между ними и собой.
   Они-то просто опустились, давно смирились со своим ничтожным положением, как и те бомжи, что пасутся возле мусорных баков. А он не мирился с этим, он просто спрятался тут, в своей новой личине, от того мира, который вдруг отверг его по совершенно не понятным причинам! Он ведь был еще довольно молод, даже хорош собой, ему страшно нравились красивые женщины, смотревшие на него теперь, как на пустое место. Конечно, он спал с этими бомжихами из уборщиц, которых потихоньку презирал за чисто похотливую, пьяную страсть... Но ничто физическое, в чем он никогда и не видел особой ценности, с детдома привыкнув к малому, и не могло занять его мысли, почему он столь спокойно мирился со своим положением. Тело его было равнодушно к новым одеяниям... В душе его зрел некий протест, который, увы, теперь совсем не толкал его к очередному срыву, ему этого было бы мало. Он даже побаивался чуть, что все может так банально закончиться, как всегда...
   - Че ты, Киргиз, ерепенишься? - искренне недоумевали порой его собутыльники. - Здоровье есть, бабки на выпивку есть, тетки всегда рядом - чего тебе еще надо? Хочешь, как эти, вкалывать от койки до койки ради куска масла с хлебом, ради того же, но на белой скатерти, на свежей простыни? Но на кой хер такое богатство, если жить-то и некогда им? В гробу б мы видали эти баксы, за которые покупаешь то же самое, но втридорога! Или щелка у дорогих баб другая, или дерьмо после ресторана иное? Нам тоже есть, с чем сравнить!...
   Киргиз ничего им не отвечал, потому что и сам не мог понять, что же его гнетет так, что уже и водкой залить это невозможно. Даже внутренний его собеседник как-то замкнулся в себе, иногда лишь с остервенением требуя еще и еще водки, словно кто жарил его на адском пламени. Но Киргиза она вдруг перестала брать, он уже не мог отключиться от смутных, не очень связных мыслей, не покидающих его порой даже во сне.
   - Ну, почему, почему же все так? Что вдруг случилось с городом, почему он стал таким чужим? Те, чужие, не наши города были не такими, были добрее... И мой город был не таким, был моим, а теперь... Разве я стал врагом? Да, мне нравились те города, они все были красивыми, ну, как и наш город, красивыми. Он тоже красивый был, но по своему, иначе. Те были чем-то похожи, а он совсем иной, не такой как все... Я же совсем не изменял ему даже в мыслях, хотя тут что-то и происходило? Разве бы я изменил матери, если бы она была? Разве бы я предал отца, будь он? Нет, и городу я не изменял... Что случилось с людьми, с братьями?... Нет, у меня нет братьев, я знаю, у меня их не может быть, но другие были похожи... Может, это колдовство какое, ведь бывает же колдовство? Они же как заколдованные, как слепые, не видят друг друга, а не только меня! Почему только меня? Даже хорошие люди стали слепыми, смотрят куда-то в пустоту, бегут, бегут куда-то... Идешь прямо на него, а все равно не видит... Нет, те сволочи видят, от них не спрячешься, они тебя всюду разыскивают, вынюхивают, а хорошие нет, словно их самих нет, словно миражи какие, призраки... Не улыбаются, не смеются, они как мертвые, и только ходят, работают, пьют, едят как живые, а так мертвые почти... Или они только меня не замечают, потому что я умер, один раз по пьянке умер, хотя мне и показалось, что я вроде ожил? Неужели так и умирают? И меня только эти видят, которые тоже... мертвые, так похожие на мертвых, им ничего не надо от жизни, они и пахнут как трупы! И я, наверно, так же пахну? Может, так люди и умирают? Их просто перестают видеть, замечая только сам мертвый труп... А душу и при жизни не замечали, и после смерти. Замечали только тело, только труп. А душа ходит, ей кажется, что она жива, а ее без тела уже никто не видит... Ну, черти, сволочи эти видят, охотятся на нее, а нам кажется... Нет, нет, мне это все кажется, я это все выдумываю...
   Увы, даже погода не хотела оспорить его домыслов. Лето в этом году выдалось кошмарным. Над городом неделями висел густой туман, скрывая сопки, дома во всей округе, словно бы кроме самой базы вокруг ничего уже и не было. Иногда туман опускался так низко, что кроме избитого асфальта и ближайших стен ничего вообще не было видно, словно он находился на сером дне реки с мутновато-белесой водой, в которой бродили серые тени людей, тяжело дышащих, словно рыбы, водянистым воздухом, испуганно уворачивающихся от внезапно выплывающих из тумана грузовиков, слепящих их золотистым светом фар. Люди устали от постоянной сырости, от нудной, однообразной работы, соскучились по солнцу, отчего были хмуры, неприветливы и болезненно бледны. Конечно, им не было никакого дела до бомжа, а его пытливые взгляды казались назойливыми, вынуждая лишь поспешно отворачиваться, подчеркнуто ли не замечать его. Вполне возможно, что в чем-то он и прав был в своих догадках: от такой жизни можно было устать, она буквально стала сплошными серыми буднями, без какого-либо просвета. Трудно верилось и прогнозам погоды, рассказывающим о непереносимой жаре, о страшных пожарах в других регионах мира, с трудом верилось и в реальность этого мира вообще. Может быть, в своих домыслах он был совсем не одинок, и многие из окружающих также страдали от страшного одиночества, от своих домыслов, тесно переплетающихся с действительностью, ставшей такой иллюзорной на дне туманного моря...
  
   И он не выдержал. После одного из таких туманных дней, проведя ночь в бессонных терзаниях, он вдруг пришел ранним утром на одну из крытых площадок базы, где разворачивались машины и, постелив на грязный асфальт картонные листы, лег на них недвижно, словно и впрямь умер.
   - Они должны заметить меня, они ведь замечают мертвых, плачут по ним, хотя и не понятно почему, - размышлял он, закрыв глаза и дожидаясь начала работ, - ведь смерть по сравнению с такой их жизнью не может быть большим горем. Какое же это горе, если тебя наконец-то заметят, если тебе посочувствуют, пожалеют о тебе наконец-то, чего при жизни не дождаться? Может, люди для того и умирают для других, хоть тут и остаются, чтобы их оценили, осознали их необходимость, прибавив им самим какой-то гордости, оптимизма для дальнейшей?... Пусть хотя бы на минутку, пусть даже ошибочно пожалеют, но разве этого мало? Конечно, я готов и по настоящему умереть, но надо ж убедиться вначале... Нет, не мне важно убедиться, а их важно пробудить, заставить заметить кого-то здесь, где они и не живут вроде, а только работают и весь почти день работают, работают. Что потом им остается: часть вечера и ночь? Но этого же мало для жизни, вся сознательная жизнь проходит здесь, где они еще бодры, полны сил, а жизнью это совсем не считают, мечтают лишь, чтобы это время поскорей пролетело, чтобы скорей домой, где у них уже не будет сил жить по-настоящему. Они и здесь должны жить, и это считать настоящей жизнью, а не просто работой, иначе ведь это бессмысленно! Зачем тогда им такая жизнь? Доработать до пенсии, а там!... А там - ничего! Там уже старость, усталость... Да, надо их встряхнуть, заставить задуматься!...
   - Это че, Киргиз, что ли? - услышал он над собой наконец-то голос одной из уборщиц, перебиваемый глубокой зевотой. - О, нажрался, как скотина!
   - Слышь, а вдруг он того? - с сомнением произнес голос второй, постарше. - Кажись, не дышит совсем...
   - Ага, счас! Героически сдох, сгорел на работе! - насмешливо говорила первая, Светка, с которой ему не раз доводилось переспать. - Это нормальных смерть берет рано, а таких никакая зараза не достанет, они ее сами достанут!
   - Нет, но все равно ж, может, плохо человеку? - не унималась вторая, склоняясь над ним. - Да и убрать надо, а то ненароком придавит машиной...
   - Вот потеря-то будет! - засмеялась первая.
   - Не, я все ж к охране сбегаю, надо че-то делать! - рассуждала вторая, голос которой уже удалялся.
   - Киргиз, а, Киргиз, может это, перепихнемся? Так, вставай! Или мне к тебе лечь? Чего бестолку-то валяться? - насмешливо предложила ему Светка, но только так, ради красного словца. - Ну, как знаешь! Мое дело - предложить. Я сегодня и так всю ночь трахалась, так что...
   Но он только рад был, что она ушла. Он совсем не на нее рассчитывал. Конечно, ему их иногда даже жалко становилось, но их такая жалостливость, если в довесок не налить грамм сто пятьдесят, только бесила, доводила даже до настоящего бешенства. Они-то совсем не считали себя падшими, ничтожными...
   - Это ты что ли меня, падаль, жалеешь?! - накинулась она уже раз на него с кулаками, хотя и душонка-то в ней не понятно в чем держалась. Все знали, что она была туберкулезница, поэтому частенько выпрашивала или просто воровала у охранников щенков, но якобы для хороших хозяев, растягивая потом их мясо на неделю. Этому тут многие научились или у северных корейцев, или у тех же зэков, лечащихся "Тузиком от тубика". Собачатина, однако, была еще "конфетками" в сравнении с теми вздутыми банками мясных консервов, которые она тут собирала по мусоркам и кормилась ими со своей больной же дочерью, хотя и за это ее никто не осуждал. Но даже при своей смертельной бледности она еще могла побледнеть от гнева. - Ты себя, недоносок, пожалей! Да через меня таких, как ты, по три за ночь проходит, а он меня жалеет! Ты тех, вон, иди пожалей, кому раз в месяц случайно перепадает, кто еще и платит за это! Подумаешь, тряпки у них, кольца! Да, меня без тряпок как раз и любят, оторваться не могут! А он жалеет меня!...
   На днях одного уборщика она чуть топором не зарубила, когда тот тоже решил пожалеть ее, приласкаться как бы, да рылом не вышел. К счастью, в руках ее совсем сил не было... С Киргизом она спала, но только не по жалости, а когда ей хотелось, когда он не скрывал, не мог скрыть желания. Он едва успевал заметить, как соловели, начинали сверкать ее глаза, уже ничего вокруг не замечая, так как превращались в две звезды, на которые лишь смотрят...
   Но все равно он на них уже не рассчитывал. Кроме гордыни этой у них уже ничего не было. Не было даже желания выбраться из этого дерьма, почему, если они и могли давануть на жалость, то лишь ради выпивки, и-то до первого стакана, после которого гордыня опять брала свое, после чего и какой-то благодарности ждать от них было бесполезно. Они совсем не хотели стать другими, а Киргизу еще казалось...
   - Ну, и что? Чего ты от нас-то хочешь? - услышал он вдруг приближающийся голос старшего охранника.
   - Так, забрать бы его куда надо, - виновато оправдывалась вторая уборщица, но не сдавалась.
   - Куда?! Ты же слышала, куда нас скорая послала? Они теперь не берут таких. И менты не возьмут. Никто его не возьмет, никому он на хер не нужен теперь! - откровенно отчитывал тот ее. - А нам, извини, он тоже... Мы имущество тут охраняем, а не бомжей. Если сдохнет, то, может, и заберут, тут они вроде обязаны... Ну, чего ты смотришь так, чего? Я что ли эти законы выдумывал?
   - Но как же так, человек же? - сокрушенно бормотала уборщица, которую здесь все считали прибабахнутой слегка.
   - Кто человек? Ты, может, еще человек? - с насмешкой спросил тот, удаляясь, даже не подходя к нему. - Если пал на четыре, то уж не человек... Человек!
   Повозившись вокруг его грузного тела, и она ушла вскоре, тяжело вздыхая. Странно, но Киргиз был рад этому. Ему совсем не хотелось получить помощь от нее, и ее жалость его тоже не трогала. Не задели особо его и слова охранника, бывшего мента, от кого можно было ждать в прошлом и не такого...
   - Твою мать,... а это что за дерьмо тут разлеглось?! - услышал он после шума приближающейся машины возмущенные маты водилы. - Ты что, сука, подставить меня решил? Я тебе блин!... Дохляк, что ли? Эй ты! Точно, дохляк... Все равно, отодвину-ка я подальше, не дай бог... Припаяют только так... Ох и тяжелый, бичара!... Тьфу ты, Киргиз никак? Кончился? Ну, и туда тебе...
   Киргиз тоже узнал его, водилу местной мусорки, щеголявшего перед всеми в обязательно постиранной и выглаженной зеленой униформе, как будто это меняло суть, словно от этого он выше других становился, хоть и не с метлой тут лазил, как эти. Но гонориться ему приходилось хотя бы перед водилами автокаров, еще одной белой кости из вчерашних грузинов, как тут звали грузчиков, не очень уважая настоящие названия профессий, уж слишком оскорбительно звучавшие, словно кто-то издевался над ними, придумывая им имена: грузчики, уборщики. Даже просто "грузило", "подметала" и-то были ласковей, благозвучней. У Киргиза, видимо, был музыкальный слух, почему он довольно остро реагировал на многие слова, резавшие ему слух, особенно, среди новых, всяких там ооо, уо, чопов и прочих, буквально издевавшихся над их носителями. Конечно, не ему бы над ними насмехаться...
   И понедельник он выбрал тоже, видимо, не совсем удачно, хотя он специально ничего и не выбирал. После одного дня отдыха, да еще при такой погоде, все едва лишь успели расслабиться, с утра лишь начиная опохмеляться, входить таким образом в трудовой режим, почему от грузин он в основном лишь и слышал заманчивые предложения. Нет, похмеляться ему как раз было не с чего, но выпить во второй половине дня захотелось страшно. Вся база довольно быстро узнала, что он все-таки живой, а причина его неадекватного поведения все равно ведь не была ни для кого загадкой. По крайней мере, никто из тех, кого он так жаждал пробудить, к нему не подошел, не поинтересовался, а почему это он до сих пор тут лежит, если даже с глухого похмелья можно было давно уж очухаться, а уж тем более - похмелиться? Лишь две пожилых, сердобольных продавщицы, которые так же жалели и всех местных собак, принесли ему что-то поесть, искренне сокрушаясь его бесчувственности.
   - Еще бы, кто ж такое отношение стерпит? Кто ж от такого отношения не заболеет? - причитали они, видимо, сильно желая его погладить, может, даже за ушком почесать...
   Их жалость на него весьма странно подействовала, он вдруг почувствовал себя страшно усталым, разбитым и, когда он попытался передвинуться на другое, чуть более сухое место, продрогшее от холода тело вдруг отказалось его слушаться, мышцы словно задеревенели, запоздало войдя в роль... Проходящие мимо не обращали никакого внимания на его жалкие попытки приподняться, продвинуться хотя бы на шаг, что со стороны вполне могло показаться чем-то наигранным. В конце концов два грузчика, взяв его шиворот и пояс, молча переложили его в другое место и так же молча пошли дальше. А он еще долго не мог улечься, расслабить неразгибающиеся суставы...
  
   - Ты это, - строго, голосом, не терпящим пререканий, заметил ему вечером один из хозяев базы Калим Галямович, бывший инструктор какого-то райкома, все же заглянув на минутку мимоходом, - переберись-ка в нишу, не мешай людям работать! Что это еще за демонстрации тут устроил?! Немедленно перебраться!...
   - Да, ты это, смотри! - поддакнул решительно его напарник Санек, многозначительно постукивая кулаком по пухлой ладошке.
   В душе Галямович все еще оставался коммунистом, почему само наличие бомжей при новом строе его вполне устраивало по классовым соображениям, он даже ощущал с ними некую солидарность в общегосударственном масштабе.
   - Вот оно, истинное лицо капитализма, звериное лицо! - говорил он в воспитательных целях Саньку, показывая на них сквозь окно своего Лексуса. Однако, на территории частично своей базы он все же относился к ним, как к деклассированному элементу, не вписывающемуся в его прежние и нынешние представления о порядке. В личном плане он все же не считал, что, став из ответственного работника хозяином, собственником, он сильно изменился, хотя и ощущал некоторое неудобство перед рядом бывших сопартийцев, давно уже донашивающих свои старые одежды, в которых их тоже нельзя было спутать с нынешней элитой. Потому, раздираемый этими противоречиями, он и принял такое соломоново решение, вполне его удовлетворившее.
   Да, а Киргиз тут дал все же слабину, удовлетворившись самим фактом посещения одного из хозяев, и перебрался к ночи в нишу и до утра так и не выходил оттуда, что вполне могли подтвердить охранники, постоянно мимо него дефилировавшие, случайно подсвечивая в его сторону слепящими лучами мощных фонарей. Он даже старался обратить на себя их внимание, но кроме слепящего круга фонаря ничего не видел.
   - Странно, конечно, очень странно, но, может, на их месте я бы тоже совсем не удивился? - растерянно размышлял он в полной темноте, прислушиваясь лишь к мерзким шорохам крыс, которые тоже его словно не замечали, просто игнорировали, несколько раз даже пробежав по нему, возмущенно попискивая от того, что он вздрагивал. Живя здесь, он давно уже не обращал на них внимания, но сегодня он их презирал. - Неужели они ко всем так равнодушны или только к чужим? Конечно, это у меня нет никого, поэтому меня это волнует, интересует чужое внимание, потому что оно все для меня - чужое, мне хочется любого... Хотя тоже ведь не совсем любого, зачем себя обманывать? А у них ведь есть, к кому проявлять его, они, может, даже устают от этого, ведь иногда так хочется побыть в одиночестве... Это тебе что ли так хочется?! Да, хочется, конечно хочется, когда эти... достают своей тупой болтовней!... Может, и они меня этим... считают, одним из этих...? Тогда понятно, конечно... Но ведь и к мертвому никто не подошел, почти никто не подошел... Ну, мертвый, ну и ладно! Собаки, вон, валяются мертвые, неделю уже валяются, пристрелили и даже не убрали, кому это надо... Приказал мэр всех собак перестрелять, вот и стреляют. Прикажет он бомжей перестрелять - тоже пристрелят и даже не похоронят, так и бросят... Ну, и черт с ними, пусть не замечают! Мне тоже на них плевать! Ишь ты, ляжь в нишу, чтоб тебя вообще не видно было, чего захотел!...
   К утру он вновь перебрался на прежнее место и демонстративно лег на спину, уставившись презрительным взглядом в дырявую крышу, с которой постоянно падали вниз тяжелые, звонкие капли, в пустой утренней тишине создавая нечто подобное музыке...
   Первой пришла та старая уборщица, принеся ему в пакетике три больших, еще теплых пирога.
   - Я понимаю, понимаю, - как-то виновато бормотала она, не глядя на него, как обычно скосив глаза, - но ты все же съешь, пока никого нет. Это я сама испекла, так что съешь... Не стоят, не стоят они...
   - Ты думаешь, что я ради них? - глухо спросил он, торопливо давясь пирогом и слезами обиды от того, что он опять дал слабину.
   - Что ты, я совсем так не думаю! - испуганно прошептала она, готовая думать как угодно, только бы ему сделать приятное. Больше ж некому было, она ж врала всем, что у нее семья есть, что у нее муж - инвалид просто, почему его никто и не видел, что у нее дети где-то учатся, где-то уже работают... У нее давно никого не было, как только умерла ее мать, а она ею так и не стала, отчего и была немного нервная... Конечно, не так, как все говорят, а просто ей и поговорить по-человечески не с кем, вот она и разговаривает сама с собой иногда, а эти не понимают. - Просто я говорю, что они не стоят... ничего, только кажется, что стоят, хотя совсем пустое место...
   - Чего ж ты им это не скажешь? - немного злясь на нее, спросил он.
   - Я и говорю, говорю, но они ж не слышат меня! Они вообще никого не слышат! - хлопотливо отвечала она, испугано поглядывая по сторонам. - Я ж, сынок, тут всю жизнь уборщицей проработала, хотя раньше-то я полы мыла в офисе, ну, в конторе. Тогда, может, и слишком даже в душу лезли, но даже ко мне не было такого равнодушия, невнимания такого. И почетные грамоты и премии нам давали, а теперь... Разве кто тут меня с восьмым мартом поздравляет теперь? Даже эта... нос воротит, за человека не считает. Но мне ж не за себя, мне за них больно, они ж людьми перестали быть, а не я... Что у меня-то изменилось, не полы, а двор лишь мету? И ведь они не притворялись тогда, они изменились, а я нет. Живу, вот, только...
   - Да, тебя ведь дурочкой считают тут, - жестоко сказал он, хотя все же не на нее злился вроде.
   - Конечно, им ведь так легче, я понимаю, - и впрямь понимающе поясняла она, тихо ухмыляясь. - Себя-то нельзя ж дурачком считать? Чтоб догадаться-то, надо ведь умным быть, а как иначе? А если умный, то как же себя дурачком тогда счесть? Никак тут не получается, милок, только других такими и считают. Мне это один человек, ну, доктор, то есть, все толково объяснил, я запомнила.
   - И сволочью себя тоже считать нельзя, выходит? - с сомнением спросил он, поверив тому доктору.
   - Ну, какие ж сволочи, милок, какие? Несчастные они просто, вот и все, понять лишь не могут, думают, что другие виноваты, никто ведь меняться-то не хотел, становиться таким... не хотел, - сокрушенно отвечала она, даже от самих слов таких морщась. - Пойду я, утро уж, убираться надо...
   - Иди, - сердито буркнул он, не услышав от нее ожидаемого ответа, точнее, другого какого-то, который бы хоть сомнения, надежды какие оставил...
   Вскоре под крышей уже затопало, зацокало, зашаркало эхо торопливых шагов, совсем не меняя тональности, ритма при приближении к нему, после чего несколько даже ускоряясь. Загромыхали тяжелые железные двери, захрипели, слегка прокашливаясь спросонья, невыспавшиеся автокары...
   - Ну, ты, блин, и даешь, второй день с бодуна! Кто ж тебе наливает? - услышал он хрипловатый голос одного из грузин дикой бригады, чья опухшая физиономия показалась на миг в его поле зрения.
   - Мне бы так с недельку, отоспаться б! - буркнул другой с искренней завистью.
   - Ложись, да спи! - насмешливо бросил ему первый, сплюнув.
   - Только и осталось! - со смешком ответил ему на это второй, душераздирающе зевая. - Бабок таких нет, чтоб дрыхнуть!
   - Ха, будь бабки, стал бы я дрыхнуть! - залихватски хохотнув, заметил первый, уже удаляясь.
   - А че, работать бы стал? - с деланным удивлением спросил его второй.
   - Ага, сторожем! - с издевкой ответил тот...
   Киргизу много чего хотелось им сказать, но он лишь со злорадством закрыл глаза, усмехаясь про себя. Было над чем, конечно было! А ведь раньше он даже не замечал, какие они тупые. Дрыхнуть! Он и без этого мог бы постоянно дрыхнуть! Даже не верилось, что они были и в его прошлом. Или он просто не замечал? Или их тоже всех так сломали, а были они другими? Его ведь... сломали же? Нет-нет, он не сломался, он просто не нашел себя здесь? Разве бы он был сейчас здесь? Он был бы сейчас!...
   - Слушайте, сколько можно над людьми издеваться?! - услышал он вдруг брезгливый, но сдержанный голос Рябухиной, хозяйки одного из складов, торгующей, как это знали все, даже власти, паленой водкой. - Мне перед клиентами стыдно, они все - уважаемые люди, а вы что позволяете! Меня ж, однако, спрашивают, что это у вас за свинство творится на такой солидной базе? Что мне им сказать?
   - Скажи, что человек заболел, что ему деньги нужны на лечение, много денег, много штук баксов нужно, - язвительно ответил ей Киргиз, попав я самое яблочко.
   - Ишь, деньги! Всем нужны деньги! На водку находят, а как на лечение, так... Свиньи! - возмущаясь уже не так громко, удалилась та. Странно, но она была даже более жестокая, чем азеры, которые, хоть и травили всех иноверцев "деревянным" зельем, но могли и дать просто так бутылку своей паленки, не жадничали по мелочам. Один из них, Палат, ему даже раз свою куртку отдал просто так, даже сотку из кармана не вытащил.
   - Бери, Киргиз, я себе новую куплю! Мне, Киргиз, для хороших людей ничего не жалко, но мало их совсем осталось, совсем мало, одни старики хорошие остались, - приговаривал он с акцентом, рывком сняв с себя куртку. - Не, Киргиз, куртка твоя, и сотка теперь твоя! Обмоешь обнову!...
   Эта же словно сознательно всех травила, ненавидя всех мужиков из нищих, из своих клиентов, кому дорогая отрава была не по карману.
   - Эту мразь надо уничтожать, это не мужчины! Они только позорят родину, нашу нацию! - высокомерно заявляла она своим оптовым покупателям, не стесняясь остальных присутствующих, кому и адресовала свои слова. При Советах она была хозяйкой, то есть, начальницей всей базы, но, перестреляв половину ее замов, ей самой оставили только один, самый большой склад, после чего она возненавидела весь мир. Но все знали, чем ее можно заткнуть: произнести лишь при ней слово деньги, во всех их вариациях! Тут глаза старой коммунистки сразу мутнели, она терялась, замыкалась в себе и уходила. При советской власти ей, говорят, денег хватало, поскольку там нельзя было особо развернуться, недопустимо было демонстрировать свое богатство. Сейчас же без этого нельзя было прослыть человеком, достойным внимания...
   Киргиз, конечно, пожалел сперва, что метнул перед ней бисер, не сказал что-либо покруче, хотя, если честно, он и не умел этого, так и не научился...
   - Почему такому поганому человеку везет, всю жизнь везет, уже и не надо ей, а все равно везет, везет? - задумался он на некоторое время под шум машин, разворачивающихся прямо возле его ног, иногда даже задевая колесами его ботинки. - А тем двум не везет, многим тут совсем не везет, никогда не везет... Мне хоть есть, что вспомнить, много чего могу вспомнить, если захочу. А эти что вспоминают? Столько с тем-то вчера вмазал, ту-то вчера трахнул, тебя ли трахнули... Вся жизнь - это сегодня и вчера, и все. Завтра нет вообще! Да, и у меня нет, и сегодня у меня нет... Зачем тогда нам дается жизнь, чтобы мучаться каждый день, вспоминая лишь что-то хорошее из вчера, из этого всегда коротенького, диною в час-два, вчера? Зачем нам жить десять, сорок, семьдесят лет, если перед смертью мы тоже только это и вспомним, только час-два, но только час-два безнадежных мук, невыносимых страданий старости? Или для того, чтобы вспомнить о такой же точно жизни своих детей, внуков, которым нас было бы не за что благодарить? Для чего жизнь человеку, зачем сам человек, если ему проще жить и умереть скотом, который бы никогда над этим не задумался с болью, хотя бы над тем, что его-то и так скотом лишь и считают? И разве можно что-то изменить? Разве изменилось бы что-то, встань я сейчас, стань грузчиком, даже хозяином склада, даже...? Всем не стать хозяевами, не стать героями, большинству не стать! Так, зачем ему жить, этому большинству обреченных?! Ради глупой надежды вырваться, подняться любыми путями? Нет, никакого смысла нет в такой жизни...
   - Киргиз, а, Киргиз, а ты ведь уже достал всех! - услышал он вдруг над собой хриплый голос Светки, которая, казалось, была с глубокого похмелья.
   - Никого я не достал! - грубо оборвал он ее. - Всем плевать на меня, глубоко плевать, на всех плевать! Чем я вас достал? Тем, что не прячусь в норе, как крыса, не сдох где-нибудь в лесу, на свалке? Тем, что мне плевать на вас на всех, что я и лежу тут, как на пустыре, как в пустыне, где ни одной живой души? А я на своей земле лежу, на своих полутора метрах, которые мне после смерти будут не нужны, сейчас нужны! Поняла, сейчас!
   - Ох, какие же мы! Это ему, оказывается, на нас плевать! - возмущенно цедила та, болезненно покашливая. - На тебя плевать - это да, это ты прав! Не плевать просто мимо дерьма, мимо падали, ходить! Кому ты чего доказать хочешь?
   - Какая тебе-то разница? Уж не тебе я хочу что-то доказать, так это точно! - злило его именно то, что это она ему говорит, что он ей должен отвечать.
   - А больше ты никому ничего и не докажешь, - равнодушно заметила она, сплюнув по-мужски. - Этой швабре старой? Так, она тебя и в дерьме бы съела, мог бы и не валяться тут. А больше-то и некому, опомнись!
   - Ха, вам неприятно, что дерьмо на дороге, а не в подворотне лежит? - злорадно говорил он. - Так, уберите! Вы ж - мусорщики, вам и лопата в руки! Слабо?
   - Пошел ты! - зло бросила она и ушла, шаркая худыми ногами. Ей тяжело было сегодня думать, голова раскалывалась после беспробудной ночи, но ее он почему-то и вправду доставал, а почему - она не знала. Хахаль ее, с кем она и прижила Иришку, уже два года парился на нарах, хотя и на воле от него толку было мало, хотя она при нем, конечно, могла называть себя и замужней как бы. Но сейчас он был ей даже просто так нужен, потому что устала она до невозможности, ей было тоже невыносимо жить, особенно, когда была трезвая или же с такого похмелья. Сколько раз она сама хотела все бросить и просто сдохнуть, под забором даже! Но что-то останавливало ее, и не дочь вроде. Той, может, даже лучше бы стало в детдоме, черт ее знает! Не хотела она и в тубдиспансер, куда ее, правда, особо и не приглашали, поскольку платить ей за лечение было нечем. А просто сдохнуть в этой "тюряге" ей совсем не хотелось. Никакого выхода она не видела и в чем-то понимала его, но в чем...
  
   То, что он достал всех, это она, конечно, перевирала, для большинства это был лишь повод перекинуться парой фраз между делом.
   - Ну, че, лежит еще? - спрашивали одни.
   - А куда он денется? - отвечали другие с видом знатоков.
   - И как можно так низко пасть, а?! - восклицали одни осуждающе.
   - Да уж! - только и могли ответить осуждающе другие...
   - Ну, а что ему еще остается?! Только умереть! - пояснял страдальчески кто-то из все понимающих. - Или он до этого жил? Или наш народ живет среди этого геноцида? Это жизнь?! Отличие лишь в том, что он решил умереть демонстративно, всем назло, у всех на виду, а мы, как раньше протестовали на своих кухнях, так сейчас и подыхаем на своих собственных нарах, даже на смертном одре боясь возразить! Кто из нас больше достоин осуждения, непонимания? Ответ ясен...Что, он не осознанно?! А мы, значит, осознанно помалкиваем...
   Может быть, тот и был прав, но на третий день, когда подметало Леха принес ему откуда-то ящик сильно просроченного баночного пива и несколько вздутых банок консервов, Киргиз не отказался и демонстративно, как сибарит лежа, посасывал кислое пойло, заедая его попахивающим мясом. О да, он оправдал мнение подавляющего большинства!
   - Ловко устроился, однако! - восклицали они с некоторым презрением. - Его поят, кормят даром, и даже ходить никуда не надо!
   - Да, а ведь при советской власти была статья за тунеядство, - с многозначительной усмешкой замечали другие, из пожилых. - Бомжей раньше среди зимы просто вывозили за город и все... Теперь это норма! Деградация населения только на руку властям, олигархам!
   - Конечно же, если бы ставку делали на промышленность, каждые рабочие руки были бы нужны, и даже каждый потребитель! - развивали их мысль всё знающие, тоже не из грузчиков. - Ставка же - на дележ доходов от нефти, а тут каждый лишний рот - лишний!
   - Не просто доходы от нефти, не просто! - начитанно добавляли другие. - С этих доходов они завозят к нам всякое дерьмо, ширпотреб, еще процентов сто накручивают при этом. Потому им все наши работающие - конкуренты! Сколько лет идет треп про малый бизнес, а его лишь сознательно уничтожают, как конкурента уничтожают!
   - Да, а Горбачев делал ставку именно на него, на кооперативы! - робко вставлял кто-нибудь. - Если бы его не подставило КГБ...
   - О, только не надо про этого! - слышался хор возмущенных голосов. - Кто разрушил стену? Кто развалил Союз, партию?
   - Ну, Ленин тоже ради спасения советской власти отдал почти всю Россию к тому же, - пытался было возразить тот, но его уже не слышали, поскольку об этом в газетах не писалось...
   Грузилы, увидев, что он ожил как бы, тоже потащили ему недопитые бутылки с пивом, остатки еды, но он даже внимания не обращал на их покровительственное панибратство. Его лежбище стало местом кратких перекуров для многих, хотя он в их разговорах и не участвовал.
   Остальные хозяева, администраторы базы, узнав, что он ожил и не собирается помирать, совсем забыли про него, как и про мусор по углам, мешающий только грузчикам же, да водилам. Старшая уборщица слегка расстроилась, увидев, что пироги ее потерялись в этом обширном застолье и демонстративно молча проходила мимо...
   А он, стараясь не думать об этом, ждал ее... Ему впервые за последний, по крайней мере, год было так хорошо, так покойно. Из набитого всякой бурдой брюха по всему телу под сырой уже одеждой разливалось благостное тепло, мысли вяло, ленно ворочались в голове, совсем не обращая внимания на слова окружающих. Он даже не обращал внимания и на зуд в ногах, в пояснице, искусанных блохами... Окружающего мира словно не было вообще, словно был только он, закутанный в некое ватное облако миражей. Низкий туман только способствовал этому впечатлению. И, главное, он не ощущал сейчас по раздельности свои мысли и тело, они как бы слились в одно невесомое целое, парящее над самой землей. Все стало абсолютно неважным и пустым, особенно, все те, кого он так и не увидел около себя. Что ж, они сами виноваты, что их нет в его мире, они сами сделали себя призраками, миражами, затерявшись среди множества коробок, пакетов, где и сами в конце концов превратились в некую тару для жизни и только. Разве это не так? Что их заботило? Внешний вид, этикетки, ну, и то, что можно было положить внутрь, но реально, осязаемо, воздух, дух ли внутри тары их совсем не интересовал. Той же тарой были их машины, дома, весь этот город, страна, страны даже, главным атрибутом которых были разнообразные стены всевозможных коробок. Созидателей этих стен прославляли, разрушителей же всегда считали варварами или предателями. В тумане он не видел этих стен, этой ходячей, говорящей тары, и ему было хорошо. Тару было бесполезно будить, не для чего, нечего там было будить, кроме эха своих же вопросов, и ему стало легко, словно он завершил великое дело - убедился в его бессмысленности. А больше ему ничего и не надо было... Ему лишь очень хотелось, чтобы она увидела его сейчас...
   Она ведь все же была единственной женщиной, с которой его связывали хоть какие-то, довольно продолжительные отношения. В принципе, она и вовсе не была развратной, как наговаривала на себя, бахвалясь, поскольку больше и нечем было. Чем еще могла похвастать женщина, которой никогда в жизни не дарили цветы, ничего не дарили? А ведь в ее худом, медленно увядающем тельце таилась просто дикая, жадная страсть, которая его вначале даже испугала, даже оттолкнула, поскольку никаких иных отношений меж ними и не могло быть... тут, где о них даже предполагать смешно! Ох-те, бох-те, любовь на помойке!... Нет, сам он сейчас даже не вспоминал этого слова, мог бы лишь впервые в жизни произнести его. Любовь для него не была связана ни с чем, даже с продолжением рода, поскольку сам он взялся ниоткуда... Бомжи вполне могли говорить о любви, не сомневайтесь, поскольку помнили о ней из юности. У него этих воспоминаний не было...
   Страшная вещь, однако, мы легко можем представить любовь среди отверженных Гюго, среди униженных Достоевского, сейчас мы только и видим в кино любовь бандитов, но у большинства нас только презрительную усмешку вызовет даже намек на любовь среди наших собственных бомжей, среди настоящих, а не киношных из "Небес обетованных", где все тот же "высший свет", но только в потемках. Вас засмеют, передай вы диалог бомжа и бомжихи пушкинским, шекспировским слогом - это ведь самый настоящий, кощунственнейший Абсурд! Любовь немытых тел?! Чушь! Бред! Издевательство над божественным чувством, над великим, могучим...! Что ж, может, они и правы, у божьих пташек, видимо, иная любовь, по другому она и называется, а щебет их, карканье ли, по другому переводятся, не по-человечески, не по салонному. В борделях нашей "золотой молодежи" любовь совсем иная, скорее, подобная любви Золотого Тельца-производителя. И вообще не понятно, зачем этот абзац здесь, в грязном углу какой-то базы! Производственный роман? Что вы, даже не торговый! Любовь словно чувствовала всеобщее предубеждение и так и не появилась на сцене этого Театра непридуманного абсурда...
   Под самый вечер он все же услышал шелест ее шагов. Проходя устало мимо него с тяжелой тачкой, доверху нагруженной мусором, порванными и смятыми коробками, она только и бросила равнодушно, словно бы не имея сил думать о чем-то и как бы совсем безадресно, - ну-ну, осталось лишь сходить под себя!
   Пустота проникла и в него... Мысли растворились в ней... Он уже ничего не хотел... Думай он сейчас, ему бы могло показаться, что он умер по-настоящему... Будь он йогом, он бы решил, что достиг нирваны... И только где-то в самой его сердцевине что-то бурлило, просилось, вырывалось наружу, протестовало против окутывающей его темноты. Он не мог и не хотел этому противиться, погружаясь после некоторого облегчения в сладкую полудрему сна...
  
   - Гад! Мразь! Паскуда! - разбудили его ее злобные, почти отчаянные крики и удары по телу тяжелой лопаты. - Как ты посмел?! Ты все, все обгадил!... Тварь! Я ведь было...
   Стиснув бледные губы, едва выделяющиеся на сером в тумане лице, Светка сгребла лопатой все продукты его полубессознательных облегчений и вывалила их прямо на него, на голову, на лицо, на сырую рубаху, обдав его удушающим смрадом кошмарного пробуждения... Что-то неведомое сдернуло его страшным рывком с мерзкого лежбища и поставило на дрожащие в коленках ноги, толкая тупыми ударами в спину... Он побежал, вначале едва передвигая заплетающиеся ноги, шарахаясь во все стороны, словно наталкиваясь на сгустки скользкого тумана... Он ничего уже не слышал и не видел. Дикий, животный страх гнал его не куда-нибудь, а оттуда, отовсюду... Нет-нет, он и этого не осознавал, а просто побежал и исчез в тумане... навсегда...
   Там, сразу за базой, начинался бесконечный лес, и сейчас, когда кончилась грибная пора, уже вряд бы кто мог с ним столкнуться даже случайно, а уж искать его точно никто бы не стал никогда. Все просто вздохнули с облегчением ли, с огорчением ли, а Светка в конце концов удовлетворилась мимолетной славой избавительницы. Во всевозможных интонациях, красках, с максимумом подробностей все пересказывали друг другу помногу раз саму процедуру изгнания... почти беса с чуть ли не обетованной земли, к вечеру уже разыскивая несведущих слушателей среди посетителей базы, потом все это пересказывая и своим домашним, соседям...
  
   Увы, слышать это и в первый раз было совершенно не интересно, мерзко. Чувство юмора нас в эти мгновения совсем покинуло. Совершенно сухие глаза почему-то с подзабытой, угасающей уже навсегда надеждой озирались по сторонам, кого-то выискивая по темным углам, стыдливо прикрытым, словно вуалью, густым туманом.
   Доходили слухи, что он потом вернулся, возвращался ли в одну из ночей, хотя в тумане это можно было сделать и днем, но это уже вряд ли был Киргиз... Да-да, мы ведь тоже не прощаем чужих слабостей, оплошностей, мы привыкли к красивым, пусть и трагическим финалам! Такого мы совсем не ожидали, хотя предположить какой-либо иной, особенно счастливый мы не могли и раньше, каким бы фантазиям не предавались. Единственный, который мы бы могли счесть приемлемым, он подсказал нам с самого начала. К счастью, жизнь оказалась более изобретательной, и на этот раз не оправдав наши надежды. И не нам его судить! Хотя бы уж понять...
  
   13.08.05
  
Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"