Заболотников Анатолий Анатольевич : другие произведения.

Золотой паук (мемуары чужой памяти 4)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   ЗОЛОТОЙ ПАУК
   (Мемуары чужой памяти 4)
  
   Глава 1
  
   За иллюминатором, от которого Андрей почти всю дорогу не отрывался и прятался даже в его овале от всех случайных, пустых разговоров на одну и ту же тему, но лишь в разных именах и названиях, вся земля была укрыта гладким, белоснежным саваном призрачных облаков, по которому на тонких ножках лучиков из-за горизонта выползало солнце, уже издали присматриваясь к железной мухе, мерно жужжащей в лазурной пустоте утра. Вот его светящиеся паутинки уже опутали ее крылья, покрыв их переливающейся холодным серебром ледянистой слизью, пронзили насквозь ее хрупкое тельце тонкими, изливающими горячее, слепящее золото света, трубочками световодов, через которые любопытный паучок с интересом рассматривал копошащиеся, словно живые внутренности своей весьма самонадеянной жертвы, которая все еще мнила себя озабоченно летящей по каким-то очень важным делам. Очевидно, ветер времени, проносящийся мимо вихрем призрачных снежинок мгновений, создавал у нее сладкую иллюзию свободного полета, а, может, она сама и была этой иллюзией, порождением перебродившего внутри солнечного кокона сока земной жизни, умевшего до этого лишь обреченно, заданно течь по запутанному клубку трубчатых сосудов, перекатывающемуся по шершавой поверхности пустыни, пустота которой им и воспринималась подобием бесконечности, а временное отсутствие крупных препятствий - подобием свободного полета. Но теперь эта иллюзия, прошлое заблуждение были для нее уже единственной реальностью. Солнечный паучок вовсе не был злодеем, он сам обожал лишь веселящие напитки, и он не убивал свои жертвы, а, наоборот, освобождал томящуюся в них свободу от пут заблуждений, даря им в виде сияющих коконов новые золотые одеяния, уже не мешающие полету их собственных фантазий и мечтаний. Да-да, этот паучок не высасывал кровь и подобные ей жидкости из жертв, а, наоборот, наполнял их своим собственным живительным соком вечного света, даря им вместе с ним ту жизнь, о которой они лишь могли мечтать там, где были вынуждены жить, только лишь мечтая...
   Андрей словно боялся оторваться от иллюминатора, обернуться хоть на миг назад, в салон, полный жующих, пьющих, курящих, храпящих, играющих в карты, читающих детективы, вчерашние газеты, вычисляющих на калькуляторе будущее, строящих планы, подводящих итоги, рассказывающих по секрету о достигнутом, о потерянном, случайно найденном, эгоистично трактующих улыбки стюардесс, - то есть, летящих одним комком иллюзий в одну и ту же бездну смерти, о которой Андрею сейчас невыносимо было думать, поскольку это была не его собственная, не его личная, которой он давно уже не боялся, а чужая, в которой он еще сомневался. Чужая не потому, что она была ихней, его пока еще вполне живых попутчиков, а потому что из-за них он ее и воспринимал такой чужой, холодной, циничной, безразличной и жестокой, хотя для него сейчас главной была смерть самого родного ему человека. Но именно из-за них, из-за этих чужаков он никак не мог представить ее тоже своей родной, такой же как свою, о которой он давно уже все знал, с которой они давно уже были добрыми попутчиками, милыми собеседниками, которая была его таинственной Музой, его любовницей и покровительницей в одном очаровательном лице лишь одному ему ведомой красоты. Нет, эта неизвестная, непонятная, загадочная смерть представлялась ему совершенно другой, такой же, как и жизни всех этих чужаков, назойливо лезущих в душу со своими откровениями, такими же банальными и пустыми, как и мертвые лики, которых он уже немало повидал... Но этот лик ему не доведется узреть, отчего он, видимо, и боялся, не хотел представить его таким же, видимым лишь со стороны, глазами, и при жизни ничего не видящими за телесной оболочкой...
   Со старшим братом же они были наиболее близки именно по ночам, совершенно не видя друг друга, поскольку смотрели в это время в звездное небо... Даже в самые холодные зимние ночи, если небо было ясным, брат распахивал настежь окно и рассказывал ему о них, многое выдумывая, конечно, но в основном, прочитанное им в огромном множестве книжек, брошюрок, журнальных вырезках по астрономии, которых у него набралась уже длинная полка. Ему даже пришлось пару раз надстраивать ее, и в конце она уже перешла и на другую стену, но так и не была заполнена до конца. Андрей помнит, что там еще оставалось прилично места для новых книжек, когда брат ушел служить, а потом вдруг исчез, пропал для них в безмолвии, всего пару раз лишь и прислав весточки из какого-то сказочного, высокогорного неба огромных звезд, до которых можно было дотянуться рукой. Только о них он и писал, лишь вскользь упоминая некоторые попутные детали своей неведомой для них, земной жизни, которая и раньше мало его интересовала... И сейчас Андрей вспоминал лишь их звездные беседы, где слова и были теми искрящимися, переливающимися в черном кубе ночи звездами, более лаконичными планетами, скороговорками ли метеоритов, вслед которым они спешили сказать хотя бы несколько слов своих заветных мечтаний... Поэтому он и не мог представить сейчас брата ни живым, ни мертвым во плоти, вспомнив вдруг, что у него не осталось от него ни одной фотографии. Иногда ему даже казалось, что у него вообще не было здесь старшего брата, но он ждет его там. Днем у них совсем не было общих интересов, точек пересечения. Да у брата как бы и не было своей собственной дневной жизни, он с самого детства жил бедами и обидами других мальчишек, девчонок с их двора, а потом и всего городка. Вечно приходил домой заполночь, иногда с синяками, но чаще со сбитыми костяшками пальцев. Мать переживала, что он растет таким непутевым, не как в порядочных семьях, отец же, глубокомысленно похмыкивая, отмахивался от ее требований поговорить серьезно с сыном. Сама она не могла, потому что он имел над ней какую-то непонятную власть, о которой и отец лишь мог мечтать, он укрощал ее воспитательные порывы одним взглядом, словом, после чего, наспех перекусив, спешил в их комнату, где до полночи читал, чертил что-то за столом, а потом гасил свет, распахивал окно и начинал рассказывать об узнанном, придуманном ли перед этим... Вот тогда лишь он и становился его настоящим, лично его старшим братом, впервые за сутки остро нуждающимся и в нем, в зачарованном слушателе этих волшебных историй про другие совсем миры, побывать где можно было и совсем без космических кораблей, минуя все эти непреодолимые отборочные комиссии, этих бездушных врачей, придирающихся к каждой мелочи. У брата был дефект зрения: он видел мир только мерцающе-звездным или серым, земным, - из-за чего обычный путь на небо для него был закрыт. Поэтому, видно, все свои достижения в спорте он использовал здесь, на земле, для решения чужих земных проблем, которых у него лично не было совсем. У него даже не было девчонки, потому что звезды их мало интересовали, а считать их только зонтиком для земных утех он не мог себе позволить. И хотя многие из них за ним просто бегали, посылали через Андрея любовные записки, признания, но оттуда, с войны... его не ждала ни одна из них. Он будто знал, что оттуда не возвращаются, и не хотел, чтобы его ждали здесь, чем-то обязывая. Не знал он лишь, как решить ему проблему матери, которая с самого детства не могла найти себе места, пока не дождется его возвращения, предчувствуя, видно, еще и тогда, что однажды он уйдет насовсем. Поэтому все его письма оттуда были рассчитаны на Андрея, написаны лишь ему понятным языком, чтобы он перевел их содержание для нее, живущей своими земными звездами. Андрею же совсем не хотелось этого делать, даже в словах материализуя ту вечную сказку детства. Поэтому, очевидно, он так и ненавидел эту чересчур реальную, обнаженно натурализованную жизнь, квинтэссенция которой и протекала сейчас вдоль узкого коридора самолета, в железном брюхе которого он был вынужден лететь на тризну, пиршество которой нескончаемо продолжалось за спиной...
   От суетливых, растопыренных локтей, этих вилок, унизанных трупами котлет, внутренностями огурцов, кровоточащих помидор, некуда было деться. Они словно чувствовали исходящую от него ненависть к ним, намеренно напоминая о себе своими судорожными, алчными толчками, из злобы пытаясь хотя бы так приобщить его к общей трапезе, втянуть его внимание в не останавливающуюся мясорубку чревоугодия, пищеварения, самого жизненно важного процесса, ради которого создавались, существовали государства, империи, происходили революции, войны, неудержимо развивался весь прогресс, двигаемый высшими силами разума, чуть ли не самим Творцом, только для этого удовольствия якобы и создавшим свое подобие. Вокруг все чавкало, хлюпало, булькало, причмокивало, признательно поглядывало сальными глазками на стюардесс, этих благодетельниц, сестер милосердия, обаятельных жриц... Да-да, именно жриц, этимология названия которых прямо указывала на однозначную связь только с этим удовольствием, за которым никогда не последуют угрызения совести, страх разоблачения, боязнь расплаты. Для чего же еще их, этих стройных красавиц, подбирали, как не для олицетворения именно этой вершины жизни, на которую они ежедневно в поту катят свои бессмысленные камни, чтобы по первой же команде выпустить их из рук, устремив последние к долгожданной награде, от изобилия которой ломятся столы, столики, подносы, стойки ли - разве важно, как они называются, если за ними весь мир теряет очертания, превращается лишь в декорации надуманного театра абсурда, существующего только ради этого антракта, ради буфета, где все остальные фантазии сполна возмещаются настоящей, осязаемой, обоняемой, воздействующей на все рецепторы, на все органы чувств, материей! Только им давно уже стало понятно, что и человек-то стал разумным именно тогда, когда не палку взял в руки, что может сделать любая обезьяна, а вилку или ложку! И Господь сам лишь единожды пожалел для них снеди, одно лишь яблочко и то, видно, из-за червивости его обратной половинки. Даже при потопе сам повелел Ною запастись на будущее всей без исключения живностью, будущей его полноценной пищей, ни слова не сказав ни про статуи, ни про картины, ни про друзей, которые порой хуже татарина! А что он первым нашел на великой горе? Разве храм, разве галерею? Что он первым там возделал и построил? Что явилось первопричиной и всего последующего мироустройства и миропорядка? Что теперь и у нас официально разрешено вкушать как кровь Христову, даже и на самолете, а не только в церквях, где это делают уже тысячелетия после трапез самого Спасителя? А этот изгой брезгует преломить с нами хлеб?! Как его ненавидел сейчас сосед, взаимно ненавидел, возмещая все его молчание, все его равнодушие к своим словоизлияниям, откровениям, редкими, но твердыми, прицельными толчками острого локтя, всем этим созвучием, симфонией чревовещания. Он даже гласность использовал себе в оправдание, сказав громко соседке, что теперь все получили право не только говорить свободно все, что хочешь, но и свободно издавать не только книги и газеты, но и любые звуки, что раньше стеснялись делать.
   - Ишь, раньше как бы позорно, неприлично было чавкать за столом! - изливался он перед ней с набитым ртом. - Мол, это унижает наше самосознание, не соответствует моральному кодексу! Но если есть такое в русском языке слово, то ничего в нем позорного и постыдного быть не может! Это наше слово, и оно означает наше национальное качество, которым надо только гордиться, как и всеми остальными народными традициями... А то, с одной стороны, многие тут как бы за народ, за демократию, а сами с этим народом за одним столом сидеть брезгуют: чавкают, мол! Значит, не врите, что вы - за народ! Я правильно говорю?...
   - Вы говорили бы в свою сторону, а то брызгает, - вежливо и осторожно попросила соседка, не желая все-таки попасть в ряды изгоев.
   - Ничего, это нас как бы роднит даже, это как братство почти по крови, понимаете, - разошелся сосед, не найдя с этой стороны сопротивления. - Нация-то у нас здоровая, ихними спидами не страдает... Мы ведь хитрые, я вам скажу, только самое подходящее у них перенимем, а с остальным пусть сами разбираются... Я был недавно в Москве, так импорту там - завались, а вот негров только пару раз встретил. А зачем их нам много? Чтобы у нас дискриминацию завести? Не надо! Для примера парочки хватит. Так же и с остальным надо! Все цивильное пропускать свободно, а всякие их там извращения - ни-ни! Запрет!...
   Только страшным напряжением воли Андрею удалось отключиться от внешних звуков этого уже почти свободного мира и перенестись мысленно в далекое детство, давно ставшее лишь обителью снов. Нет, в снах он не находил успокоения, ответов, но они хоть чем-то походили на те места, где сейчас мог быть его брат, и в их замкнутых мирах, отгороженных от всего полупрозрачной оболочкой, он мог спрятаться и от невыносимой ненависти к своей жизни, где он остался один. А там ему даже своего соседа стало жалко, ведь тот совсем не виноват, что ему приходится жить здесь, жить как все, жить так, чтобы тебя не считали мертвым при жизни, чтобы пожалели, когда ты им станешь. Сосед ведь вообще не знал, даже представить не мог ничего, почему и торопился так получить побольше материальных удовольствий от материальной же своей жизни. У него ведь не было такого брата, который еще в детстве сам без посторонней помощи, без подсказки раскрыл секрет всего, почему так и спешил отсюда, но только горной дорогой, доступной не многим. Для него гора эта высилась в обычной земной долине, почему он и прощал последней очень многое, прощал тем, что просто не замечал его. Андрей, к несчастью, вынужден был жить среди этого, почему пока и не научился прощать, почему вдруг так и возненавидел... Себя возненавидел, живущего здесь.
  
  
   Глава 2
  
   ... Вот за окном вагона промелькнул и знакомый кладбищенский холм, только какой-то маленький, прижухший под густыми, раскидистыми кронами тоже постаревших деревьев, но все же находящих каждый раз в себе силы для обновления. Холм этот был самой дальней и заметной точкой перспективы, открывающейся из окон их дома, который вот уже несколько лет назад сгорел во время урагана. Для него это был огненный ураган. Горел городской склад топлива, и раздувающий пожар дикий ветер встретил на своем пути только их дом. Остальные были, оказывается, расположены намного удачнее, в стороне, чуть пониже. Чтобы огонь не перекинулся на них, дом просто раскидали танками. Залить водой огненный смерч было невозможно. У бульдозера же, который сунулся было поперек стихии, тут же полопались стекла. А брат даже не знал об этом, потому что обратного адреса у него тогда уже не было, он не оставил его, боясь писем матери. Точнее, он просто не умел лгать, поэтому боялся ее вопросов, предпочитая фантазировать. Правда жизни там, видимо, была чересчур страшной, чтобы даже вскользь касаться ее. Теперь Андрей мог это представить, но тоже не хотел, отчего, наверное, и погрузился в самоистязание здешней жизнью, пытаясь сделать из нее нечто подобное пережитому братом. Нет, пока это были только намерения, только первые попытки, от которых он еще пытался спрятаться, как, к примеру, в самолете. Но уже и в этой поездке он не просто возвращался в края детства. Возвращаться было некуда, не к кому. Детством для него был его старший брат. Он теперь ждал его там, впереди, где нет слова "возвращаться"...
   Вот промелькнул и тот самый грозный "гортоп", где вновь громоздились горы толстых, в золотисто-янтарных шкурках, стволов, которые сбоку смотрелись высокими пирамидами из огромных бильярдных шаров цвета живой слоновой кости, а в тот миг, когда он увидел в них отсвет восходящего солнца, они показались ему горой отсвечивающих его лун, постепенно накапливаемых тут после каждой ночи. Понятно, что тысячи лун могли бы и согревать землю даже отраженным светом, а однажды, как тысячи зеркал Пифагора, смогли бы, поймав солнечный протуберанец, направить его яростную энергию в одном направлении, в сторону будущей пустоты, сжечь вражеский флот или чей-нибудь покинутый двумя сыновьями и ненужный им отчий дом, оказавшийся вдруг на пути того дикого, космического смерча, светового вихря, накапливавшегося десятилетиями, столетиями в виде этих толстых световых стволов-снарядов, куда расплавленная энергия сливалась через покрытые зеленым маскировочным цветом воронки крон. Они и сейчас готовы были дать мощный огненный залп в его сторону, спалить его вместе с поездом, словно бы поджидали его возвращения с самого первого дня разлуки, его бегства. Он чувствовал, как этот вековой свет распирал их трескающуюся уже оболочку, тянулся навстречу солнцу незримыми лучиками - запалами, досадуя от того, что оно еще так прохладно, еще не распалилось, и на него даже можно было смотреть не мигая, видя, как мечется в его замкнутом круге яркий блик, негодующий на того, кто осмелился взглянуть на бога, и не скрывая при этом ненависти. Да, Андрей ненавидел сейчас даже солнце, после которого то место, где раньше стоял их дом, казалось таким блеклым, серым. Такими же серыми показались ему и кроны двух выживших тополей, невероятно вымахавших за это время, совсем уже слившихся друг с другом пышной листвой. Один был все-таки выше и, казалось, обнимал чуть, прикрывал сверху второй тополь, который был немного дальше от дома, от пожара. Видимо, оттого ему и пришлось стать в один миг старше, вырасти на глазах брата, обуянных ужасом... Но иной и не могла быть пустота, иной он не хотел ее видеть, не хотел разглядеть на том месте новую, уже железную крышу, покрытую пока еще кровавым суриком. Ему больно было видеть их сад, где среди уцелевших деревьев теперь разгуливают чужаки, и куда он мог возвращаться только во снах, где, даже срывая с деревьев большие золотистые, багрово-красные яблоки, он всегда видел под собой только серую, недавно вскопанную почву, из которой не проглядывал ни один лучик зелени. Он ни разу не видел яблони такими, какими они запомнились наяву. Он видел их в основном малолетними, с ветками, как бы покрытыми сразу и едва набухшими почками, и спелыми плодами. Он же сам почему-то всегда собирал падалицы или искал что-то в серой, шершавой, пыльной земле. И в том саду почти никогда не было солнца, почему-то он вообще не мог вспомнить ни одного сна, где бы он видел солнце, словно там, в мире снов, его и не было, будто он был отгорожен той стеклянистой, едва различимой сферой, сквозь стенки которой свет неба не проникал. Самой дальней точкой перспективы там лишь несколько раз виделся тот холм, до которого ему тоже удавалось дойти за время сна, но мало что там узнавая. Там же, наоборот, деревья всегда были ярко зелеными, с живой, но бесплодной листвой, излучавшей лишь теплое сияние. В конце он всегда оказывался сидящим в густой траве его северного склона, высматривающим что-то на бегущей мимо железной дороге, по которой много раз ходил в детстве с дедом, тогда работавшим на ней путевым обходчиком...
   Вот промелькнули и длинные, высокие темно-серебристые бараки железнодорожной казармы, или просто Казармы, как ее тогда все называли, где и прошло их детство. Здесь почти ничего не изменилось, только стало чуть меньше, кроме тополей и кленов. Та же баскетбольная площадка, один щит которой опасно накренился, словно готовился к прыжку со столба. Огромное тогда футбольное поле стало совсем маленьким, наполовину заросшим муравой. Слева на него угрюмо надвигались неказистые гаражи, один из которых почти наполовину сгорел, что, видимо, и остановило их наступление. Пацаны здесь всегда были такими, умели за себя постоять, но не знали свой, не умели ценить и чужой достаток и все подобное. Зато, всей Казармой, вместе со взрослыми, могли на Ивана Купала носиться с ведрами, поливая первых встречных ледяной водой из колодца, который так и стоял на том же месте, только обновив чуть крышу и горделиво поблескивая новым ведром на серебряной цепи. Мелькнул и барак, в котором родился брат и где чуть было не умер в три года, после чего цыганка пообещала ему долгую жизнь, но денег за гадание почему-то не взяла, как рассказывала мать. Он сам совсем не помнил этой квартирки, где при нем жили лишь дед с бабушкой, но во снах тоже часто сюда возвращался. В снах, где всегда присутствовало некое ощущение опасности, где дом этот служил неким не очень надежным убежищем, когда последним пристанищем почти всегда становился кленовый сад, отгораживающий два стоящих рядом барака от близкой железной дороги, где постоянно сновали поезда, шума которых он, однако, совершенно не помнит, как не замечал и тогда. Нет, они их слышали, определяли по ним время, но не воспринимали это шумом.
   Быстро промелькнул огромный пустырь тупика паровозного депо, где до сих пор стояли эти некогда грозные, огнедышащие монстры, в трюмы которых, наполненные теплой и всегда прозрачной водой, они лазали купаться все лето, ощущая себя при этом чуть ли не Ионой в брюхе кита, потом путешествуя на них в самые неведомые края, о которых тогда почти не имели никакого представления. Чтение же приключенческих книг мало чем отличалось от их воображаемых поездок на этих легко управляемых ими с помощью множества ручек, рычагов, вентилей, стремительных локомотивах, мгновенно срывающихся с места, стоило лишь запалить в их топке пару пучков травы или листов из школьных тетрадей, дневника, но не путешественника, конечно. Тут же они и покуривали изредка, но лишь для того, чтобы сделать еще правдоподобнее свои фантазии. Разве можно было представить живым паровоз без дыма из нацеленной в небо трубы?
   А вот и сам вокзал, из-за которого он много раз подряд смотрел "Печки-лавочки" земляка, во всех героях которого не нашел ни разу ни одной фальшивой, незнакомой черточки, которые бы иногда не обнаруживал и у себя, из-за которых иногда мгновенно становился каким-то чужаком даже в старых кампаниях. В жизни их не так воспринимали, как с экрана. Андрей даже не очень и жалел, что они так ни разу и не пересеклись на этом вокзале - земляк гораздо раньше него отправился в последнюю поездку, - потому что он легко мог представить Шукшина живым до самой последней клеточки, до самой мимолетной усмешки его прищуренных глаз непростого, заковыристого алтайского мужика, которых он сразу узнавал, где бы судьба его не сводила с ними, а она постоянно переплетала их пути в самые невероятные узелки...
   Но сейчас Андрей цеплялся за каждую деталь пейзажа, за каждую мелочь из воспоминаний, словно хотел хотя бы чуть притормозить и без того останавливающийся поезд. Он не мог идти с этой ненавистью домой. Мать ждала их не с этой невестой, особенно сейчас. И лгать, притворяться ему не хотелось. Не мог он показаться ей бесчувственным, но причин для слез не находил, в чем-то даже завидуя брату как всегда, даже не одобряя. Завидуя тому, как тот относился к этому, может быть, и им самим не одобряемому.
   Андрей же вообще не понимал, зачем приехал сюда сегодня, от которого до этого только и мечтал сбежать в прошлое. Вот он и пытался зацепиться за что-нибудь, соскочить с поезда раньше времени, намного раньше... Но часы на перроне педантично, с постоянной точностью до минуты показывали сразу даже два сегодняшних времени: черное и красное, - как бы подчеркивая, что местное черное не может самостоятельно, по чьей-либо здешней воле отклониться ни на миг в ту или иную сторону, что, хоть оно и пущено слегка впереди, но находится под неусыпным контролем слегка отстающего арьергарда, флагмана, строго следящего за своим будущим. Там, куда он давно уже уехал вслед за братом и где теперь остался совсем один, этот контроль был не столь заметен, как, видимо, и тот шум поездов. Там были даже оригиналы, жившие по Гринвичу, а то и вовсе по времени из-за противоположного ему, очень близкого меридиана, где и день был другим, не переводя стрелки своих часов после возвращения в порт, а не просто в родной город. Здесь же часы шли как недвижно стоящие на плывущем корабле постовые, передвигаемые вперед лишь за счет движения туда самого флагмана, скромно считая именно себя прошлым, а не его, отстающего на целых четыре часа. Но так вроде и получалось, ведь они переживают сейчас то, что ему еще лишь предстоит, совершают те ошибки, страдают теми заблуждениями, которые он легко может избежать, оставляя возможность и расплачиваться за них почти всей остальной стране, в основном устремленной из былого навстречу восходящему солнцу...
   Их прадеды всегда шли навстречу Солнцу, шли, когда могли смотреть ему прямо в глаза. Это было заложено в их генетической памяти еще при жизни в полярной зоне, где в долгие полярные дни солнце всегда было низко над горизонтом, на него почти всегда можно было смотреть открытым взором и навстречу которому весь день можно было идти, не боясь покинуть родные земли, всегда возвращаясь домой. Когда же оно уходило, на мир их опускалась долгая ночь размышлений и ожидания. Уход солнца был слишком значительным и непростым событием в их жизни, чтобы и сейчас огульно спешить ему вослед, а не навстречу. Они знали, что солнце им не догнать, если оно вдруг решило покинуть их. Но они знали и другое, что оно просто так не покидает тех, кто может смотреть на него открытым взором, готово бесконечно долго играть с ними в догонялки, водить с ними хороводы, кружить головы своим женихам и невестам, пока не упадет с ними вместе от усталости на землю. Долгими ночами потом они ждали его возвращения, почему и спешили ему навстречу, едва лишь закружит по небу в приветственном танце его розовощекая дочь Заря - заряница...
   Конечно, здесь, на полпути к солнцу, докуда лишь дошли их предки в позапрошлом веке, и времени и возможностей для ошибок было меньше, отчего, видимо, брат и уехал отсюда, едва пришло время больших ошибок. И сейчас, вновь на своем первом перроне, Андрей вдруг ясно понял, что самой страшной ошибкой жизни может быть только та, которая до смерти проживет в одиночестве, очень просто избавляя своих деток от риска грехопадения - вместе с самой жизнью. Этим она весьма похожа на ненависть, на эту порочную, но бесплодную Деву, Музу смерти и разрушения, так похожую на заходящее солнце, путь вслед которому ведет в царство мрака...
   - Мальчик, - обратилась вдруг к нему тихо, настороженно, но весьма развязно морщинистая старуха с испитым, синюшным лицом, хотя и довольно неплохо одетая, с массивными золотыми перстнями на длинных, узловатых пальцах, поблескивая ровным рядом золотых же зубов. - Ты ведь из цивилизации к нам в захолустье приехал? Так, может, цивильного удовольствия хочешь вкусить, типа ля пари? Что ты, что ты, только изустно! Я тут самая знаменитая чтица любовных оракулов, можно сказать, главная жрица искусства любовного монолога. В отличие от этих мокрощелок, я всегда уважала мужчину, всегда ему место уступала, ибо он главный источник, родник божественного семени жизни, которого теперь даже сама жизнь перестала быть достойной. Да, сейчас, когда ему особенно тяжело, когда его вынуждают и платить, и работать за свою же плату, и требуют за это еще и любви от него. Боже, сейчас всю вину свалили на него, готовы променять его на самого задрипанного негритоса, но только чтоб не нашего. А я же и работу беру на себя, и любовь дарю, беря себе лишь мизер, малость, что и так пропадает бесцельно либо под резиновыми колесами отчуждения, либо в иллюзиях сновидений, но из чего я могу для тебя вырастить в тебе же пусть и бесплодный, пусть и пустоцвет, но яркий, пышный цветок, живущий, как и сама настоящая любовь, только миг, но стоящий всей остальной жизни, являющейся только антрактами между главными действиями всей пьесы. Боже, а ведь люди так боятся сейчас этого семени, опасаясь его плодов, даже настоящих, отчего рассыпают его в резиновую пустоту, в камень! Сколько райских садов засыхает, даже не проклюнувшись, умирая еще в зародыше! Такова жизнь, но для меня она невыносима! Я готова стать бездонным морем, священным озером, в которое бы стекалась живительная влага из всех бесцельно пробивающихся к свету, струящихся источников. Я знаю бесценность этого семени, поэтому даже плату не беру, рассчитывая лишь на щедрость бедных мальчиков, ограбленных авантюристкой любовью...
   - А я знаю тебя, - прервал ее наконец Андрей, почувствовав, что и она уже выговорилась, - но только не могу вспомнить - откуда. Ты, видно, здорово изменилась.
   - Разве я одна? - отрешенно спросила вдруг старуха, как-то сразу сжавшись внутри, еще больше сморщившись. - Ты тоже изменился, иначе бы я не подошла. Нет, подошла бы все равно. Что-то в тебе притягивает, влечет даже, что-то знакомое, но не из твоего детства, где я вас, молокососов, и не замечала даже. У меня тогда были вот такие же любовники. В этом я совсем не изменилась. И не хочу... Это молодые изменились, чьи любовники вдруг постарели.
   - Странно, но вспомнить не могу, - совсем без отвращения, без брезгливости разговаривал с ней Андрей, словно они вовсе об ином говорили.
   - И не вспомнишь, потому что пока нечего, - язвительно усмехнулась старуха, вдруг начиная заводиться. - Во мне можно вспомнить и нельзя забыть только свою любовь, а в тебе ее сейчас и нет совсем. Во мне тоже... Но мне она и не нужна. Я из чужой выдуваю огромные, радужные мыльные пузыри наслаждения, которые все равно лопаются, но зато не стекают просто мыльной пеной с трубочки на колени. А жрица любви и не может любить сама, поскольку до второго раза она и не доживет тогда, лопнув вместе с первым же чужим пузырьком. Может быть, она должна даже ненавидеть? Да, и настоящая жрица должна ненавидеть так же сильно, как могла бы и полюбить, но лишь один раз. Ведь ненавидеть с такой же силой, с такой же страстью можно постоянно, тем более, что ненависть не умирает с мыльным пузырьком любви, а, наоборот, и настоящая любовь после достижения своей вершины или погибает, или же становится ненавистью, коль мечтает о бессмертии. Я ведь читала про Джульетту. Она потому и умерла, что не сумела возненавидеть. Никто, даже великий Шекспир, не смог и не сможет придумать продолжения для ее любви, которая бы не стала вначале кислым, потом приторно сладким плодом, а потом и просто гнилой, изъеденной червями падалицей, которая лишь только так может стать новой, но чужой уже любовью на краткий миг и ее цветения. А стань любовь ненавистью, отвергни естественное продолжение любви - смерть, то есть плод ее, но оставь силу страсти, и она станет бессмертной. У нее исчезнет повод умирать, но появится стимул жить вечно, только разгораясь с каждым днем, поскольку предмет ненависти с каждым днем будет все более и более ее достоин. Голубчик, разве я это по себе не знаю? Разве тебя полюбит кто страстно лет через десять? А у меня тогда столько их было! Но ведь сильной ненависти, страшной ненависти разве я не могу быть достойной сейчас? Но я ведь и не просила тебя полюбить? Я хотела лишь подарить тебе твою же собственную любовь, в которой ты сейчас нуждаешься, как я сейчас поняла, а тогда почувствовала. По тому, как ты цепляешься за любое воспоминание, даже за мою молодость, я поняла, что тебя никто не любит, хоть ты этого и достоин. Никто, даже ты сам! Нет, я не узнала в тебе никого из прошлого. Это заблуждение. Я узнала в тебе свою ненависть. Я тоже всех ненавижу! Я со злорадством, с наслаждением глотаю их семя, уничтожая их плоды, их будущее, их самих, а они даже не подозревают об этом, настолько тупы и самодовольны. А тебя, вот, не проведешь, но поговорить можно. Больше не с кем, остальные даже ненавидеть не могут...
   - Возьми, - протянул ей вдруг он крупную купюру.
   - За что? - удивленно спросила старуха, хотя тут же спрятала деньги за пазуху.
   - Ты доставила мне небывалое удовольствие, - серьезно ответил ей Андрей. - Я буквально почувствовал, как лопнул мой огромный мыльный пузырь ненависти. Пусть ненадолго, но мне надолго и не надо. Если он вдруг снова начнет набухать, пока я не уехал, я тебя снова найду... Можно?
   - Такому щедрому ненавистнику разве откажешь? - кокетливо спросила старуха, тут же добавив серьезно, - а если честно, я сейчас тоже испытала нечто такое, но не похожее на ненависть. Странно. Нечто незнакомое мне. Как будто ты мне душу изнасиловал, но так сладко, красиво и... с моего согласия. Так что в следующий раз я тебя возненавижу бесплатно. Ты надолго здесь?
   - Не знаю, - пожал Андрей плечами. - Сейчас мне как-то все равно стало, все подходит, все устраивает...
   - Может, и вправду тогда дашь мне? - начала было она. - Хотя нет, мне тоже не хочется теперь, чтобы все так банально кончилось. У меня как бы романтическое приключение случилось на старость лет. Я как бы влюбилась даже, но теперь я хочу долгой любви, пусть даже как засушенный цветок, но в котором всю зиму вспоминаешь аромат лета... Черт, я, наверно, потому всю жизнь гербарии и собирала...
   - Я вспомнил тебя, - воскликнул Андрей. - Ты работала в питомнике, куда мы лазали за яблоками.
   - Работала, - нехотя согласилась старуха. - Туда, правда, не только за такими яблоками лазали...
   - И он еще стоит? - спросил тот.
   - Даже про него я это теперь сказать не могу, - усмехнулась она. - Теперь все падает. Все! Не спрашивай больше ничего! Я пошла, пока еще не забыла. На твои деньги я куплю белую розу или лучше хризантему и засушу ее. От тебя куплю...
   - Зачем? Я куплю сам, - предложил он.
   - Чтобы про тебя тут плохо подумали? - скептически спросила старуха.
   - Мне плевать, - думая уже о другом, сказал Андрей и, купив у сонной цветочницы две хризантемы, с полупоклоном вручил их старой проститутке под насмешливые, удивленные и даже восхищенные взгляды завсегдатаев перрона. После этого он, резко развернулся и поспешил куда-то, даже не оглянувшись и не увидав, как та, пряча глаза в цветы и гордо виляя угловатыми, уже сухими бедрами, не спеша пошла сквозь редеющую толпу в здание вокзала, который уже до нее был в вечности...
  
  
   Глава 3
  
   Ему было не до этого. Торопливо, с трудом подстраиваясь под неровный ритм этого камертона наоборот, он вышагивал по шпалам в обратную сторону, в детство. Но, не дойдя до Казармы, он по старой привычке прошмыгнул между колес под двумя длинными составами, один из которых вдруг вздрогнул над ним, словно раскат грома передав по цепочке зеленых вагонов предупредительный сигнал, как будто кто-то огромный пробежал по хрупким крышам в железных сапогах-скороходах, потом перескочил через бетонный забор в паровозный тупик вечности, пробежал по осыпающемуся краю поворотного круга, на котором локомотивы разворачивались на сто восемьдесят градусов, с ходу преодолел высокие отвалы паровозного шлака, сохранившиеся еще с тех времен, но заросшие бурьяном и полынью, и направился к высокому, сплошному забору старого питомника. Нет, забор только издали казался таким неприступным, как в детстве, когда они пересекали его, словно полосу огня, вражескую передовую, ощетинившуюся штыками серебристых досок, рассыпаясь и лавируя среди замерших взрывов ветвистых ранеток, слив, брызги крови от которых усыпали сплошные заросли малины... Нет, но как же, ведь посмотрите сами, как глубоко врезались в эту чернокожую землю их конические световые снаряды, вспарывая ее до скелета, кости которого они тоже перемалывали в крошево, увлекая их вместе с живительной влагой разорванных земных сосудов наружу, вслед за своими протуберанцами отражающейся обратно в небо солнечной энергии... Там они набивали пазухи этой круглой, зеленой шрапнелью, осколками шариковых бомб, замаскированных под горько-кислые ранетки, яблочки, ловя оттопыренными радарами каждый шорох, треск сучка со стороны сторожки и лаборатории, командного пункта питомника, откуда всегда грозила вполне реальная опасность в виде доброго заряда соли, а то и мелкой дроби. Почти каждый их набег заканчивался спешной эвакуацией, отступлением, когда самым последним через забор перемахивал его брат, отчего ему пару раз и досталось этой реальности. Они один раз все помогали ему выковыривать дробинки из-под кожи, с чем к родителям обратиться за помощью, конечно же, не могли...
   А сейчас забор, эта неприступная преграда, стал трухлявым, широкие доски были рассечены продольными трещинами, во многих местах даже не залеченными поперечными переломами, среди которых он некоторые даже узнал. Вот здесь как раз тогда доска и обломилась предательски, а, может, вероломно, под тяжестью брата, и весь заряд ему пришелся по ногам. Их было слишком много, и пока он всех подсадил, перекинул через забор, сторож и подоспел с берданкой. Он потом сам приходил к ним с полной сеткой наливных яблок, когда узнал, кому его подарочек достался. Это он так сам сказал тогда...
   А сейчас забор не казался преградой, и Андрей даже не подумал о подобной опасности, тем более о своем возрасте и, так же как брат, лихо перемахнул в сад, не выпуская даже дипломат из рук. Лишь там он вдруг слегка растерялся... Ведь так спешил он лишь потому, что и здесь боялся не застать ничего знакомого, неизменного. Но все было таким же, как и в детстве. Деревья подросли вместе с ним и совсем не казались помельчавшими, пожухшими, как многое из мест детства. Да, много было и новых посадок, но тогда ведь они не успевали даже составить общее впечатление о саде, каждый раз набрасываясь на какой-нибудь один квадрат, фланг, сектор...
   Сейчас он стал выше и мог разглядеть больше, поскольку со временем научился ко всему прочему различать и замечать множество разных ненужных, попутных деталей и не только вблизи себя. Мир его уже выбрался из той полупрозрачной, водянистой сферы детского восприятия, которую лишь иногда мы видим во сне, за которой ничего не должно быть, раз оно нас не интересует, не касается нас. И если там что и есть, то это уже чужая, запретная территория, чужой мир, откуда к нам и приходят опасности и беды, к которым мы сами, точнее, приходим незваными гостями. И здесь перед ним вдруг вновь возникла она, эта почти непрозрачная стена из густых крон деревьев. И память брала свое. Легкий мандраж зародился под коленками и забегал по телу мелкими мурашками, под ложечкой засосало, словно там разрасталась черная дыра пустоты, готовая проглотить его всего в случае опасности. Он даже пару раз оглянулся, примеряясь к обратному пути, пути отступления, хотя пришел сюда с иным намерением. Нет, он даже не подумал, что это и было то первое ощущение того самого первородного греха проникновения за свои пределы, впервые и осознанного им так явно именно здесь, но совсем ни чем-то постыдным, тягостным, гнетущим. Наоборот, он вспенивал кровь, натягивал внутри сотни звонких струнок риска, отваги, готовых, правда, порваться в любой миг, разбив твое тело на множество осколков, разбегающихся, разлетающихся между листьев множеством твоих крохотных, малоприметных подобий, собрать которые все уже никогда не сможет сторож, даже обнаружив твою исходную точку. Он ведь никогда не поймает твою главную, последнюю микрокопию. Именно тогда уже не в сказке хотелось страшно стать тем самым мальчиком с пальчик, незаметным среди терновых зарослей малинника, за любым листиком яблони, куда уже никакой великан не проникнет, всех листов никогда не сорвет. Таким же маленьким захотелось вдруг стать сейчас и Андрею, для которого тело его стало вдруг чересчур громоздким, огромным, где крохотная душа его затрепетала, заметалась, словно воробышек, случайно залетевший сквозь форточку в набитую мебелью, иссеченную обманчивыми поверхностями зеркал, стекол, квартиру, где все прямые пути вмиг стали опасными, заканчивались болью, испугом, быстро обволакивающим тебя коконом страха и безысходности, и откуда уже не было привычно необъятного выхода бескрайнего, спасительного неба, которое там было везде.
   Но сейчас ему так сладким показалось это ощущение, что он даже молил про себя, чтобы где-нибудь рядом и оказался тот сторож-великан, сделав еще более реальными пока лишь внутренние впечатления, столь хрупкие и призрачные, как и все, что мы иногда воспринимаем за счастье. Но разве это важно, если у него при этом вдруг возникло и ощущение острой необходимости присутствия где-то рядом его брата, который точно прикроет, всегда подсадит, возьмет огонь на себя. Он их всех охранял, спасал, но все равно был всегда ближе к нему, зная, что Андрюшка может и отвлечься, и забыть, где он и зачем, начав вдруг громко спрашивать брата о чем-нибудь из его последних звездных рассказов, смысл чего только сейчас до него начал доходить...
   И сторож услышал его молитвы. Где-то слева треснул сучок, раздался шелест раздвигаемых веток, и Андрей, став только своим колотящимся с замиранием сердечком, встрепенулся, бросился напролом через колючие заросли к забору, естественно, сразу же споткнувшись, запутавшись в хитросплетениях сладкой на вид малины... И вдруг крепкая, сильная рука брата выдернула его из бездны, пронесла как на крыльях над разделяющей их бескрайней пропастью беспомощности, и зашвырнула чуть не на самую вершину, через самую высокую в мире преграду, из самого опасного и страшного места на земле...
   - Ах, я тебя, едрена вошь! - гаркнул вслед ему сторож и тут же добавил уже спокойнее, - а дипломат-то с документами вы мне, молодой человек, оставили? Я ведь, грешным делом, думал, что пацаны опять с Казармы бедокурят, а тут... Эй, да не Андрюха ли?!
   Андрей не видел его. Слышал его голос, но та прозрачная оболочка детского кругозора вдруг слилась с его глазами, схлопнула, наверное, по инерции его мир до самого первого в жизни взгляда, когда перед собой он различал лишь переливающиеся полосы, пятна света и тени, словно нырнул вдруг в мутную, соленую воду с раскрытыми глазами...
   - Да, - только и сказал голос Прокопыча, который, конечно, знал все про них, про своих вечных противников в нескончаемых игре жизни, в которую они и тогда играли по настоящему, совсем не притворяясь, как могло бы показаться со стороны взрослым. Прокопыч тоже играл с ними по настоящему, совсем не притворяясь, за что они и любили и ненавидели его поровну, иногда забираясь в сад, только чтоб подразнить его, особенно после получки, когда тот непременно выпивал через забор вместе с их дедом. Тогда уж они отводили душу, устраивая для него догонялки за множеством зайцев. Берданку свою он в тот день запирал на ключ, от греха подальше, а без нее все это превращалось уже из реальности и в настоящую игру, какой сейчас хотелось бы тоже иногда сделать эту самую реальность. И ведь у него получилось? Он же четко почувствовал...
   - Пошли в сторожку, - сказал Прокопыч, обняв Андрея за плечи. - У меня, правда, получка теперь не скоро...
   - У меня есть, - всхлипывая и шмыгая носом без всякого стеснения, стыда, сказал Андрей и встряхнул дипломатом в подтверждение своих слов. - Это у меня теперь есть...
   - А помнишь, как я тогда тебя прихватил? - спросил Прокопыч со сдавленным смешком. - Вот, точно так тогда ты здесь стоял и хныкал, просил мамке не говорить.
   - Да, тогда я решил без него слазать, - вспомнил и Андрей. - Один лишь раз без него и сразу попался.
   - Два уж теперь, - заметил Прокопыч со старческой прямотой, которая гораздо милосерднее всякой дипломатии. - А мне, если честно, Зинка ведь с вокзала позвонила и, вишь, как угадала. Я ведь думал еще и бердану прихватить, да у меня уж давно патронов нет к ней. А чего с палкой ходить? А то бы влепил тебе, как ему тогда...
   - А что, теперь не лазают? - удивился Андрей.
   - Лазают. Теперь никому вот это не надо. Вот уж и пилить начали, место освобождают, а для чего, еще не решили. Мне и платить перестали, но куда я?... - сетовал Прокопыч без всякой горечи, словно просто подмечал факты. - Прирос к питомнику и сам, теперь только корчевать. Видишь вот, самую старую яблоню спилили. Лет-то ей поболе твоих будет. Я тебя, кажись, на ней и поймал тогда.
   С поникшей кроной, листочки которой уже не топорщились, а уныло свисали к земле, лежало огромное дерево, комель которого сиял, словно солнце белым золотом, переливаясь в множестве тонких, едва различимых колечек, разлетающихся в вечность от слегка потемневшего ядрышка.
   - Можно и сосчитать, сколько ей уж и стукнуло бы... Да, Зинка говорила, что они только летом растут, - заботливо, с доброй горечью говорил Прокопыч, тыча желтым ногтем в спил. - Надо ж, тридцать три всего... Я думал, что поболе, уж за сорок. А ведь не так много-то и прошло, оказывается? Или я осчитался...
   - Нет, правда, тридцать три, - сосчитал и Андрей, тоже удивляясь результату. Ему ведь и тогда казалось, что деревья уже были огромными и старыми, как мир вокруг, как сторож. - А знаешь, Прокопыч, по теории относительности, если кто летит с большой скоростью, тот медленней стареет, а если он вдруг полетит со скоростью света, то вообще перестанет стареть. А в ней, видишь, сам свет будто спрятался.
   - Да, наверно, так, - серьезно согласился тот. - Если эти... все надумают спилить, я у всех тогда проверю... Специально. Найду, с которой тут все началось, обязательно найду. Проверю и это. Зинка, вот, видишь, какой стала, а ведь ей на десятка два меньше, чем дашь. А мне, думаешь, сколь? Не гадай! Я с вашим дедом годок. А разве дашь? Я ведь опять новую бабку завел. То-то. Видно я тоже среди их света не старею. Эх, был бы ты весной, как они вдруг так расцвели в этом году! Словно поняли, что напоследок, решили все хоть в цвете выложить! А как усыпаны?! А тем чихать! Эх, Андрюха!... А, ладно! Нельзя тут о плохом думать, на урожай влияет, на плоды. Я ведь и на вас-то не злился никогда, только для порядка гонял. Нельзя тут злиться. Это сад! Тут, видишь, в каждом яблочке солнце рождается заново, его каждое слово затмить может, вот ведь как. Тут даже думать ничего такого нельзя. Почему Зинка и ушла, невыносимо ей стало. А вот, тебя встретила и позвонила. А до того столько здесь нагрешила, а ничего. Значит, то и не грех был, по чувствам если... Пойдем, выпьем, а то я не могу... Ведь каждое дерево, как солнышко на срезе, а они его...
   - Прокопыч, сделаешь мне спил с него? - попросил вдруг Андрей и для себя неожиданно, доставая бутылку коньяка и отвинчивая ей пробку. Потом он налил в нее чуть янтарной жидкости и плеснул на землю.- Здесь лучше выпьем.
   - Давай, - согласился тот, сорвав с лежащей яблони пару маленьких еще плодов и сменяв один из них на бутылку из рук Андрея, который сразу же надкусил яблочко и весь сморщился. - Вы и не такие тогда рвали. Ну, за помин их светлых душ. Они теперь уж точно стареть не станут. Они, как ты говоришь, теперь как свет летят.
   - Это он мне так говорил. Он все знал, Прокопыч. И это знал, и про себя знал. А я, вот, про себя ничего сам не знаю, - сказал Андрея выпив вслед за ним из горлышка.
   - Значит, не тем занимаешься. Я ведь тоже помыкался, но тогда время такое было: надо было не высовываться или, наоборот, не задерживаться, чтобы не примелькаться кому, не помешать. А здесь только и жить начал по-настоящему, обо всем и забыл разом. Там, снаружи, оно все, конечно, менялось, ломалось, помирало, а тут всегда жизнь, каждый год жизнь и все краше и богаче. Перезимует чуть и опять: накинет фату, наденет колечко. Да и что зима, когда яблочки-то на столе? Разве то зима? Варенья с падалиц наварю, а в нем как солнце изнутри светит. С падалиц-то мне разрешали. Теперь, вот, хоть все забирай - им не надо. А как я заберу? - сокрушался Прокопыч, отпив еще большой глоток. - Как жизнь-то заберешь? Ох, были раньше лютые, людей гнобили, но человек-то и схитрит, и постоять за себя может, а яблонька-то даже соврать не умеет, вся на виду. Как же вот с ней так? Не понимаю я.
   - Нет, Прокопыч, и человек не всякий соврет и за себя лишь стоять будет, - заметил Андрей.
   - Я знаю. Но я его-то тоже яблонькой считаю! Я всех хороших людей яблоньками считаю, всем тут им имена дал, почему и горько так...
   - И где же его? - напряженно спросил Андрей.
   - Эх, Андрюха, давай-ка допивать! - сказал Прокопыч и отхлебнул щедро из бутылки, протянув ее Андрею и отойдя к соседнему дереву, откуда вернулся с садовой пилой к тому. - Давай, кстати, я тебе сразу и спил сделаю, а то забуду. Ишь, как по маслу идет! А что, оба они из одного матерьялу... Хорош твой коньяк, но я всегда яблочное вино любил, хоть и отраву тогда гнали. А потом и сам ставить начал... из падалиц. Но не осталось, с дедом твоим крепко налегли мы что-то, да и сам знаешь, как доставать теперь. Но тебе я бутылочку дам с собой в дорогу. Эту берегу. Она у меня как раз из этой вот. Последняя. В ней чистый сок, само солнце... Вот, тебе и спил. Почти от самого корня. Шлифануть бы чуть, но я не по этим делам, мне сторожить, да спилить только - вот это я могу!... А теперь тебе идти надо, Андрей. Иди домой, ваша яблонька тебя ждет. Да шел бы через калитку, чего уж?!...
  
  
   Глава 4
  
   Легко было сказать: "Иди домой!" - когда он там, в новом доме отца, ни разу еще не был, о чем он только сейчас и подумал, сидя на огромной горе - такой она в детстве и казалась - шлака, сложенной несгоревшими отходами из топок паровозов самой невероятной формы. Он только сейчас и разглядел это, раньше видя лишь гору, роя в ней укрепления, ходы... Он перебрал уже с десяток вычурной формы, пористых, спекшихся обломков со стекловатыми, разноцветными краями, и ни один из них даже близко не походил на другой. Тот был похож на ракушку, заворачивающуюся вокруг себя, этот был как застывший мгновенно осколок волны, а другой словно бы взорвался изнутри и оцепенел от содеянного. Некоторые походили на замерзшую и почерневшую от горя морскую пену, из которой однажды вышла и более не вернулась Красота... Но сбросив с горки уже двадцатый, тридцатый обломок, он перестал находить между ними особые отличия, достойные сюжета. Они начали мельчать, бросаясь в глаза лишь после внимательного рассмотрения обломка со всех сторон, во всех деталях: у того взорвавшийся стеклянный пузырь похож на лунный кратер, у этого два стеклянистых выступа - на глаза стрекозы с множеством мелких пузырьков внутри. А вот этот обломок очень может быть похож при таком только повороте на верхнюю часть лица или физиономии... Мефистофеля, если тот, конечно, был как таковой. А то получается, что одна фантазия начинает материализовываться, опредмечиваться за счет другой, когда тождественность границ сечений и даже объемов начинает настойчиво подсказывать, просто ли намекать на возможность сходства и содержания. Но почему бы и нет? Этот обломок почти всех оттенков темной части спектра, его, то есть, глубинной, уже почти не световой части, которая всплывает наружу ближе к сумеркам, к полуночи, когда прямых лучей солнца уже нет в мире, вряд бы мог походить на какой-либо светлый образ нашего воображения. И порожден-то он был огнем... разрушения, яростного уничтожения того, что миллионы лет назад было создано иным светом, энергией созидания. Нет-нет, уничтожалось, могло гореть ведь только то, что давно умерло, что мрачные недра земли сотворили уже из праха живого. Зеленый листик никак не хочет гореть, выливая навстречу смертоносному пламени все свои запасы живительной влаги, ранее служившей для противоположных целей. И вот это дерево, еще, может быть, не умершее, поскольку потеряло лишь связь с земным мраком, но еще нежится, играется в лучах породившего его солнца, тоже не будет гореть, пока его не высушит горе по умершим безвременно плодам, породить и взрастить которые можно было лишь на этой грешной земле, лишь за счет ее мертвой воды, которая может погасить, умертвить даже адское пламя, но из которой свет мог сотворить купель жизни. Лишь потеряв связь с этой мертвой водой, исторгнув, выплакав ее из себя, творение света готово было покинуть этот мир, воздав ему сторицею за временный приют своим накопленным светом, преобразовав его в доступное ему тепло, поскольку сам свет не может проникнуть в его мрачные недра, потому что он бессмертен...
   Сколько много хотело еще ему рассказать это живое подобие солнышка, отгородившееся от внешнего мира непроницаемой, шершавой оболочкой, не выпускающей наружу живой свет, превратившийся здесь в остановившуюся на время энергию сложных структурных связей между теми же элементами, которые породили его и на солнце. На этом живом кружке, как на известном ныне компакт-диске, солнечным лучом было записано множество и простых слов, и коротких фраз, и длинных текстов из сотен тысяч этих словечек, объединенных некой божественной мелодией, сочиненной именно для этой яблони, которая, может быть, отличалась от мириадов таких же мелодий лишь одной ноткой, полутоном, каким-либо случайным диезом из сотен страниц великой симфонии жизни. Андрей чувствовал, что он что-то говорит, напевает ему, но пока не мог услышать, не мог понять, лишь зачарованно глядя на его переливающиеся на солнце строчки, звуковые ли дорожки... Боже, неужели он навсегда разучился воспринимать мир в целом, как единую, но слышимую музыку, видя лишь ее отдельные черненькие нотки, как одну ли картину, ощущая пальцами только отдельные бугорки ее мазков? Проигрыватель его сердца почему-то молчал, напряженно и тупо бегая взглядом по дорожкам солнечного диска. Нет, скорее, он разучился слушать именно его, непонимание возникало где-то внутри, где-то в районе горла, где застрявший в каком-то из каналов комок не пропускал к мозгу рвущуюся к нему из сердца информацию, которая уже переполняла этот маленький мешочек души. Видимо, он еще не излечился совсем от ненависти, чтобы понимать любовь. Его сердце еще было для него мудрой, с ласковым взором наивных глаз собакой, которую он мог с нежностью, с любовью даже погладить, но не понимал ни одного ее слова, упрощенно думая, что та либо просит кусочек мяса, либо выражает признательность за полученный прежде комочек сахара, либо ей вдруг вспомнилось, как мать таскала ее в детстве за загривок, прикосновения к которому словно бы возвращают ее в то время, когда она была маленьким, любимым всеми щенком...
   Конечно, самое простое было бы сейчас пойти домой, к маме, перепрыгнув с закрытыми глазами через ту бездну, которую вырыла между ними жизнь, и так же, с закрытыми глазами, посчитать все проблемы не просто решенными, а надуманными больной фантазией разума, этого совершено незваного гостя в обители сердца, в детской душе, которой всего лишь нужно было подобие материнской ласки, легкое поглаживание по загривку, где еще ощущалось прикосновение нежных, белоснежных материнских зубов, которые могли и оскалиться, и отпугнуть любые беды и опасности, угрожающие ее щенку, ее крошечному подобию, сотворенному без всякого намерения, без единой мысли, только в порыве всепоглощающей любви, которая могла затмить собой даже само солнце, дарящее эту любовь сердцам...
   Но он уже не мог просто так проигнорировать этого незваного гостя, который незаметно стал в нем хозяином, им самим, загнав того маленького, наивного щенка глубоко в недра обустроенной для него собачьей будки, из которой его далеко не отпускал короткий поводок придуманных новым хозяином правил и запретов. Нет, тот щенок, даже быстро взрослея и матерея, мог стать и хозяином положения, но только почувствовав, что его самозваный хозяин не столь и силен, что он гораздо беспомощнее его перед разными жизненными передрягами, особенно перед сворой одичавших собак, а, тем более, перед стаей диких волков, руководствующихся совсем иными правилами поведения, где вместо поводка, была короткая связка мозга и желудка, или же мозга и его самого дальнего, самого безрассудного окончания, которое, взбунтовавшись, подавляло собой любое сопротивление всех остальных сожителей этой будки-ракушки. У других гораздо сильнее была первая связка, особенно если расширить понимание желудка, представив его в виде реки от истока до устья, по которой протекает почти вся жизненная энергия, на шампур которой и нанизан этот агонизирующий кусок мяса, похожий чем-то на червя, живущего за счет перемещения вокруг и вдоль длинного шнура пищи, сразу являясь воплощением и своего настоящего, и прошлого, и будущего, имеющих вполне определенные пространственные взаимоотношения.
   Увы, в Андрее этот незваный гость был могущественнее хозяев, как бы ни сопротивлялся ему сидящий в нем зверь, взматеревший щенок, вырывающийся на волю лишь при определенных состояниях хозяина, когда тот пускался вплавь на хрупкой лодочке по веселому ручейку пьянящей солнечной влаги, вдруг заполоняющей все его жизненное русло, нарушая размеренные потоки жизненной энергии множеством турбулентных завихрений, водоворотов и бешеной пляской схлестывающихся между собой бурунов. Но, если кто думает, что при этом зверь тот был абсолютно волен и свободен в выборе, тот просто забывает о поводке, о том, что вся его воля среди этого бешеного потока зависела лишь от плавучести его будки, и опять же неявно служила интересам хозяина, пустившегося в безрассудное, авантюрное приключение, предоставив все возможности спасать самих себя вместе с ним хозяевам, невольным жертвам его авантюры. Да, зверь тоже мог распоясаться, проявить все свои скрытые способности и намерения, даже весьма благородные, если не забывать, что весь выбор его ограничивался лишь тем, что предоставлял им всем тот бешеный поток, в котором были и заводи, и мелководные прибрежные перекаты, и вихревые струи неизвестности, непредсказуемости, где выбор для будки и для зверя был только между жизнью и смертью, различие между которыми, похоже, самого хозяина мало волновали, он просто играл в чет - нечет, в черное - белое, в быть - не быть, устав от предсказуемости своего логического мышления, всегда подсказывающего ему верное или, наоборот, неверное решение, цепочка которых иногда заводила его в никуда, откуда существовал только один выход: случайность, путь с самого начала, со случайности и начавшийся. Смешно, конечно, когда поведение человека в подобных ситуациях пытаются объяснить, понять, анализируя кажущуюся свободу поведения и возможности того зверя, плавучесть ли самой будки, зависящую от материала, от герметичности корпуса, наличия и размеров в нем щелей... Хозяин-гость позволяет это делать без особого сопротивления, поскольку ему самому хочется свалить последствия своих безрассудств на кого-нибудь другого, в первую очередь, на мнимых хозяев, на будку, на размеры и прочность поводка, оставаясь при этом в стороне. Он даже готов отдать им заслуги спасения, авансируя их так на будущее. Если, конечно, это мудрый, сильный хозяин-гость, а не тот, который в первой передряге начинает вести себя, как беспомощный щенок, пародируя, копируя бессмысленные деянья зверя, силу которого он принимает за истину...
   Нет, все это были не просто мыслительные упражнения Андрея, который и в детстве, как мы вспоминали, мог вдруг выпасть из реальности в лузу какого-нибудь попутного вопроса. Он сейчас и несся в одном из таких бешеных потоков, в котором даже виноградная струя была всего лишь одной из зон опасности, одной из волн, схлестывающихся в дикой пляске вод жизни и огромных глыб смерти, где воды жизни принимали очертания последних...
   Увы, он понимал, что лишь кто-то один из его нескольких "Я", мог бы вернуться домой обходным путем, что не грозило лишь будке, которая самостоятельно неслась бы до самого устья, куда она и так в конце концов попадет. Щенок, конечно, быстрее всех вернется туда, порвав поводок, движимый безошибочным нюхом, но он тогда вынужден будет и остаться навсегда там, хотя этого "там" уже давно нет. Там уже некому построить ему новую будку, там даже нет самого того отчего дома, подобие которого отец, конечно же, попытался воссоздать хотя бы для них самих. Даже его отец, дед Андрея, отказался от этих намерений, и торопливо ушел вслед за его бабушкой, чей отчий дом был уничтожен не природной, не божественной силой, всегда сторицей дающей что-то взамен, а стихией человеческой злобы, зависти, той самой сворой одичавших, дворовых псов, которые отказались служить, но не смогли отвыкнуть от чужого куска хлеба. Она решила, видно, что потеря и этого отчего дома уже ее внуков - знак к возвращению ее туда, где ее давно уже поджидали ее родители. Дед же, уже дважды или даже трижды пытавшийся воссоздать для нее подобие ее отчего дома здесь, потерял вместе с ней и смысл каких-либо дальнейших деяний на земле, вознесясь сквозь крошечное отверстие в потолке чужой ему квартиры, по последней связующей их нити вслед за нею и вопреки всем угрозам официальных гидов путей небесных. Храм любви для него был куда выше маковых куполов церквей.
   Конечно, щенок мог доволочь вслед за собой и будку, искромсав ее даже об острые камни обратного пути, казавшегося гладким только в одном направлении, куда острия этих камешком указывали, сами устремляясь в свое каменное же лоно... И, может быть, он стал бы там по настоящему, по-детски счастливым, не задумываясь заранее над примером деда. Но тогда самому Андрею, уже полностью перевоплотившемуся в своего хозяина-гостя пришлось бы до самого устья нестись в одной из струй того потока, избрав безумие или нескончаемое опьянение лекарством от самого себя, поскольку для него этот поток мог быть только краткой прогулкой, только встряской, а не делом всей жизни. Да, одной из этих струй он был бы вынужден удавиться, став игрушечным поводком для щенка и будки, создавая для них видимость восстановленного порядка вещей. Вот именно, вещей! Он должен был стать именно вещью, однажды нашедшей свой предел под забором, под какой-либо преградой на пути к манящему издалека небу или просто пространству, где бы он попытался напоследок расправить крылья, окончания того самого поводка, и стать самим собой...
   Увы, ему же, обладавшего памятью всего пути из отчего дома, вернуться туда было сложнее и труднее всех его попутчиков, поскольку как хозяин он должен был пройти путь и за них. Но пока он чувствовал себя слепцом, который был вынужден вести и свою собаку-поводыря, которая единственная знала безошибочный путь. А он был должен ощупать все те приметы обратного пути, которые ранее познали его детские, юношеские органы чувств, но не видели глаза самого разума, который лишь поэтому и ощущал себя слепцом, ведь видеть совершенно незнакомое или не видеть его - это почти одно и то же. Он и сидел сейчас растерянно в хранилище своей памяти, которое собрано было без его участия.
   И первое с чем он столкнулся на обратном пути, это был огромный водопад, точнее высоченный уступ подножия русла, на котором поток его жизни вдруг исчез из глаз истока, точней, когда он сам перестал его видеть, обретя новое подобие исходной точки, сверкавшее за спиной как высоченное зеркало воспаривших в первом своем падении чувств любви, неожиданно переставшей быть только сыновьей. В том зеркале тогда он видел уже совсем иное лицо, даже когда смотрел в иные стороны.
   Заметим сразу, что, если кто подумает, что здесь, в питомнике, он перепрыгнул через многие остальные уступы и водопадики, то он будет не совсем прав, не во всем. Во-первых, он ведь вновь вернулся, перемахнув тот забор в обратную сторону. И он не смог бы этого не сделать, поскольку там он вернулся не в детство, а лишь в то время, когда у него был брат и только. А это время было целой вечностью по своей значимости для него. Брат дал ему знак, дал почувствовать, что он на правильном пути, что он сам уже где-то здесь, но что он мог бы помочь ему лишь перемахнуть через барьеры, ведущие в будущее, от прошлых опасностей, а возвращаться в само прошлое предстоит ему самому, перемахивая уже преграды на пути к счастью, а это не совсем одно и то же, поскольку отсутствие опасностей порой совсем не предполагает наличие счастья...
   Андрей даже удивился, сколько много он смог не прочесть, а интуитивно восприять с этого солнечного диска, согревающего ему ладонь. Бережно положив его в дипломат, он вновь направился к вокзалу, но уже на его обратную сторону...
   Конечно, многие могут списать все эти его метания лишь на незнание им адреса, который он и пытался узнать у самых близких своих знакомых. Почему бы и нет? Для каждого важны свои причины, хотя почти все отрицают их роль, апеллируя чаще к целям, особенно не к своим. Никто же не задумывается над парадоксом, что к какой-либо цели его цель же и ведет, особенно, когда достижение своей маленькой пытаются объяснить стремлением к большой, огромной, вечной даже из-за своей нереальности и абстрактности, отчего и используемой тысячами на протяжении тысяч же лет в качестве аргументации, а то и вместо алиби.
   На пути света, по которому шел Андрей, это все и было лишь парадоксом, нонсенсом и абсурдом, к которым многие из нас стали относиться в последнее время не просто с доверием, чуть ли не с верой, но и с восторгом, поскольку их самих можно было проще всего использовать в качестве универсального алиби, не утруждая себя даже знанием каких-то общечеловеческих, высших целей.
   - В чем причина вашего самоубийства (то есть, бегства к жизни вечной)? - звучит иногда вопросом, на который поспешно дают заготовленный ответ читатели лишь заголовков же, - абсурд! Абсурдность жизни вообще!
   - В чем причина ваших безумных преступлений? - следует второй вопрос, едва опередивший парадокс ответа, - воля к власти!( то есть, стремление к роли верховного судии)!
   Конечно, в последнем случае и роль судии тоже подвергается парадоксальному переосмыслению с позиции сближения смысла улик и алиби, инстинктов и их словесных, только словесных, аналогов в мире разума. Но это все - не путь света, почему мы здесь и касаемся этого лишь в виде мимолетного лирического (то есть, чувственного) отступления, которое иногда и разум себе позволяет, пускаясь в то самое авантюрное приключение, о котором мы вскользь упомянули выше. Да-да, в тот самый "сон разума, который порождает чудовищ", который у каждого спящего свой, хотя все почти пользуются одними и теми же сонниками, переиздаваемыми лишь под разными именами.
  
  
   Глава 5
  
   С тыльной же стороны вокзала, где недавние пассажиры расстаются с некоторыми иллюзиями постоянства, неизменности, даже вечности российских заоконных пейзажей, все сильно поменялось, даже крупные, узнаваемые сразу фрагменты, полотна прошлого, ставшие теперь как будто бы фоном для аляпистых, несуразных, хаотично нагроможденных мелочей современности, сразу бросающихся в глаза оторопелым приезжим, вышибая из них вместе с потом от чемоданов и множество всяких мешающих реальной будничной жизни дорожных привычек, заблуждений относительно сходства ее с недавно вкушенной праздностью и расслабленностью вагонного межвременья, где пассажиры успевали забыть покинутые проблемы, легко решенные таким образом, и даже привыкнуть к их отсутствию, начиная и в целом представлять жизнь этакой легкой прогулкой между пунктами А и Я.
   Андрею доводилось пересекаться в зарубежных портах с зарубежными же туристами, в толпе которых было даже забавно выходить с причала в разноцветье и нетерпеливую суету портовых городов, а особенно в кажущуюся, засасывающую пустоту международных курортных местечек, даже ощущая и себя вместе с ними не случайным гостем, а каким-то хозяином жизни, в которой это всего лишь некая забегаловка, краткая остановка, существующая лишь как один из фрагментов твоего собственного странствия, наряду и со школой, с работой, собственным делом, семьей и всем последующим, тоже мимолетным и созданным для тебя, а, может, даже тобой. Это были в основном чересчур по молодежному одетые старики, может быть, прожившие и непростые жизни, где они много чего претерпели, много работали на кого-то, но с одной лишь давней, гарантированной целью: в конце убедить себя, что они - всего лишь вольные путешественники по этим разнообразным предрайским дебрям, кущам, только ради интереса и любопытства испытавшие и тяготы каменоломен, поотиравшиеся и среди нищеты трущоб, постоявшие даже недалеко от электрического стула, даже попытавшиеся и присесть на него, но только лишь для того, чтобы на нынешних подходах к все-таки скучноватому своей красотой и беззаботностью раю им было чем встряхнуть слегка сосудик с адреналином, потрепать свои засыпающие нервишки, рассказать кое-что интригующее полусонным попутчицам, которые еще подозрительно относятся к святошам. Среди них было приятно пройтись, ощущая себя вдвое моложе самого себя же, если, конечно, не ловить их взгляды, обращенные и на тебя, как на некий материальный фрагмент их путешествия...
   Увы, наши порты, вокзалы встречали иначе и совсем других путешественников, которые вмиг забывали свои дорожные роли хозяев жизни, вокруг которых вертелись проводницы, красивые стюардессы, только их касаясь игриво своими изящными бедрами. Они разом сбрасывали с себя почти барскую спесь, чтобы не мешала, подхватив собственные чемоданы, вливаться, вклиниваться в непрерывный, безостановочный конвейер нашей будничной жизни, которая, если она и есть путешествие, то сам ты в нем уже, скорее, в роли проводника, кочегара, буфетчика, носильщика, в лучшем случае машиниста, и если тебе и удастся немного передохнуть перед конечной станцией, то лишь на верхней полке общего вагона, где заснуть можно, только если смертельно устал и засыпаешь даже на ходу. Если же у тебя хоть чуть останется сил, то ты будешь просыпаться от каждого громкого слова, толчка поезда, боясь проспать очередной полустанок, где надо по дешевке купить пару пирожков, деревенского молока, вкус которого ты давно забыл, или сетку спелых, наливных яблок, безопасных для твоих сохранившихся зубов, но будоражащих своим ароматом самую глубокую преисподнюю твоей души, пробуждая невероятные воспоминания, которые куда сказочней заоконных впечатлений, особенно, если смотреть на последние из-за потных спин более настырных попутчиков или их деток, которые либо садятся у окна, либо сделают твое путешествие просто невыносимым, превратив купе в палату сумасшедшего дома или в пыточную камеру.
   Здесь, на привокзальной площади, Андрею даже жалко стало своих, чужих ли недавних вольных, нагловатых попутчиков, которые с затравленными, растерянными и уже обреченными взглядами семенили под тяжестью чемоданов, баулов к ближайшей остановке уже совсем иного транспортного средства, стараясь не смотреть по сторонам, чтобы хотя бы до дома не растерять привезенные издалека заблуждения временной вольницы, не разочаровать любопытных родственников, ожидающих их словно с Марса. Да, в последнее время дальние путешествия для многих стали либо работой, либо столь же доступными, как и космические вояжи. Андрею даже не хотелось думать о том, что многие из этих вновь прибывших - обычные баульщики, ездившие в крупные города, а то и в столицу за чуть более дешевым или наличествующим барахлом. Ему даже стало немного стыдно за то, что и они имеют какое-то отношение к его ненависти, эти безропотные рабы конвейера... Стыдно и за то, что он не может их убедить в том, что в родной город возвращаются не на работу, не к проблемам, а к самому простому их разрешению, которое им было известно еще до школы, где, наоборот, их как раз и начали учить тому, как изыскивать наиболее сложные, многоходовые, косвенные решения тех же самых элементарных задачек, ничуть не ставших сложнее с годами.
   Нет, он пока не был готов что-либо советовать другим, поскольку и сам выбрал, может, чересчур обходной путь к самому себе же, слишком многоходовое решение, к тому же с неоднозначным исходом, да еще и каждый раз усложнял, вводил в уравнение новые неизвестные, хотя и должен был действовать наоборот. Но, видимо, он искал варианты решения не только для себя, иначе было бы невозможно оправдать такой путь домой, когда все время идешь в противоположную сторону.
   Но лишь поэтому он и успел рассмотреть множество новых мелочей в виде кособоких, разномастных киосков, ларьков, пестрых щитов с бестолковой, но на таких же и рассчитанной рекламой, горы цветастого и жужжащего мусора за ними, абсолютно инородные, чуждые названия на вывесках, но опять же, как и старые Маяки, Прогрессы, Востоки, одинаковые во всех городах и селах.
   ...Единственной во всем мире была только сама площадь, и не только за счет своего великого Имени. И само величие этого Имени было немножко, но обязано и ей, маленькой, хрупкой, в изумрудном ожерелье тополей, скромно притихшей под посеревшим вдруг небом, привокзальной площади, с которой, как оказывается, можно отправиться и в великие странствия...
   Помимо же новшеств, он заметил и много знакомых ему еще с тех давних времен, с начала шестидесятых, персонажей, врезавшихся в память в раннем детстве во время его первой дальней поездки почти через всю страну. Он вновь увидел их, множество нищих, обездоленных, потерянных человечков, кучкующихся либо возле редких храмов, либо около многолюдных вокзалов, где можно пожить подолее если не случайным подаянием, то чужой расточительностью спешки, расслабленностью путешественников или даже их надеждами на предстоящие изменения хотя бы местопребывания....
   Их вновь было страшно много, они вновь бросались в глаза, эти серые, невзрачные люди, грибы-паразиты, пытающиеся, вынужденные выживать за счет случайного переизбытка чужой энергии, проносящейся мимо них в нескончаемом потоке встречаемых, провожаемых, особенно, последних, которые именно в этот момент некоей трансцендентности сбрасывают много избыточной энергии, поступают не рационально, не запланировано, не расчетливо, к тому же, с повышенным энтузиазмом и неоправданным оптимизмом, словно у них в руках билет только в один конец, и они щедро запаливают за собой мосты, бросают ненужный в дороге хлам, держащий их своими крючками на привязи, на земле. Да, именно во время поездок человек иногда ведет себя так, как и должен был бы вести перед самой последней поездкой, но, увы, тогда он вдруг начинает цепляться за любые, даже самые хрупкие и уже сломанные соломинки, пытаясь остаться хоть на миг подольше на перроне, задержать даже отбытие локомотива, перевести часы и тому подобное, как будто до этого не научился относиться к любому путешествию, как к моменту наивысшей свободы, которая только и доступна человеку в жизни вообще, а не только в нашей стране, где об этом и не подозревают, превращая порой и эту свободу в тяжкий труд...
   Последние мысли, перебив его воспоминания, пришли к нему не случайно, но совсем без какой-либо связи с его внутренним настроем на совершенно иное... Просто он вдруг услышал истошный визг тормозов, боковым зрением заметил дернувшиеся было в стороны две тени, в тот же миг ставшие одной... грудой корежащегося, вминающегося, переплетающегося металла, внутри которого две живые еще тени устремились в предсмертные объятья друг друга... И все это происходило под венчальный звон огромного стеклянного органа посыпавшихся во все стороны из бывшего грузовика бутылок с водкой и, особенно, из-под водки, пустых, которые так звонко и бесшабашно, с песнями и прощались с жизнью, в отличие от более сдавленных, тягостных вскриков, стонов других, полных жизненных соков и намерений, знающих себе цену и старающихся упасть помягче, покучнее, но сверху, выжить любым путем, отчего и послужили поводом, примером ли для безобразного продолжения этой трагедии...
   Водитель более стремительного, но все же более хрупкого джипа погиб сразу, наверно и потому, что не был готов к встрече вообще с каким-либо достойным его препятствием, привыкнув к тому, что на его скоростях любой свет светофора был для него зеленым.
   А вот пожилой шофер грузовика всегда был настороже, хотя лишь оттого, что сам представлял для окружающих опасность, а не из страха за себя, одетого в столь мощную броню. И может быть, поэтому он и пострадал намного больше, то есть, не сразу погиб в отличие от более удачливого собрата - противника этого смертельного турнира. Нет, нельзя сказать, что он не сразу умер, поскольку это был уже не живой человек разумный, а лишь агонизирующий труп, оставшийся здесь, видимо, опять же из чувства повышенной ответственности, которое не позволило ему сбежать с места происшествия, хотя и не он был виновником. Его агонизирующая половина тела пыталась выбраться не из кабины даже, а из самого себя, из месива боли. Эта половина тела дико и призывно выла сквозь захлестывающую его внутренности кровь, всеми пальцами цепляясь за искореженный металл, за острые осколки стекла, пыталась разодрать себе грудь, где и был эпицентр боли и жажды жизни, бьющихся насмерть в последней схватке. Может быть, что-то очень крепко держало это сердце здесь, на земле? Ведь обычно именно сердце крепче всего и может быть привязано к чему-либо земному и небесному - не столь и важно. Оно не хотело умирать, оно согласно было выжить без всего остального, вырваться из этой страшной клетки, но не на свободу, а ради каких-то пут, обязанностей перед чем-то, перед кем-то... И, уже погибнув, оно еще хрипело о чем-то и кому-то, пытаясь остаться здесь хотя бы в виде подобия слова...
   Но это была не самая страшная и яростная борьба за жизнь, которую увидел Андрей. Пока то сердце рвалось из груди, десятки прохожих бросились сворой мародеров на звенящую еще падаль, умудрившуюся выжить иногда даже целыми ящиками. Как в подобных случаях и стая зевак мгновенно собирается вокруг жертв происшествия, впиваясь алчущими взорами в кровоточащие раны, может быть, даже высасывая жизни жертв из водоворота смерти, спасая их, так и сейчас такая же, еще большая стая накинулась на выживших участников происшествия, алкая не ран, а этой влаги, дарящей иллюзию жизни, словно все они как раз и были трупами, так нуждающимися в чужой крови, в ее ли суррогате, особенно в столь живучем и многообещающем.
   Теперь боковым рением он видел эти горящие жаждой жизни, полные надежды глаза, не замечающие вокруг ничего, особенно чужой смерти, поскольку их влекла только одна цель - жизнь! Нет, не ради какой-то привязанности, неисполненного долга, не из-за ждущей где-то любимой или даже целой семьи любимых, а именно ради глотка живительной влаги, сновали они среди побоища, падая, толкаясь, схватываясь друг с другом, цепляясь за скользкие сосуды чуть не зубами, когда не хватало пальцев. Они даже не замечали крови на руках от разбитых бутылок, когда их машинально смахивали с пути, иногда и в них пытаясь обнаружить остатки содержимого...
   Даже вой сирены не отпугнул их. За спинами неуклюжих, неповоротливых милиционеров они тянулись лапами в груду искореженного металла, вглубь могилы, в надежде обнаружить там уцелевшие сосуды с жизнью.
   Но он совсем не осуждал их.
   Он даже не удивился этому, поскольку он и сбегал в детство с более масштабного побоища, от намного более яростного и циничного мародерства, трупоедства, которое царило, именно царило в стране, мгновенно сбиваясь в своры вокруг любого источника влаги любого цвета: черного, желтого, красного, бесцветного... И чем более мощной была струя этой влаги, тем более оскаленные и властные рты и взоры рвали друг друга вокруг нее, алкая взахлеб вместе с нею и чужую кровь, но отпугивая при этом весьма предусмотрительно сторонних, более скромных мародерчиков обманчивыми лозунгами о чуть ли не меценатстве происходящего, когда надо, наоборот, давать, жертвовать... Целые команды, кланы, фракции мародеров сбивались вокруг долгоживущих источников, придумывая для себя красочные легенды, программы о том, ради чьего блага это делается... И все свои силы они прилагали к тому, чтобы этот источник подольше не иссякал, чтобы то там, то здесь вновь и вновь пробивались из-под земли его сладостные струйки. И наверное, для собственного ублажения они и создавали всеобщее впечатление, что земля, природа, некоторые страны и все человечество только тем сейчас и занимаются, что обеспечивают мародеров занятием, работой. Они даже соревнуются друг с другом: у кого грандиознее повод, масштабнее поле деятельности, кто на какое место в списке продвинулся и на сколько баррелей разноцветной влаги подскочил столбик каждого в общемировом термометре ненависти. Судьбы людей, народов, стран и всего мира сейчас были лишь попутными явлениями, бережками на их водопое, легко затаптываемыми алчущими, смываемыми или заливаемыми переменчивыми потоками...
   Нынешний инцидент, всего лишь комическое, мелкое и жалкое подобие, инсценировка тех грандиозных трагедий нации, что беспрестанно разыгрываются во властных верхах всей бывшей империи, только лишь дал ему разъяснение: ради чего все это делается и кем делается там, наверху. Такими же трупами и лишь ради жизни, ради крови неважно какого цвета!
   Да, они все потенциально мертвы, и знают это. Для них нет "жизни потом", поскольку они мертвы до того. Потому они с таким вожделением взирают на молодые тела, на их жизненные органы, даже взорами присасываясь к ним, смачно, заинтересованно обсуждают проблемы бессмертия, клонирования... Да, разве их может волновать то, будет ли у этого тела такая же душа? Нужна ли ему вообще душа? Ее не должно быть, потому что она будет уже чужая! Волнует их только бессмертие тел! И только глупцы или хитрецы пугают их муками ада, который является для них самой сказочной мечтой, гарантирующей чуть ли не вечность да еще такой веселой жизни, какой они на земле не смогли устроить, сколько ни пытались! Это же и есть их бессмертие! Ад! Гад рад!...
   Конечно, для них-то проблемы самоубийств, эвтаназии и прочего - это чистый абсурд, это страшный грех, посягательство на то единственное, что у них есть и что от них не зависит, за кроху которого они готовы уничтожить миллионы безвинных душ, уничтожить от зависти, в отместку за их райскую вечность, лишить их того, что в их власти, что им по силам... Да, они были готовы уничтожить всю нацию, хотя бы часть ее и даже не от корысти, не от жадности, а именно в отместку за то, что даже спаиваемая ими она умудряется остаться безгрешной. Даже циничными рассуждениями об ее уничтожении в оздоровительных целях, аналогиями с сорокалетним блужданием в синайской пустыне они лишь прикрывают свои истинные мотивы, которые свидетельствуют об их слабости и беспомощности перед вечностью.
   - Разве можно это всерьез ненавидеть? - спросил он даже несколько осуждающе себя и, переступив через никем не замеченную бутылку, спрятавшуюся в траве, пошел дальше, бросив последний взгляд на пожилого шофера, у которого были какие-то серьезные причины для продолжения жизни. Случайно Андрей увидел и лицо второго трупа, выражение которого было иным, очень похожим на те, что он часто встречал и в жизни, словно тот и не умирал...
   Когда он оглянулся напоследок, то вокруг места происшествия стояла уже обычная толпа с сочувствующими, скрывающими любопытство, взглядами очень похожих на его земляков людей, которых было все же больше. Но во всех глазах сверкал все же затаенный огонек страха. Случившееся перед этим ничему их не научило, не раскрыло им глаза. Видимо, в своей слепоте они и находили свое спасение, не зная лишь - от чего...
   Но последнее впечатление почти вдохновило его, пока он вновь не взглянул перед собой...
   Город его мало чем отличался от привокзальной площади: все знакомое в нем было где-то на заднем плане, как бы фоном, светлой и призрачной грунтовкой холста, на котором пьяной рукой бездарного мазилы были намазаны, наляпаны грязными, грубыми мазками новые предметы, миражи живого, но смотревшиеся более отчетливо, натуралистично, реально, просто влезая в глаза, как и едкие выхлопы из навороченных машин, выруливающих нагло, без разбора по газонам, тротуарам, распихивая, распугивая, как воробьев, озабоченных прохожих, словно бы потерявших ориентацию в мире, который они не узнавали, на который старались не смотреть, устремив взгляды куда-то в себя или в другое измерение, может быть, в прошлое... Нет, в их глазах он совсем не увидел ни тепла, ни доброты, ни уверенности, которые они могли там увидеть. Это все ему показалось, он хотел, видимо, это в них увидеть.
   В них вообще не было ничего, что напоминало бы ему об их общем прошлом, в которое он пытался вернуться и которое представлял совсем не таким. Они не замечали ни декораций современности, ни фона былого. И во внутрь их втягивала какая-то, скорей, пустота, а совсем не поиск опоры. И это было даже не смирение, но и не обреченность...
   Он вдруг узнал: это была ненависть!
   Самая страшная ненависть полного равнодушия и отрицания всего, даже себя вместе со всеми своими воспоминаниями, не говоря уж о каком-то будущем, о надеждах и намерениях.
   Это была ненависть страшной, нечеловеческой усталости и бессилия, бесцельная и безысходная, беспредметная и безыдейная.
   Это была чистая ненависть, о которой даже не подозревал Андрей. Но она-то и была абсолютным антагонистом любви.
   Ненависть Зинки, его собственная были лишь продолжением, перевоплощением, пусть даже отрицанием любви, но они были с ней одной крови, одних корней. Здесь от любви не было ничего: ни страсти, ни устремленности, ни жажды, ни цельности, ничего чувственного и человечного.
   Это была ненависть полного безразличия абсолютно ко всему. Она не замечала своих врагов, воспринимая их пустым местом, просто машинально огибала, как столбы, наезжающие на нее крутые авто. Она не реагировала ни на обращения, ни на молящие взоры, ни на заманчивые предложения.
   Нескончаемой толпой она обходила словно лужу лежащего на тротуаре старика, даже не бросив на него взгляда. Но и он, когда Андрей вдруг решил поднять его, посмотрел на него таким же взором и, отойдя чуть в сторону, снова лег рядом с пустой скамейкой и замер. Толпа их почти наступала на культи тянущего к ним руку побирушки, толкала равнодушно молящуюся им навстречу черноглазую девчонку с иконкой и малолетним братишкой за спиной, которые еще не научились так ненавидеть, хотя уже смотрели куда-то сквозь толпу.
   Ее не привлекали ни яркие рекламные щиты, ни запахи мясных ларьков, многочисленных шашлычных, ни разнаряженные манекены "люксов", ни смешные цены распродаж...
   Трижды на молчаливые просьбы он давал прикурить, закурить, в обмен не получив от нее ничего, даже намеренного пренебрежения, словно он был для нее железным автоматом-зажигалкой.
   Он попытался сбежать от нее в трамвай, но она была и там, и ехала в нем, как будто он был совершенно пуст, даже без нее...
   Это была ненависть абсолютной пустоты, от которой вообще ничего нельзя ожидать, даже случайности - только саму абсолютную пустоту! Ничего, кроме нее, он уже не замечал, хотя и ее разглядеть было весьма трудно. Все черты, детали, приметы относились не к ней, а к случайным ее попутчикам, прихваченным с собой по инерции.
   Это была абсолютная ненависть! Ненависть! Ненависть, которой уже невозможно дать какое-либо определение, которую нельзя ни с чем сравнить, представить в виде какого-либо символа, образа, синонима.
   Однако, призраками, привидениями, миражами в этой толпе казались именно случайно попадавшие в нее краснощекие, разудалые, нагловатые, хамоватые, самодовольные индивиды, пытающиеся быть и здесь на виду, этакими пупами, которых никто не замечал, хотя ее безадресная агрессия была предназначена именно им, что они-то замечали, отчего хорохорились, задирались, заводились, но напрасно... Разве кто заметит, испугается змей, ползающих где-то в Африке?
   Но Андрей испугался не самой ненависти, которую он и узнавал, и не осуждал, и мог даже понять. Он боялся страшно встретить по одну из сторон от ее незримой, острой грани ту, к которой сейчас шел. Даже в мыслях это было невыносимо представить, хотя категоричность этой грани почти не оставляла иного выбора. Но это был бы крах! Это было бы пустое зеркало, в которое так боятся взглянуть в фильмах некоторые персонажи из сказок. Но его страшила реальность самого этого зеркала, а не тех, кто в него попытается посмотреться помимо него. Их-то можно напридумывать сколько угодно... Только об этом он и думал, почему и не мог пока ее разгадать, не мог понять, что есть она. Для этого ему чего-то не хватало. Его ненависть не давала ответа, да и не могла. Она ведь тоже просто отрицала. А ведь понимание - это почти признание? Даже самоубийство - это уже признание, как он прочитал у Камю, но здесь не было и его. Может ли быть самоубийство никого? И, скорей всего, она отрицала даже смерть, которой и не может быть в абсолютной пустоте! Но тогда у нее вообще не было никакого выхода. Куда же она шла? Или как любая река она сама по себе никуда и не двигалась, промерзнув насквозь, и в нее все-таки можно было ступить дважды?
   Из-за этих мыслей, он даже не заметил множества новых серых многоэтажек на месте зеленого одноэтажного города детства, ставших для них братскими могилами с железобетонными склепами. Но это были детали уже не нового времени, в котором ничего не созидалось...
  
  
   Глава 6
  
   Опустив глаза, чтобы кого-нибудь случайно не встретить в толпе, он шел в тот старый дворик, где еще теплилась надежда... Тот был почти в самом конце длинной улицы, за той школой, в которой он заканчивал свое детство. Один раз ему даже показалось, что его кто-то окликнул, но он не стал оглядываться, сделал вид, что не расслышал, он почти бежал, как будто боялся опоздать на свидание, которого у него здесь никогда и не было...
   И он почти не ошибся, так как здесь все было по-прежнему, даже раскидистые клены сквера совсем не выросли. Бывал же здесь он только поздними вечерами, поэтому разглядеть сейчас, днем, какие-либо изменения он и не мог. Все так же, только при дневном свете! Зайди он и тогда сюда среди дня, не прячась среди кленов, он бы увидел все то же самое! Его даже не надо было в этом убеждать, потому что это было очевидно! И он цеплялся за эту убежденность из последних сил, зациклившись на этой мысли как древняя, треснувшая уже пластинка какого-нибудь Ободзинского, которого тогда они воспринимали наравне с Битлами, поющими красиво, прекрасные песни, но про чужую любовь, совсем не похожую на нашу, готовую ждать вечность у подъезда, под кленами ли возле дома, даже и не мечтая войти в него, сделать хоть шаг за пределы самой любви, в жизнь, где все гораздо проще, банальнее, так похоже на ординарные уроки алгебры, даже литературы, где тогда было все разложено по полочкам словесной таблицы умножения. Увы, в их провинциальном городке Битлы не были такими уж кумирами, разве что диковинкой, наряду с Амаду, вместе со снежинками которого они кружились в первых танго! Смысл их песен был слишком прост и, как говорил брат, "бэбичен", чтобы в них даже просто вслушиваться, как и в музыку... И только сюда, в этот кленовый сад, можно было сбежать из всей той очевидности, будничности и обреченности материального мира, который, правда, ничего конкретного тебе и не предлагал, но унижал имеющееся у тебя своими точными, предметными формулировками и кличками, пытаясь так присвоить, сделать своей заслугой. Конечно, это тоже была своего рода ненависть ко всему не подвластному, недоступному им в тебе, но от нее очень легко можно было сбежать в ночной сад светлой, таиственной любви, над которым не властны ни десятилетия, ни века, ни революции, ни та ненависть, от которой уже никто и не убегает. Нет, он еще не понял, зачем он здесь, но то, что он вновь сбежал сюда отовсюду, это ему уже было ясно.
   Да ведь ничего иного здесь и не происходило? Он точно так же стоял под этим кленом, смотрел в ее окна, почти никогда не видя ее ни в окне, ни во дворе, за исключением разве что одного случая... Все то же самое! И даже мир, куда совсем не хотелось уходить, к тому же, сейчас он был даже волен и не делать этого. Он мог просидеть на этой скамейке под его кленом, которая была единственным новшеством в этом дворе, хоть целую вечность, и никакая всемирная катастрофа не отвлекла бы даже на миг его внимание. Он мог бы даже умереть на этой скамейке, продолжая сидеть здесь и после смерти, не прельстившись ни на какие другие райские сады, кроме этого. Это был тот первозданный дивный холст, на котором он мог создавать самые невероятные картины самыми чистыми красками, любуясь ими бесконечно и зная, что ничей посторонний мазок не нарушит этой совершенной гармонии. Никто не будет даже претендовать на это, потому что это только его бесценное сокровище, его творение...
   И даже этих двоих мальчишек, вдруг крадучись пробравшихся под соседний клен, он легко счел творением своей фантазии, не знающей ограничения времени. Ничто услышанное от них не диссонировало с его мыслями и чувствами. Наоборот, они стали как бы двумя актерами, разыгрывающими сочиняемый им на ходу очередной сценарий. Даже нового имени ему не пришлось придумывать...
   - Слушай, Дюха, а ты-то чего сюда приперся? Ведь бесполезно же! - говорил второй, чернявенький и смазливый мальчишка, самоуверенно поглядывая на те же самые окна. - Она тебя и знать не хочет, это же понятно. Думаешь, на твои стишки кто купится? Ты совсем не знаешь девчонок, если так думаешь. Они любят сильных, настоящих парней, которые как стена, понимаешь. А ты что?
   - А я никого и не покупаю, откуда ты взял? - рассеянно ответил первый, Дюха. - Просто, хочу и хожу, тебе-то что!
   - А ничего, она моя девчонка, вот чего! - надвинулся тот на Дюху, хотя был ненамного впечатлительней его габаритами, но компенсируя это напористостью. - И если ты к ней хоть приблизишься, я тебе, знаешь, что сделаю?... Моя, понял?!
   - Слушай, я по-моему не с тобой и не к тебе шел, и не к твоей девчонке, поэтому отстань, - с досадой отвечал Дюха, как будто тот его сбивал с важной мысли.
   - А давай на спор, что она в любом случае выберет меня? - предложил вдруг тот, слегка как-то спасовав.
   - Вот еще! - презрительно сжал губы Дюха, искоса не отрывая взгляда от окон, что бесило его спутника.
   - Чего ты уставился? Это что, твои окна? Вон, смотри в другие, их столько тут! Чего ты мне и здесь поперек все лезешь?! - зло вдруг выпалил второй.
  -- А где еще-то? - удивился искренне Дюха.
  -- Да везде! Куда не сунься, везде ты уже влез! Чего ты в ансамбль школьный влез? Учил бы свою физику и не рыпался. Ишь, Ободзинский нашелся!
   - А тебе кто мешает? - насмешливо спросил Дюха.
   - Ты мне мешаешь, понял?! - плюнул тот ему под ноги и сжал кулаки...
   Трудно сказать, допустил бы Андрей их до драки или нет, но ситуация вдруг вышла и из-под его контроля. Произошло то, чего двое из них, троих, никак не ожидали: из подъезда вдруг вышла она и ее как бы копия с забавными косичками. Если бы не возраст или не Дюха, то Андрей сиганул бы сейчас через скамейку хоть в бездну... Но вместо него это сделал мальчишка, вдруг потерявший всю уверенность в себе и побежавший в соседний подъезд. Второй даже выше стал из-за этого, и, засунув руки в карманы, приветливо посматривал в сторону девчонки. Но она вдруг взглянула на мать и побежала вслед за Дюхой. Уже краем уха Андрей слышал топот ее маленьких каблучков по лестнице, а потом услышал и хруст железной крыши уже под его ногами. В это время он словно загипнотизированный смотрел на нее, идущую к нему...
   - Здравствуй, - просто сказала она и села на другой конец лавочки. - А я думала, что ты первым побежишь. А ты бегать разучился, но научился молчать...
   - Здравствуй, - смущенно ответил он. - Нет, не разучился, но за ним мне уже не угнаться.
   - Мне за ней - тоже, - сказала с улыбкой она, впервые так внимательно его рассматривая.
   - Но это ведь ты ее послала за ним? - улыбнулся и он, все еще чувствуя себя не очень уверенно.
   - Да, потому что вдруг увидела тебя в окно, - призналась просто она. - Решила на ней попробовать, что могло бы случиться в ином случае. Самой это уже не попробовать...
   - Ты тогда тоже искала меня, - вспомнил он.
   - Но ты сам не захотел слезать с крыши, - вспомнила и она, и как ему показалось, с некоторым упреком, хотя, скорее, показалось. - А мне тогда вдруг стало приятно, хотя это слово не оттуда. Приятно, когда тебя любят...
   - Наверное, - согласился он. - Но любить приятнее, наверно...
   - Возможно, - согласилась и она. - Если это не ошибка...
   - Но об этом узнаешь потом, когда ты, возможно, и ошибаешься? - предположил он.
   - Может быть, лучше этого и не узнавать? - спросила она с некоторым намеком.
   - Чисто теоретически ошибок в прошлом не бывает, - не захотел он почему-то отвечать прямо.
   - Однако, иногда хочется переписать контрольную заново, - не согласилась она. - Это я говорю, уже как учительница других, глядя и на себя, как на ученицу. Представляю я сейчас себя их глазами тогда. Но ты все же не прав... Ошибки в прошлом бывают, порой сплошные ошибки, для чего и нужны учителя, не забывающие свои. Я вдруг сейчас поняла, хотя много над этим думала, что любовь в детстве - это главная школа жизни. То, как мы любим, определяет и всю нашу дальнейшую жизнь, но не в мелочах, а в глобальном подходе к ней. Дюша, - кстати, просто наваждение какое-то - станет, скорее, каким-нибудь творцом, ведь он не Надю мою пока любит, а создает свою собственную любовь, свою будущую Музу, которой, может быть, станет и она, хотя я сомневаюсь... А вот, Коля - это будущий хозяин жизни, потребитель ее благ. Надюша - одно из них для него. Но как угадать, кем хотела бы стать она? Это можно... на ее месте?
   - Это сложно... в нашей жизни, где нас учат... смерти, - серьезно сказал он, ругая себя за весь разговор. - И все зависит от этого, а не от конкретного человека и его личных заблуждений. Какие бы они ни были личные, они все равно в рамках того, что в него заложили. И по этой программе любой ее выбор будет ошибкой, ведь даже правильный она сделает, считая его неверным.
   - Какой же правильный? - с интересом смотрела она на него.
   - Только не подумай, что я о себе говорю, пытаюсь тебя переубедить в пошлом, - увлекся он, ему стало интересно с ней разговаривать, чего он немножко побаивался. - По той старой школе, может быть, ты и права, и мне лучше и было бы с тем же и остаться, продолжая свои дальнейшие поиски, полюбив в конце концов само творчество, которое, в принципе, и есть любовь. Но по этой школе и по этой жизни именно это и считается заблуждением, ошибкой, вывихом, отклонением. Зачем все это, если впереди смерть? Для кого все это? Те, кто ценит, те сами творят. А те, кто не ценит, им и не надо.
   - Но, если это ошибка, то значит?... - не закончила она вопроса.
   - То, значит, что только у творчества есть продолжение, поскольку оно его само и создает. Никто больше этого делать за человека не станет, - твердо сказал он.
   - И ты всегда в мире таких мыслей? - спросила она.
   - Если бы! - воскликнул он. - Живем-то мы среди других!
   - Я про другое, - грустно сказала она. - Я не про легкость и веселость их говорю. Про то, что они есть или их нет, а только щелкающий калькулятор в голове. Красивее всего как раз трагедии, потому что, видимо, это и есть столкновение правды с той школой, о которой ты говорил. Эта жизнь, видимо, не критерий истины. Странно, но я во всем с тобой согласна! Может, потому, что я давно уже ничего вообще не слышала... подобного? Понимаешь, рвется, рвется воробышек в золотую клетку, а окажется там, привыкнет, захочет чего-нибудь, попросят ли его, а он петь-то и не умеет... Нет, я не жалуюсь! Просто я не знала, чего хочу в этой жизни, но хотела гораздо большего... И страдаю я не за себя совсем, а за нее! Ведь сейчас даже и то наше маленькое для них уже несбыточной мечтой становится, им даже и мечтать не о чем таком. Теперь не за нас, а мы сами строим планы, делаем расчеты... Меня пугает банальность ее будущего, для которого я, может, неправильно ее готовлю.
   - Не воспринимай так узко ее будущее, я же тебе говорил, - усмехнулся он понимающе. - Нельзя готовить детей только к этой жизни, для нее они рождаются готовыми: с зубами и когтями, с планирующим за них желудком. Если ты желаешь ей счастья и любви, то для них ее и надо готовить, но не для множества сопутствующих им декораций, атрибутов и условностей, которые в этой жизни быстро берут верх над всем потусторонним.
   - Если бы ее учила только я! - воскликнула она.
   - Знаешь, когда я шел сюда, я боялся встретить здесь то, сквозь что шел, - напряженно подбирая слова, говорил он. - Ты не представляешь, как я счастлив, что мои опасения были лишь страхами. Но я о том, что та жизнь не может стать учителем, если научить ребенка любить. Он будет с ней разговаривать на разных языках. Та жизнь - это ненависть, и это очень больная для меня тема, но без особого пессимизма. Ты права на счет ее трагичности и красоты...
   - Но тогда ты не прав на счет пессимизма, - заметила она, опустив глаза. - Ты знаешь, я много раз представляла нашу встречу, но совершенно иначе...
   - Ты представляла?! - удивился он.
   - А почему нет? - удивилась и она.
   - А почему иначе? - усмехнулся он. - Разве она уже закончилась?
   - Мне кажется, начало определяет все, - неуверенно говорила она. - Его уже трудно изменить...
   - Просто ты меня, видно, восприняла таким же серьезным и занудным, как и наша тема, - засмеялся он. - Но если бы я хоть однажды серьезно воспринял свое мудрствование, я тут же перестал бы мыслить. На самом деле я очень легкомысленный человек во всех отношениях, кроме лишь отношения ко лжи.
   - Мне кажется, что ты читаешь мои мысли! - воскликнула она с некоторым даже негодованием. - И с тобой становится опасно...
   - Совсем нет! Просто правильные мысли не надо читать, до них можно самому догадаться, если диалог честный. Поэтому некоторые люди понимают друг друга даже молча, - продолжал он так же весело и легко.
   - А в школе ты мне казался занудой, - призналась она.
   - Но я таким и был, - согласился он. - Мышление - это очень сложный процесс, и пока научишься плавать в море мыслей, очень долго напоминаешь упрямый топорик.
   - Точно, ты и был как топорик! - рассмеялась с каким-то облегчением она. - Ой, а где же Надюша? Нам же в школу с ней надо...
   - Ей богу, она уже на крыше, - уверенно сказал он.
   - Ты с ума сошел! - беспокойно воскликнула она.
   - У тебя тоже есть такая возможность, - спокойно сказал он и протянул ей руку.
   - Ой, скорее! - заторопилась она вслед за ним под тоскливые взгляды того второго мальчишки, упрямо стоящего под кленом.
   - А Дюша так и сказал, что вы тоже сюда залезете! - со смехом встретила их Надя на крыше, где они о чем-то, видно, разговаривали, сидя как два воробышка на самом верху.
   - Ты посмотри, на кого ты похожа! - взволнованно воскликнула она.
   - Сейчас - на тебя! - выпалила та. - Не на отца же! Он бы сюда никогда не полез.
   - Все, пойдем, мы же в школу опоздаем. Дюша, ты пойдешь с нами? - спросила она, взглянув как-то виновато на Андрея.
   - Ты знаешь, я ведь до сих пор домой добираюсь, - вдруг погрустнев, сказал он. - Я же из-за брата приехал, ну, это в целом... не очень веселая история.
   - И пришел сюда? - с учительской улыбкой сказала она. - Да, ты и правда веселый человек. А что случилось?
   - Да так, ничего... Просто он уже там, - спрятал глаза в прояснившееся небо Андрей, - где все это не трагедия, но красиво!
   - Нет, ты чересчур серьезный человек, какой и был, - сказала она, взяв его за руку. - И ты должен идти туда... Теперь я это знаю...
   - А Дюша будет сегодня петь! - радостно сообщила им Надя, когда они спускались вниз.
   - Да, дядя Андрей тоже в свое время умел это делать, - пыталась она немножко развеселить, отвлечь, боясь выпустить его руку.
   - Я и сейчас это умею делать, - признался он им, отчего дети рассмеялись, недоверчиво поглядывая на него. - Но там один микрофон и ты, Дюша, никому его не уступай... никогда. Запомни, вначале было слово, и чье оно, тот и первый...
   Путь из подъезда им преградил тот второй мальчишка, стоявший, широко расставив ноги и упирая руки в бока.
   - Ты чего, Сережа?... - упредила всех вопросом она.
   - Я чего?! - с удивленным негодованием перебил ее тот, ожидая немного другого вопроса. - Это он чего схватил ее за руку?!
   - Просто мы идем в школу на концерт, и ты можешь пойти вместе с нами, - спокойно ответила она, сжав сильнее руку Андрея.
   - А с чего это он пойдет вместе с нами?! - напирал тот на них упрямо, не собираясь отступать ни шагу.
   - Вы посмотрите на него! - воскликнула возмущенно Надя, встряхнув косичками. - С чего это ты решил, что ты пойдешь... вообще?
   - Потому что... она так сказала, - чуть дрогнул тот, но быстро стал исправлять свою оплошность. - Потому что я так хочу!
   - А я не хочу! - высокомерно заявила она.
   - Но ты - моя девчонка, а не его! - крикнул он ей.
   - Это я тебе сказала? - насмешливо спросила Надя.
   - Ты? А при чем здесь ты? - удивился даже тот, но попытался быстро вернуть разговор к тому началу, которое он заготовил, а они все ему сбили. - Мы сами с ним это выясним. Может, ты боишься?
   - Это что, выходит, он должен выбирать между мной и тобой?! - насмешничала и дальше она. - Пойти со мной на концерт или драться с тобой, так что ли? А почему это все должно быть по-твоему? Кто ты вообще такой?
   - Нет, Надя, здесь надо поставить точку, - пытался вмешаться Дюша, который попал уже в какую-то зависимость от нее и пытался сейчас принять свое решение.
   - Когда вы будете одни, тогда и ставьте себе хоть точки, хоть синяки, меня это не будет касаться совершенно! - гневно заявила она. - Я тебе - не магазин твоего папаши, чтобы командовать мной и решать за меня! Понял?! Мне, может, было приятно, если бы Дюша подрался из-за меня, но... не с тобой только! Ты ведь сам-то не будешь, шпану купишь?
   - Причем здесь мой папаша?! - закричал тот. - Я сам! Поняла?! Я сам все решаю!
   - Но только не за меня, - равнодушно сказала она и отвернулась от него.
   - Дети, может, мы все же пойдем вместе? - все-таки менторским тоном предложила, а не просто спросила она.
   - А что ему там делать? - презрительно бросила Надя.
   - Ну, может, Сережа тоже выступит, - улыбнулась она.
   - Может, он со сцены начнет анекдоты рассказывать? - насмешливо спросила Надя.
   - А почему бы и нет? - спросила она. - Я наслышана, что Сережа их очень мастерски рассказывает. Сережа, а почему бы тебе не попробовать со сцены?
   - Я что, клоун? - не очень уверенно возразил тот.
   - Почему клоун? Приятное людям можно делать по-разному, но это всегда лучше, чем делать зло кому-то, а в итоге - себе самому, - сказала, она, вдруг погладив Сережу по голове, отчего тот слегка опешил. - А развеселить, порадовать человека, Сережа, порой бывает намного важнее и труднее, чем...
   - Чем что? - спросил он, не шевелясь.
   - Чем все остальное... - ответила она, улыбнувшись.
   - Но для сцены... не очень много анекдотов, - скептически заметил тот, усмехнувшись.
   - Пока мы идем, ты постарайся вспомнить, - сказала она, соединила его руку с правой рукой Нади и, чуть приобняв двух мальчишек, подтолкнула их всех троих вперед. Потом повернулась к Андрею, сказав тихо, - понимаешь, я ни в чем и здесь не уверена. Наверное, для него еще слишком рано полюбить... навсегда. Может быть, он потеряет себя?
   - Могу сказать, что им обоим пока нечего терять, - улыбнулся он ей, - кроме нее. Им еще все предстоит создавать... или доставать где-то, брать взаймы... И ты все сделала правильно...
   - Но это так тяжело - все делать правильно, быть только учительницей, - сказала она и, пожав ему руку, неуверенно пошла за детьми. - Приходи... пожалуйста... как тогда...
   Он удивленно смотрел ей вслед, не понимая: послышалось ему последнее, или она это сказала на самом деле? Может, он просто лишь это и хотел от нее услышать? И эта неуверенность опять перевернула все в нем, перечеркнула ответ, с которым он готов был даже согласиться... Более того, ее дочь однозначно определила, что он вернулся именно туда, куда и шел, и что ничего не изменилось, какой бы ни была их встреча, и даже не зависимо от того, что она вообще была, их первая встреча...
   - Но какое же это возвращение, - воскликнул он гневно про себя, - если сейчас ты можешь сидеть спокойно и рассуждать обо всем? Разве тобой тогда мысли, а не чувства руководили? Этот мальчишка по сравнению с тобой - почти мудрец. Ты ведь тогда чуть с крыши не спрыгнул, не так ли? Шел по ее краю, как сомнамбула, и только представив, каким мерзким она бы тебя увидела там, внизу, остановился. Ты приходил сюда, но самой встречи испугался, сбежал от нее и тогда, и потом, и сейчас... хочешь сбежать, ухватившись за новые обстоятельства, за саму встречу, что она якобы делает невозможным абсолютное возвращение! Что это уже будет игра, особенно если она согласна, чтобы ты так же приходил, как раньше, так же и уходя... Но разве это не так?! Ведь она разрывается сейчас между долгом и стремлением сбежать от него, между ролью учительницы и желанием вновь стать ученицей, между материнской любовью и желанием быть любимой, но не знает, как разрешить эти противоречия. И для нее их абсолютное возвращение именно в ту ситуацию было бы сейчас единственным выходом, гораздо более желаемым и важным, чем даже он представлял это для себя. Да, что бы в ее сад за окном вернулся он, каким и был тогда... В сад, где нет ни одного провоцирующего яблочка среди кленовых трилистников... А ты куда возвращался, в сад одних древ познания и, может быть, змеем искусителем?! Но и не на роль же садовника, который привидением будет порхать по нему, взращивать для королевы цветы, предусмотрительно удаляя все подозрительные завязи и исчезая при ее появлении, когда она будет тоже делать вид, что не замечает его? Ты ведь не тот наивный мальчик, каким был, но каким не сможешь стать, даже если бы и хотел. Это и будет игра, где мы будем копировать поведение этих детей, их примером лишь убеждая себя, что это все серьезно. Если эта любовь через неделю не превратится в ненависть, то, значит, ее просто и нет. И, конечно, ты обязан думать, потому что не просто хотел бы вернуться, а тоже, как и она, пытаешься сбежать, но лишь оттуда, где ты, наоборот, плыл по течению жизни, страстей и случайностей, где ни разу не пошел до конца, не принял конкретного решения, что все и чувствовали. Еще бы, ты ведь в отличие от всех этих несчастных свято веришь, что попадешь туда, в мир вечного разума, а, значит, не стоит и беспокоиться о пути. Но ведь так же и они твердо убеждены, что попадут в любом случае в могилу, поэтому зачем им смотреть по сторонам, что-то делать, вообще двигаться! Чем ты от них отличаешься, жалея их? Да ты только их и видел вокруг себя лишь потому, что себя видел в них, как в зеркале! Неужели не так? Ах, бедные земляки, ах, ненависть абсолютной пустоты, абсолютного отрицания! Но что это такое? Не просто ли отказ от какого-либо выбора, который всегда есть? А ты его делал хоть раз сознательно, не полагаясь полностью на волю случая, на счастливую звезду? Не от этого ли ты сбежал? Не для того ли ты и вернулся сюда, где ты впервые не смог его сделать, мысленно бросившись с крыши в объятья ветра, но вернулся именно для того, чтобы начать все с начала, сделав тот отложенный выбор? Или ты, перебрав все мгновенья, просто решил на этом остановиться? Избрав последним пристанищем этот бесплодный, но и безопасный во всех отношениях сад? Так надо было тогда еще сигануть просто с крыши, потому что в итоге все равно мерзость получится, и остаться здесь. Но ты ведь и сейчас этого не хочешь?... Нет, все не так! Есть ли вообще выход, возможно ли это?!...
   В это время во двор въехала бесшумно красная машина, за рулем которой сидела яркая, скорее, крашенная блондинка, и, как-то странно резко притормозив напротив ее подъезда, проехала дальше и остановилась между двумя домами на выезде из двора. В ее окне колыхнулась при этом штора, мелькнуло чье-то лицо. Через пару минут из подъезда вышел мужчина и, оглянувшись по сторонам, направился к машине, сел на переднее сидение, и та быстро, но так же бесшумно отъехала, оставив во дворе лишь сизое облачко выхлопных газов... По иному расценить ситуацию было просто невозможно. Но он не осуждал его, может, даже был признателен за такую случайную честность.
   - Но ведь и она, скорее всего, это знает, почему и хотела бы сбежать куда-нибудь? - подумал Андрей с какой-то болью, растерянностью. - Но что это меняет? В моем положении что меняет?... Сознательно выбрать роль третьего, даже четвертого, поскольку главный персонаж здесь - ее дочь, Надежда? И потом изображать восхищение своей жертвенностью, самоотверженностью? А, может, все же подлостью? Очередной подлостью, которую и она тебе простит, как все прощали, а ты даже не понял этого, чуть ли не обижался, считая даже изменой... Почему прощали? Не потому ли, что ты оставлял просто им право выбора, не смог их лишить этого, хотя они и ждали? Ты оставлял им свободу, выбор, а это все-таки главное для человека, почему остальное можно и простить. Ты же не навязывал им дурной выбор? Нет. Ты не предлагал никакого, а это вроде и не грех, и не зло, и даже не ложь. Но не они, а ты ведь возненавидел свою собственную жизнь и именно за это! За то, что ни разу не сделав выбор, ты и не имел своего собственного результата, тебе приходилось довольствоваться чужим, который невозможно полюбить, остается только ненавидеть, с каждым разом все сильнее и сильнее, даже не понимая, а что ты ненавидишь! Ведь столько натворив всего походя, считая себя даже творцом, самой-то жизни ты так и не создал, путешествуя по ней, как те зарубежные туристы, которыми ты не зря так и восхищался. А почему бы и нет? Тут и не надо выбирать, тебе всегда готов номер, каюта, обед, виды. Выбираешь только, что купить на память и у кого: у той блондинки или у этой яркой брюнетки, но такой же точно сувенирчик?... А сейчас перед тобой вдруг встал этот выбор, где почти все ясно, даже известны все последствия от одного из сделанных уже тобой решений, а ты опять его испугался, боишься сорвать яблочко познания добра и зла, отдавая инициативу опять ей... А она ведь тебе ясно показала, что не дочь ее должна делать этот выбор, она отвергла его, вновь вернув тем мальчишкам, в том числе, и мне. Ведь не женщина должна его делать, срывать то яблочко, потом и страдая за это. Выбор должен делать мужчина, который до сих пор не понял смысла той притчи, найдя в нем лишь удобную возможность свалить вину на другого, на другую за последствия своей пассивности...
   В это время во двор вновь въехала та красная машина и остановилась у подъезда. Из нее вышел тот же мужчина и, махнув рукой, вошел в подъезд. Через минуту Андрей увидел, как открылось окно и тот показался в нем, показал блондинке знаком, что все о'кей, и закрыл окно... совсем другой квартиры. Машина бесшумно уехала. А в ее окне опять колыхнулась штора...
   - Ну, и что? - даже немного успокоено спросил он, достав вдруг из дипломата солнечный диск. - Разве это важно? Почему ты опять пытаешься свалить выбор на других, в том числе, и на третьих, стараясь этим третьим и стать? А ведь даже разгадка того случая в театре тоже в этом, только он не простил, что взбаламутив все, выбор-то я, мы ли, предоставили ему, а сами расслабились. Банально, но поиском якобы разгадки я оправдал и ее потерю. Разве не так?... И все это лишь потому, что нет тебя со мной! Я ведь привык следовать за тобой, считая это правильным направлением! Твои рассказы я считал советами, хотя ты никогда не давал их мне, потому что и сам не нуждался. Я привык, что ты и был моим течением, по которому я плыл и только, сам ничего не решая. И мне ведь только осталось обвинить тебя во всем, брат. Да, ведь почти всегда я был третьим потому, что вторым считал тебя, или был вторым, считая тебя первым. А сейчас, когда тебя нет, когда уже точно нет, во что раньше я все-таки не верил, ей богу, не верил, не хотел верить, боялся верить,... сейчас мне ведь надо попытаться начать самому... Вновь начать. Прости, я тебя совсем не виню, но возненавидел я жизнь, наверно, только потому, что тебя в ней не стало, и только из-за этого, потому что без тебя я ничего не смог сделать, что бы мог полюбить. Ведь если быть до конца честным, то и вернулся я сюда лишь потому, чтобы вновь стать младшим братом, списав на тебя всю свою ненависть, чем от нее и излечиться. И даже то, что я пошел не домой, где меня и ждут младшим, а сюда, где я впервые сам принимал, точнее, не принял самостоятельное решение, я ведь тоже списал на тебя, на твою подсказку, на провидение. Так, наверно, и есть. Может, это и правильно... Может, это самый верный путь к тебе... И раз тебя здесь нет, я должен принимать решение сам, обязан. Ведь иначе я никогда не попаду к тебе, туда, куда приходят сами. Но как это трудно! Ведь я же не только сейчас за себя пытаюсь сделать выбор? Если бы так, то разве бы возникли проблемы? Я бы просто приходил сюда, вздыхал, писал бы потом стихи и был бы безумно счастлив вечным ожиданием любви, его любовью и считая. Но это действительно была бы игра, потому что она теперь не просто об этом знает, а ждет меня. Теперь я делаю выбор и за нее. И не только... Но, брат мой, я пока не могу его сделать, я даже не знаю, для чего я его должен сделать, какой выбор. Какова моя цель? Ведь я знаю пока только одно - я хочу к тебе! Значит, это должен быть и путь к тебе, значит мой выбор и не должен расходиться с этим. Не получится ли, что я должен буду выбирать: ты или она? Может, в этом причина? Нет, теперь я должен пойти домой... Не может быть, чтобы к ней, домой и к тебе вели разные пути. Значит, я просто заблуждался раньше, считая, что иду по одному из них, и не понимая, почему же он ведет не туда... Милый мой, я возненавидел этот мир, потому что тебя не стало в нем, а теперь, видно, должен полюбить его и за это, но как дорогу к тебе...
  
  
   Глава 7
  
   Взяв такси, поскольку окружающее было ему уже не интересно, пока ли не интересно, он поехал к своей первой школе, путь от которой до нового дома родителей ему объясняли по телефону, назвав, конечно, и адрес, естественно им забытый. Дом должен быть от нее метрах в трестах... Пока они ехали, он все вспоминал о последней школе, в которую его перевели родители из-за языка, да и первая была лишь восьмилеткой, а также по какой-то другой, забытой уже причине... Но хорошо сохранившиеся в памяти множественные впечатления почему-то никак не хотели складываться во что-то цельное, что-то мешало этому. О первой же школе он мало что помнил, как будто кто-то погасил там свет, хотя редкие воспоминания иногда вдруг словно вспыхивали в голове, тут же, правда, угасая...
   Отпустив машину немного раньше, он прошелся по знакомым переулкам между все тех же, только покосившихся слегка одноэтажных домов с разросшимися садами вокруг... Один из которых и был его настоящим отчим домом, где он родился, но откуда они вскоре переехали в тот огромный домина, который дед с отцом построили уже сами. Этот же домик был совсем маленьким, с крохотным садиком перед ним и таким же двориком внутри. Он мало что мог вспомнить о нем в своих расплывчатых видениях совсем еще детской памяти, кроме тепла и яркого света, какого-то уюта и первых своих игрушек. Может, поэтому он часто даже не вспоминал про него, приезжая в город. Потом мимо него он ходил в первую школу, иногда лишь с любопытством заглядывая в окна или во дворик сквозь щели забора, словно что-то хотел увидеть забытое, оставленное там. Самым, пожалуй, ярким воспоминанием о нем была огромная гора всяких замысловатых деревянных поделок, особенно всевозможных шаров, которые однажды отец привез с работы. Он работал модельщиком, делал деревянные копии, прообразы будущих металлических деталей, узлов разного оборудования большого завода. По этим моделям делали земляные формы, куда потом заливали расплавленный металл, после чего те становились ненужными. Вот их-то он и привез тогда, после чего они с братом, точнее, тот, конечно, собирали из них самые замысловатые фигуры. Все эти шары могли соединяться между собой деревянными перемычками, для которых в них были специальные отверстия, и соорудить из них можно было что угодно... Наверно, их-то и пытался он тогда разглядеть за забором, потому что в новом доме их уже не было. Странно, но и сейчас он попытался рассмотреть, не завалялась ли где там какая-либо деталь, ведь он бы сам никогда не выбросил их, эти самые лучшие в мире игрушки...
   Проулок вел от дома к маленькому озеру, называемому Кавалевка, где купалась вся местная ребятня, и в котором водились даже караси. Одним из воспоминаний об этом доме было то, как однажды отец принес его на спине к озеру, где проводились углубительные работы, а, может, его и создавали тогда заново. Он помнит глубокую, круглую бездну, по краям которой урчали экскаваторы, с грохотом бросая в нее свои огромные ковши, вгрызающиеся в сыпучую, ползучую, льющуюся из склонов разноцветную массу земли. Когда он потом купался в озере, он постоянно ощущал под собой эту бездну, отчего было даже страшновато... Даже сейчас под этим гладким зеленоватым зеркалом уже цветущей воды он представлял ее, эту невероятную разноцветную картину бездны, которую трудно было предположить под этой серой, однообразной почвой. Сразу же справа, почти на берегу Кавалевки, за белым забором стояла и школа, окруженная огромными, в два обхвата тополями, щедро рассыпающими вокруг себя теплый, пушистый летний снег, который он только сейчас и заметил. Надоедливые пушинки сыпались на голову, щекотали нос, отчего даже стало смешно. Двухэтажная школа казалась чуть поменьше, чем тогда, светло-охристые стены были слегка обшарпанными, успевшими забыть заботливые руки мастера, но излучали невероятное, лучистое тепло накопленного за день солнечного света. Сквозь кроны тополей его веселые светящиеся лучики, пронзая весь тенистый полумрак под ними, яркими вспышками сжигая попадающиеся им пушинки, опутывали школу со всех сторон, кроме той, где предвечерняя тень раздвинула вдруг своими незримыми руками их жгучие паутинки, приоткрывая ему путь к лестнице и замершим в вечном ожидании тяжелым дверям парадного входа. Занятий, естественно, не было, и темные окна казались печальными, выжидающими будто бы с того самого последнего лета, когда же вновь за ними зазвенит в ответ колокольчику, защебечет вместе со всеми неугомонными птицами света детвора, хотя у школы еще до сих пор звенит в ушах от ее смеха, эхом порхающего под сводами ее переполненной памяти. Он, естественно, не удержался и, с каким-то даже бесстрашием поглядывая на слепящие, предупредительно сжигающие на его глазах уже огромное множество таких же легкомысленных пушинок, на цепляющиеся за его взгляд вспышки лучиков от множества маленьких солнышек в кронах тополей, где они будто бы свили себе гнездышки, и даже пытаясь поймать бегающих по ним золотых паучков своими не больно, но насквозь прожигаемыми ладонями, прорвался под крыло тени, которая лишь со стороны казалась сумрачной, тягучей пустотой, а здесь вся светилась под сводами накрывающей ее со всех сторон золотой клетки, из которой был теперь только один выход, поскольку, распалившиеся от негодования, лучи сжигали теперь над ним даже кроны тополей, даже небо само, грозя обрушить на него его расплавленную кровлю, и подгоняемый ими поспешил к тому выходу, распахнув неожиданно легко открывшиеся двери. Но он даже не успел и разглядеть, что там ждет его на свободе, вспомнить, что там было внутри, поскольку столкнулся сразу же за дверями с ней...
   - Это ты?! - только и мог он спросить, поскольку ответ вернулся к нему из-под пышной ночной кроны переливающихся серебристыми лучиками черных волос красноречивым вопросом сверкающих морионов глаз, столкнувшихся с самой невероятной неожиданностью в своей жизни. Иначе он не мог расшифровать ту гамму чувств, которую они излучали, видимо, в резонанс с ими увиденным же, точнее, с услышанным. Даже имя ее мигом вылетело у него из головы вместе со всеми словами, которые он когда-либо произносил. И они одновременно были вынуждены рассмеяться над глупостью этого вопроса, слова которого для него были и ответом. Она же даже и не стала произносить их вслух, поскольку его слова так и порхали между ними звонким эхом вопросов - ответов, вопросов - ответов, а потом и совсем только ответов на тот вопрос, который они задали давным-давно, когда только-только научились, начали учиться их задавать, на самом первом уроке в своей жизни, по какой-то необъяснимой случайности оказавшись за одной партой, в одном классе, в одной школе, да еще и на одной планете одной и той же вселенной, невероятность чего они тогда, конечно же, не могли оценить, поскольку в школе их не учили теории невероятности, и в первый день они научились считать всего лишь до двух, сразу же поняв, что они получаются лишь при сложении двух единичек: одной - с косичками, а другой - под названием кол за смех на уроке. Сколько их потом ни пересаживали, даже хотели развести по разным классам, но только судьба, да чужие благие намерения разучили их смеяться, точнее, лишили повода, друг друга, вновь сделав их простыми единичками, которым стал не нужен и тот знак сложения, немножко похожий на букву, с которой смех и начинается при его словесной передаче в текстах и при более правильной точке зрения на тот математический знак, чуть лишь отличающейся от обыденной, прямолинейной точки зрения, но с которой весь мир выглядит совершенно иначе, потому что простое сложение даже двух печалей начинает сразу множить приобретенную ими радость. И ведь довольно скоро завидующие им учителя сделают из этого волшебного знака самую неизвестную для них величину, под которой в их сознание вгонят очень многое вместо исходного смысла, с которым они и пришли в школу и сразу его открыли сами, обнаружив между собой этот простенький математический значок и крутанув его колесиком! Их же учителя превратят в две точки самого страшного в мире действия... Сейчас же было похоже, что они решили насмеяться за все упущенное, потерянное время, за все годы печали, грусти, слез, рыданий, тоски, надежд, ожидания, разочарования, обреченности, и всего прочего, что самонадеянно считает себя чрезвычайно важным, главным, величественным даже в собственных глазах, пока вдруг не посмотрится в зеркало и не увидит свое истинное лицо, над которым невозможно не рассмеяться даже самому. Если бы только кто мог представить, насколько они были не похожи друг на друга: ночь и день, коса и камень, ум и разум, смех и причина, мужчина и женщина, - отчего они просто не могли не смеяться при виде друг друга, смотрясь друг в друга, любуясь друг другом, даже с закрытыми глазами, даже когда губы уже не имели возможности смеяться и это приходилось вместо них делать сердцам, просто готовым выпрыгнуть из груди от смеха и перепрыгнуть друг к другу, чтобы быть уверенным, что уже никто никогда не разлучит их... Они даже не поняли, почему бросились в объятья друг друга, не пытались придумать для этого чувства какого-либо имени. Зачем все это, эти оправдания, причины, поводы, когда им было невыносимо друг без друга, когда они так долго искали друг друга повсюду, столько раз убегали от миражей, так соскучились по единственным губам на свете, с которыми их губы только и могли вместе смеяться, радоваться, быть счастливыми не почему-то, а потому что только вместе с ними. Куда бы они ни шли, куда бы их ни забрасывала та же самая судьба, но все тропинки их жизни вели их вновь в эту школу, на самый первый урок жизни, после которого их столькому пытались научить, отучая лишь от одного: от счастья. И конечно же, сегодня их привела сюда не случайность, не удача - благодарить их они должны были тогда, много лет назад. И он ведь понимал, что где-то давно он вдруг оступился, пошел, или его повели не по тому пути, отчего он так и стремился вернуться куда-то назад и начать все по новой, но только по своему, только исходя из собственного опыта. Просто вся трудность заключалась в том, что он не знал, а что же является критерием истины, правильности выбора, отчего, может, мог бы целую вечность возвращаться и возвращаться, уходя еще дальше от правильного решения, не обратив внимания на главный критерий, отмеченный в конце предыдущего предложения. Она действовала проще, больше доверяя сердцу, которое вело ее туда, где ей было лучше всего в жизни. Она просто не знала, где его искать, можно ли вообще его найти, но ждала именно его и там, где разлучилась с ним. Когда-нибудь они все равно бы встретились здесь, что уже нельзя назвать случайностью, но судьба, которой и самой, наверно, стало без них двоих скучно, решила вернуть свой долг и спрямила их обратные пути, свела, перекрестила стрелки их часов в тот самый знак. Но им было некогда сейчас перебирать все это, поскольку они слишком долго были друг без друга, чтобы тратить время на сомнения. Тем более, что отвыкнув смеяться, они не могли долго это делать, почему и давали губам своим отдых, не позволяя им даже разговаривать...
   И даже когда она вела его к его же собственному дому, им приходилось постоянно прерывать смех друг друга поцелуями, потому что там их, конечно же, ждали немножко другими, опять исходя из тех же заблуждений, благих намерений и прочего, которые даже в этом случае были совершенно неуместны, но этого тем более никто не понимал, кроме них двоих, как им теперь опять казалось. Поэтому до самого дома им так и не удалось произнести ни слова, кроме тех двух, которых было вполне достаточно для счастья.
  
   Глава 8
  
   Дома же его слишком давно ждали, поэтому мать выплаканными очами и все остальные достаточно замутненными глазами не смогли разглядеть их истинного настроения, может быть, в отличие лишь от брата, которого бы это никак не огорчило. Он ведь и встретил их своей извечно озабоченной улыбкой с портрета, опоясанного черной ленточкой, стоящего на стареньком телевизоре рядом со столом. За большим овальным столом, одним из тех, что сделал за свою жизнь отец, сидели многие из оставшихся в живых родственников, даже старший брат отца, приехавший из-за границы, с Прибалтики то есть, где всю жизнь проработал летчиком, по чьим стопам брат с детства мечтал пойти, собираясь даже выше чуть взлететь, чем дядя Иван...
   - Ну, тогда понятно, почему ты от вокзала добирался дольше, чем до него! - воскликнул тот, после деда теперь бравший бразды правления за столом безраздельно, хотя и был гостем у своего младшего брата.
   - Знакомьтесь, это Анна! - громко представил ее Андрей, и они опять чуть не рассмеялись. Прокашлявшись, Андрей добавил, - моя невеста.
   - О, да мы Анюшу лучше тебя знаем! - воскликнул отец и осекся, заметив, как мать вдруг быстро вышла из комнаты.
   - И правильно, Андрей! - громко сказал дядя Иван, открывая новую бутылку. - Слезами горю не поможешь, а вот внука матери подарите!
   Кроме него никто не знал, как реагировать на такое заявление Андрея. Анна же, вначале чуть не прыснув от смеха, побледнела и бросала на него недоверчивые, испуганные взгляды. Но в это время в комнату вновь вошла мать, держа в руках табуретку.
   - Уж от тебя-то я, сыночек, такого подарочка я не ожидала, - сказала она каким-то глухим голосом, втискивая табуретку рядом со своим стулом.
   Аня не выдержала и хотела выбежать из комнаты, но мать поймала ее за руку.
   - Ты что? - удивленно спросила она. - Ты хочешь, чтоб я и его потеряла? Того не смогла ничем к земле привязать, и этот такой же, все в облаках витает. Садитесь сюда... Что вы так все на меня смотрите?
   - Разве кто знает, что у бабы на уме? - рассмеялся дядя Иван и начал спокойно разливать по стаканам водку. - Брат, вон, даже чуть не языком твой тост закусил.
   - Да я понял ее, просто, вижу, что остальные не так поняли, - пытался тверже выговаривать слова отец, отчего у него еще смешнее получалось.
   Андрей усадил успокоившуюся Анну, но почувствовал, как колотится ее сердечко, словно маленькая пташка. Потом усадил мать и сел сам.
   - Нет, так я правду тебе сказала! - поняла вдруг мать и улыбнулась. - Я ведь думала, что никогда от тебя этого не дождусь. А разве легко только терять? Но как вы встретились?
   - А мы ведь с матерью здесь только и вспоминали, как вас мы все старались рассадить! Всей школой обрабатывали, а теперь только дошло, - разулыбался отец. - А когда узнали ее...
   - А что, вы уже тогда жениться собирались? - спросил дядя Иван, подмигивая им. - И вы им не дали?
   - Ну, что ты, брат! - важничал отец, стараясь казаться старше перед ним.
   - Они тогда так на уроках смеялись! - вспомнила мать и затряслась внутри. - Их и в угол ставили, из класса выгоняли, что только ни делали! Ее даже потом в школу другую перевели...
   - Ну да, а теперь удивляются, и чего у нас народ такой грустный пошел, почему не смеется над новыми шутками, - сказал дядя Иван, и поднял стакан. - Давайте-ка и выпьем, чтобы наши наследники, внуки особенно, только смеялись в этой жизни, даже на наших могилках. И вы, ребята, смейтесь! И детей своих смеяться учите, а потом уже читать, писать и даже писать. Ведь почему сейчас у нас дураки у власти? Да потому что мы сами к ним серьезно относимся. А мы ведь с вами самый веселый народ в мире: нас бьют, а мы поем, нас по миру пускают, а мы пляшем. И ведь все оттого, что мы от гиперборейцев род ведем, от самого веселого народа, какой был когда-либо на земле. Те даже помирали весело. Вот за это и выпьем!
   - Дед у меня точно упербореец! - засмеялась бабушка, потихоньку обнимая Андрея. - Чуть отвернешься, а он уже навеселе!
   - Не опербореец, а путеец, - поправил ее тот, хорохорясь перед невесткой, но уже с трудом.
   - А что, разве наш род не из этих, не из борейцев? - воскликнул вдруг дядя Миша, работавший конюхом в деревне, в которой наш род и обосновался, перебравшись за Урал. - Из самых что ни на есть! Веселей нас на нашей родине никого не было. А уж когда ты Иван к нам в гости заезжал, так вся деревня под стол падала...
   - Только вы вдвоем до утра и высиживали, это точно! Пока все не выпьете, не вытащить! - шутя ворчала тетя Маша, его жена.
   - Ну, уж тут ты, Марья, мужу не поддакивай! - прикрикнул на нее дядя Иван. - Прадеда нашего даже дед Агафон пересидеть не мог, до которого нам с Мишкой еще расти, да расти. На столько сейчас и денег не хватит...
   - Насчет этого будьте спокойны! - важно выговаривал отец. - На это у нас денег всегда хватит. На что другое даже искать не будем, а для гостей и рубаху последнюю продадим...
   - Так я и смотрю, что уже пора продавать, - оглядел стол дядя Иван. - Кого опять посылать будем? Кто тут у нас младшой?
   - Ну, конечно! - гордо встал отец из-за стола. - А то я тут день гулять собирался... Мать, куда ты спрятала?
   - Я разве прятала? - спросила та, чуть покраснев. - В погребе стоит, за бочкой с яблочным...
   - Так у тебя еще и бочка?! Два еще и с яблочным? Во, куркуль! - шумел дядя Иван. - А ну, пошли доставать! Надо-надо, чтоб потом мимо не промазать. Тут, ты нас не учи! Тут парашют не поможет.
   - Так ее не достать, там же сверху... - начала было мать, но прикусила язык.
   - Ничего, достанем. Пошли, братаны, - позвал всех дядя Иван. - А вы тут пока с молодыми целуйтесь. Спасибо, Андрюха, ты не один пришел, а то бы тут тебе досталось!
   Вслед за ним пошли отец, дядя Миша, дядя Игорь, дядя Олег, дядя Слава, дядя Юра, дед Прокопий.
   - Нет, я тоже пойду! - встал Андрей.
   - Иди, нам без вас и спокойнее, - сказала с усмешкой мать и села пока на его место.
   В сенях уже шел консилиум, какую бочку доставать первой. Мужиков, конечно, покачивало слегка, но это лишь от дружелюбия и взаимной тяги. Они давно уже не собирались вместе, с тех пор, как не стало деда Агафона. Появилась словно трещинка какая, да и времена начались опять смутные. Люди перестали собираться вместе, ходит друг другу в гости, кто - и здороваться. А сейчас все было почти так же, как и в те годы, когда они с братом только успевали бегать в магазин.
   - Так, сначала все же ящик с водкой достанем! - привычно командовал уже в погребе дядя Иван. - А потом уж и за бочки возьмемся. Эй, принимайте! Какую будем первую доставать?!
   - Которая сверху! - твердо сказал дядя Миша, на всякий случай тоже спускаясь в погреб.
   - Так, тут две - сверху! - крикнул снизу отец.
   - Тогда сначала - левую! - посоветовал им дед Прокопий, все таки тут самый старший и самый веселый.
   - Принимайте! Андрей, а ты чего невесту бросил?! - руководил всем процессом дядя Иван. - Ты за кого нас тут держишь? Уведут, и глазом не моргнешь! Тут ведь одни гиперборейцы собрались.
   - Это точно, только вот еще и с перборейками приперлись! - недовольно пробурчал дядя Юра, работавший кузнецом, но характером мягкий.
   - А чего ж ты в Тулу да со своим самоваром? - подковырнул его дядя Слава, работавший маляром.
   - Эй, вы там, бочку принимайте! - кричал снизу дядя Иван.
   - Слушай, а зачем мы их достаем? - хлопнул вдруг себя по лбу дядя Олег, бывший подводник. - Может, мы туда лучше спустимся?
   - А что, идея! - поддержал дядя Юра. - Подальше от этих...
   - Нет, ребятки, не ниже ватерлинии! - пресек их разговоры дядя Иван. - Слова такого "гиперборейки" я что-то не слышал. Может, Анна будет первая? Но сдаваться врагу нельзя! К тому же, тут не спляшешь!
   - Ну, тогда конечно! - серьезно заметил дядя Юра, как раз большой любитель этого.
   Наконец пузатая бочка оказалась наверху, и все начали думать, как ее теперь открыть.
   - Слушай, брат, ее, что, Алефтина закрывала? - недоуменно спросил дядя Иван.
   - Нет, ее Иван ставил! - довольно подметил отец, и рывком перевернул ее.
   - Так это у тебя летчицкое вино? Вверх, значит, льется? - поддел его тот, положив бочку на бок.
   - У меня все, как положено! - гордо сказал отец, доставая особый сифон и вновь ставя бочку вертикально. Наконец он вкрутил сифон в бочку и живительная влага из его нового сада потекла по большим кружкам.
   - Ох ты! - воскликнул причмокивая дядя Игорь, машинист поезда. - Так это ж малиновое? Сколько ты его лет-то держал?
   - Да, сколько-сколько? - серьезно задумался отец. - Как сад новый начал давать плоды, так и завел. Этих, вот, ждал все... Эх!...
   - Ладно, братишка, не надо! - обнял его дядя Иван. - Мы все-таки не бабы, знаем, что к чему. Не в разборке какой погиб, а героем...
   - Но за что, Ваня, за что? - с надрывом спросил отец, скрывавший все это перед матерью.
   - А за что, вот, скажи мне, брат, погиб Христос? - спросил тот, наливая им всем. - Я, конечно, в поповскую веру эту не поверю никогда и... потому, в первую очередь, что не за них! Или, может, за этих, кто нагрешит втихаря, а потом бежит свечки ставить? За тех ли, кто и грешить даже боится, чтобы ни дай бог чего лишнего не сделать? За тех ли, которые предали его, да еще и камни вслед кидали? Ну, с какой, скажи, стати за всех них погибать? Нет, не за что он погиб, а для чего! Чтобы поняли люди, что страшно не жизнь потерять, а совесть, душу то есть. Жизнь сама по себе - это тьфу! Я ею тоже через день рискую и ни в одном глазу. В жизни важно лишь то, что ты сделаешь полезного, нового для других. А эти думают, что всю жизнь промолятся, а их за это еще и наградят сторицей!
   - И чего ты так попов ненавидишь? - спросил дядя Олег. - Сейчас парторгов не стало, так к ним идут. Тоже польза.
   - Ну, и кто идет? - спросил дядя Иван. - Фашисты впереди всех бегут. Толстосумы пачками свечки ставят. У кого грехов больше, тот и прется.
   - Наши фашисты больше язычники, - заметил дядя Миша. - У нас один есть в деревне, выстрогал столб с четырьмя головами, а сверху свастику нацепил. То, мол, жидовская вера, а это, мол, русская. А фамилия, спрашиваю, у тебя какая? Молчит.
   - А ты, дядя Ваня, интересуешься гиперборейцами? - скромно спросил Андрей.
   - Так, дружок, кто на Севере побывал, да еще на крыльях, не может этим не интересоваться, - сказал тот. - Меня теперь туда, как на родину тянет. Знаешь ведь, что такое родина? Это куда мы возвращаемся, но уже насовсем.
   - А я, вот, с родины и не уезжал никуда, - грустно похвалился дядя Миша. - Как прирос. Только никто что-то не спешит к нам возвращаться.
   - Он про другую говорит, - заворожено заметил дядя Олег.
   - Да, Миша, - кивнул ему дядя Иван. - Это наша земная родина. Я на ней редко бываю. Но есть другая, откуда мы и сюда пришли. Зимой она совсем близко от нас.
   - И как ты там сейчас выживаешь? - спросил его дядя Юра.
   - Там-то? Да погано, если честно. На работе ничего, там наций нет. Там все почти гиперборейцы. А вот вокруг столько быдла вдруг вознеслось. Раньше-то конкуренция была, а теперь все первые парни на деревне, вся рубаха в гайдялисах, - с усмешкой говорил дядя Ваня. - Но сейчас не только там, повсюду нечисть головы поднимает. Кому-то это выгодно, лишнего народу, они считают, много развелось. Но это старая песня.
   - Так ты, что, летаешь разве? До сих пор? - удивился дядя Игорь.
   - Нет, наставником подрабатываю, - вздохнув ответил тот. - Если бы я летал, я бы уже прилетел. А сейчас я знаю, что здесь такое и кто здесь такие. Такое же быдло. Да и жена у меня оттуда.
   - Эх, братцы, а собраться бы нам всем на родине! - зациклился уже немного дядя Миша. - Взяли бы все одной семьей...
   - Миша, и чего бы ты там взял? - засмеялся дядя Слава.
   - Землю, чего еще? Того деда землю бы вернул, бабкиного! - зло сказал тот, ударив кулачиной по бочке, отчего у нее дно вместе с сифоном туда и провалилось. - Наша там земля, но одному мне с теми не сладить.
   - Народу сейчас одному с ними со всеми не сладить, Миша, - заметил дядя Слава. - Мы же все еще народ, на других надеемся.
   - Ты прав, Славка, - сказал дядя Ваня. - Но не тот народ, вот что главное. Мозги нам запудрили то крепостным правом, то советским, то христианским бесправием. Хотя советское из них было не самым худшим, я скажу, но все равно это все не то.
   - Какой народ, братцы?! Вы что, смеетесь? - воскликнул дядя Юра. - Вот это едва живое стадо - народ? Ни работать, ни гулять.
   - Я ж про то и говорю, - заметил дядя Ваня. - Но он им таким и нужен, стадом, не важно, как его называют погонщики и доярки. Гиперборейцев же в стадо не сгонишь. Это тебе даже не арийцы, которые тоже под них молотят, а сами только и мечтают о загоне. Гиперборейцы это и не народ, это народ гиперборейцев, вот как. Каждый гипербореец - это личность, это бог.
   - Иван, откуда ты все это знаешь? Ведь врешь? - сказал уже захмелевший отец, обнимая брата.
   - Понимаешь, брат, знать чужое - этого мало, свое создавать надо, - ответил тот, поднимая палец. - Я ж тебя не спрашиваю, откуда ты все это умеешь, чего я никогда не смогу?
   - Ну, я то не один тут чего умею, но тайну... знаю, - говорил тягуче отец, глядя глубоко в себя. - И не было никакого народа гиперборейцев... Не может быть народа гиперборейцев!
   - Чего это не может? - возмутился обиженно уже дядя Юра.
   - Тише, тише! - остановил его дядя Ваня. - И что?
   - Гипербореец всегда один... - рек отец, почти уже ничего не видя вокруг себя. - И он всегда творит. А надоест, то да, погуляет... Но не это главное... Делу время... Хотя это уже не оттуда. Делу - вечность, а гулянке - время! Ах, мы пить будем, да гулять будем!...
   - А смерть придет, помирать будем! - подхватили тут же все остальные, начав приплясывать вокруг бочки.
   - Но главное, - продолжал вдруг отец, - они, правда, все веселые люди! Умный человек, ведь сможет над всем посмеяться. И если бы ты, Андрей, Анюшу не привел сегодня, то она все равно бы пришла к нам... Я ведь тогда ничего не знал... А мы пить будем, да гулять будем!...
   - А смерть придет, помирать будем! - подхватили опять братья, наплясывая в сенях.
   - И ты - никому! Понял! Ведь нам-то это ни к чему, - развел руками отец.
   - Ладно, братан, ладно! Я ничего не слышал! - загоготал дядя Ваня, - вдруг тоже забасив, - а мы пить будем, да гулять будем!
   - А смерть придет, погибать будем! - подхватили все.
   - Все, пошли в дом! - вдруг отрезал отец, и все его послушались, даже старший брат.
   - Дед! - накинулась на него бабушка, - ты где ходишь? Кто запевать будет?
   - Дед, давай твою! - в голос запросили его женщины. Тот сразу слегка протрезвел, подождал, пока отец приладит баян, оперся подбородком на руку, закрыл глаза и запел высоким голосом:
   - Отец мой был природный пахарь, а я работал вместе с ним!
   - Отца сгубили злые черти, а я остался сиротой! - подхватили все на разные голоса...
   Андрей, прижал к себе слегка Анну, которая тоже самозабвенно пела вместе со всеми, откуда-то зная слова. Вскоре он слышал только ее голос, который порхал где-то в небесах вместе с дедовым, и даже приревновал ее немножко и решил взлететь к ним. До этого он никогда не пел дома, стеснялся, хотя голос у него был сильный, и даже в четвертом классе от него сотрясалась их маленькая школа, но ее тогда уже не было с ним. Но он дождался конца этой песни, где с дедом ему было невозможно соревноваться и, вспомнив любимую песню другого деда, вдруг тоже прикрыл глаза, представил дикий берег, свинцовое, штормовое море и воспарил в недосягаемую ни для кого высоту:
   - По диким степям Забайкалья, где золото моют в горах!...
   - Бродяга судьбу проклиная... влачился с сумой на плечах!... - с некоторым даже удивлением, вначале нестройно, а потом в полную силу подхватили его родные.
   - Бродяга к Байкалу подходит, навстречу родимая мать! - едва сдержав слезы, заводил он самый сложный для себя куплет.
   - Ах, здравствуй, ах, здравствуй, родная, а где же отец мой и брат!? - с теми же чувствами поддержали его они, потеряв при этом несколько голосов. И только мать и Анна продолжали петь с ним во всю силу голосов, паря где-то рядом, словно белая и черная голубки...
   - Славное море... священный Байкал!... - начал после этого дед, уже играя голосом, что, конечно, поддержать даже было невозможно, попасть в перепады его ритма, в игру восходящих и нисходящих потоков прозрачного воздуха над горами... И Андрей вдруг понял, смотря на деда, на мать, на отца, слившегося с баяном, на всех своих родных и самых близких, почему он не мог слушать эти же песни, но в ином, даже сверхпрофессиональном исполнении. Здесь пели с закрытыми глазами, видя то, о чем поешь, пели душой, которая вылетала вместе со словами и с мелодией в небеса и жила этой песней, и сама была песней, только и ждущей до этого, когда же кто-нибудь запоет первым, воспарит с бренной земли, забыв мигом про все горести и лишенья, словно уже навсегда улетает в вечность, которая и есть музыка, выхватывающая своих хористов и музыкантов из молчаливых буден, где они лишь дожидались начала концерта, не растрачивая голоса попусту на крикливые перебранки жизни. И ведь он только сейчас, когда набрался смелости и со всей самоотдачей, со всей любовью запел одну из их вечных песен, и его подхватили, только после этого он и вернулся сюда тем, кем хотел наконец стать для них. Он перестал быть младшим, он стал своим, равным, кто претендует быть первым лишь в песне, но не в жизни, где они все равны, потому что каждый из них был гиперборейцем, среди которых не бывает первых, вторых, сотни, тьмы, у которых есть только первые, вторые, третьи голоса, без каждого из которых и без всех вместе песни не получится. И он не просто вернулся, а они и ждали его таким. Но они-то давно знали, что стать им, влиться в общий хор совершенно самостоятельных, независимых, пусть родных, но непохожих друг на друга личностей можно лишь в песне. Ни будни, ни работа, ни учеба, ни война, ни семья, ничто, кроме песни, этого не смогут сотворить. Там можно стать кем угодно, но не гиперборейцем. Но здесь тоже... лишь можно стать одним из них, но им надо еще и быть! Только сейчас он понял, что стал им. Приветливый взгляд брата, не сводившего с них весь вечер и всю ночь своих веселых глаз, подтвердил это. Под утро вместе с ним за столом остались только отец, дядя Иван, который и не собирался останавливаться, дед, который первенствовал только в песнях, бабушка, Андрей с Анной и мать.
   - Ну, что, родственнички, - уверенно, по-командирски, хоть и тяжеловато, обратился к ним дядя Иван, подняв над столом стопку, - жалко, конечно, моих нет со мной... иностранцев, но здесь мы остались самые близкие... Да-да, Анна, ты теперь наша тоже... Давайте потому за них, кто сейчас тоже с нами: за наших отца и мать, за сына, внука и брата - выпьем. Не за то, что они раньше нас ушли, а за нашу встречу. Мы и там должны все собраться вместе. Как хотите, но чтобы все были там. Пока у нас отводов нет. Пути туда разные ведут, но все достойные, и нам есть, на кого походить, и за кем идти вслед. И есть кому. Вот за всех нас я и хочу выпить вместе с вами, а поскольку мои иностранцы не смогли приехать, времена пошли сложные, то я выпью и от их лица. Они тоже здесь, за этим отчим столом. Мы все здесь, и за всех нас! И за тех, кто вскоре, надеюсь, появится за этим же столом.
   - Ой, я чуть не забыла! - спохватилась вдруг мать, поставив на стол пустую стопку и выбежала в другую комнату. Через пару минут она вошла с потертой, выцветшей общей тетрадкой. - Это он тебе прислал, Андрюша. Отец, правда, тоже почитал...
   - Он не запрещал, - подчеркнул отец. - Там есть ведь и обо всех нас...
   - Вот видите, я ж говорю, что все мы здесь, - печально сказал дядя Иван, склонив голову на стол рядом с седой головой деда, а полминуты спустя - и отца.
   - Пусть хотя бы полчасика вздремнут, - тихо сказала мать, поднимаясь.
   - И не мечтай! - грозно пробурчал дядя Иван, сквозь богатырски храп. - Мы на посту...
   - А мы пойдем погуляем, - предупредил вопрос матери Андрей.
   - Да, сходите, - спокойно ответила мать, но твердо добавила, - но возвращайтесь сюда. Ты, Анна теперь будешь жить здесь. Идите...
  
   Глава 9
  
   Андрей, естественно, и не стал спорить, только удивился. Он, честно говоря, не ожидал этого от мамы, хотя многого не ожидал, что произошло сегодня. Предутреннее небо было безлунным, черно-фиолетовым, чуть даже светившимся и полным ярких, искрящихся всеми цветами радуги звезд.
   - А вон мое созвездие! А твое, я знаю, на противоположной стороне... Но ты же видишь, что в моем две совершенно одинаковые звездочки?! - воскликнула Анна и вдруг спросила его, - Андрюша, но ты?...
   - Милая, прости, что я тебе это не первой сказал, - начал он неловко оправдываться, как-то по-мальчишески ежась, - но когда бы я это сделал, если мы не могли остановиться?
   - Нет, я же не про это, - просто, по-девчоночьи сказала она, удивленно вдруг спросив, - но ты даже не узнал, а вдруг я уже замужем, вдруг была, и у меня целая куча детей?
   - Это совершенно не имеет никакого значения, - просто сказал и он, а потом взял ее руку и, встав на колено, сказал, - я прошу тебя стать моей вместе со всеми вдруг была и целой кучей?
   - Но у меня нет, - даже как-то огорченно призналась она.
   - Что ж, тогда просто стань моей любимой... навечно, - сказал он и тут же поправился, - хотя ты ею всегда и была, а я никак не мог этого понять.
   - А я не могла понять только одно, - вдруг смутилась она, - почему ты всегда надо мной смеялся, даже сегодня. Я вот что хотела сказать, а не про детей, которых у меня, конечно, целая куча мала и одних первоклашек.
   - И я тоже не мог понять никак, отчего мне так было грустно почти всю жизнь, вплоть до половины вчерашнего дня, - прижал он к себе поскорее, чтобы она не рассмеялась, увидев его дергающиеся губы. --И только вчера понял.
   - И почему же? - с интересом спросила она.
   - Потому что никто надо мной не смеялся, - серьезно ответил он. - Все почему-то считали меня ужасно серьезным, каким-то занудой.
   - Так ты же и есть зануда! - вдруг воскликнула она. - Поэтому я только посмотрю на тебя, как... Нет, не могу! Ты такой серьезный, что я не могу сдержаться...
   - Я серьезный?! - поразился он.
   - Да, и это так смешно! Я тебя страшно люблю, ужасно люблю!... Я так специально говорю, чтобы ты не смеялся, потому что это правда... И если бы я не встретила тебя, я бы умерла... - сказала она, вжавшись в него изо всех сил, чтобы сдержать смех из-за того продолжения ее фразы, которое должно было сейчас последовать...
   - Как бы ты могла умереть от смеха, если бы не встретила меня? - продолжил он ее фразу, добавив только, - и я тоже, милая, если бы вдруг не понял вчера, что я люблю тебя, то я бы тоже умер, я страшно хотел умереть...
   - Господи, ну почему так смешно получается?! - воскликнула она, едва сдерживая себя, никак не попадая ключом в замок на двери школы. - Ты так специально говоришь, чтобы я только так и подумала! А я, правда, чуть тогда не умерла, когда меня в другую школу перевели... А потом я совсем разучилась смеяться. Представляешь, я ходила на самых смешных юмористов, и меня соседи в зале принимали за критика. Нет, сначала смотрели, как на..., а потом я стала на всякий случай брать с собой блокнот с ручкой, и тогда они даже с уважением начали поглядывать. Но и это не помогало...
   - И почему же я ни разу тебя там не встретил? - сокрушенно спросил он, смеясь вместе с ней почти одним телом, поднимаясь по одной лестнице, ведущей их к самому началу. - Я ведь так и ходил без блокнота...
   - Я представляю! - воскликнула она сквозь смех, открывая дверь в тот самый класс. - Знаешь, почему хорошо так смеяться? Потому что не придется рассказывать про свою жизнь, которая была просто кошмаром после того...
   - Как... ты... стала... критиком? - спросил он уже произнося слова отдельно, подходя к их первой в жизни парте. - Нет, милая, ты можешь мне даже фильм ужасов пересказать, и это не поможет...
   - Я только один смотрела, - призналась она, садясь за парту и стараясь не смотреть на него.
   - Про блондина... в черном ботинке? - добавил он, садясь рядом.
   - Нет, про то как ему и ей ужасно не везло, почему они и встретились, - заплакала вдруг она сквозь смех, обнимая его изо всех сил, чтобы уже никто никогда не смог их разлучить.
   - Нет, любимая, это было, наоборот, ужасное везение, - сказал он, целуя мокрое, смеющееся лицо самой смешной на свете первоклашки, - Из-за него им больше никто не мог встретиться. Это моя любимая... трагедия!
   - И моя, - сказала тихо она, отдаваясь самому веселому на свете счастью... взаимной, безумной, сумасшедшей, умопомрачительной, первой любви, которая никогда не станет... ненавистью.
   Нет, теперь им даже смеяться было не надо, потому что сердца их, став наконец-то одним целым, сложив все свои ожидания, надежды, несбыточные мечты, самообманы, неугасимую веру, даже ненависть ко всему остальному, которые лишь были воплощениями надолго заснувшей в них и нерастраченной любви, сейчас сотрясались совершенно от другого смеха, которым умеют смеяться только абсолютное счастье, только нескончаемая радость, только совершенное веселье, которые сами по себе и есть всего лишь немножко отличные друг от друга оттенки его, этого животворящего, всесозидающего смеха самой вечной любви, для которой он является единственными способом, формой, содержанием и целью существования. Не смеющейся вечной любви не бывает, быть не может.
   На земле плачет, рыдает, терзается, ненавидит, умирает в муках не она, а лишь невозможность любви стать сразу вечной уже здесь, что зависит не от нее, а от тех глухих слепцов, которые вместо нее здесь видят, слышат лишь блеск и звон надетых ими же на нее кандалов, мрак и стоны сотворенных вкруг нее темниц, нищету и стенания сотканных для нее рабских рубищ, чернь и мольбы возводимых на ее пути церквей, продажность и кокетство навязанных ей служанок, лживость и ничтожество самих ее домогающихся, которые при всем этом еще и немы, и их смех напоминает либо тоскливое мычание волов, либо отчаянное ржание меринов. И в слепоте самодовольства и скудоумия они всему этому еще и дают ее имена...
   И что же можно требовать здесь от этой веселой, прекрасной, певчей пташки, попавшей на миг лишь в терновую, раскаленную, безвкусную, грязную клетку-ловушку, из которой она уже в следующий миг выпархивает неслышимой нам песней, музыкой ли, журчанием ли дивного смеха, если мы за нее принимаем потом саму эту клетку, сброшенное ли ею земное оперение, негодуя при этом по поводу ее коварства, неблагодарности и даже измены? Именно эта клетка-ловушка и есть та ненависть, которая остается у нас, но которая никакого отношения к самой любви и не имела никогда. Но каков это удар для нашего самолюбия, и разве мы признаем это когда-нибудь? Ну, а кто просит вас об этом? Не признавайте! Любви это совершенно безразлично!
   Прокляните сейчас его за вчерашний день! Обличите, назовите лжецом, бесчестным, беспринципным, словоблудом, легкомысленным, да кем и как угодно - разве это бросит хотя бы крупинку тени на их любовь, которая родилась гораздо раньше, чем они могли ее даже просто разглядеть, задолго до того, как они сами и все их окружающее созрели для ее восприятия, в ходе чего она постоянно вела их друг к другу, вынуждая даже привлекательные миражи воспринимать ошибками, делать ошибочный выбор в непоправимых ситуациях, заставляя учиться на своих ошибках, уча узнавать свои грехи и каяться в них, и лишь для того, чтобы вновь обретя друг друга, или впервые встретив наяву, они бы всецело отдались этой вечной любви, говорили только на ее языке, знали только ее, не нуждаясь ни в каких фиговых листках условностей перед окружающим их бренным миром, сотворяя вместо него новый, настоящий, вечный мир смеющейся любви!
   Но то, что вы и осудите его, это вполне может быть и вашим собственным путем к ней, который не может быть похож на его, на ее. Никому не запрещено учиться на чужих ошибках, и, если вы должны и обязаны судить себя, ради своего очищения, то почему же при этом не можете судить тех, благодаря чьим ошибкам вы не сделаете своих, приблизите свой миг? Но это все - ваша воля, ваш выбор, ради чего бы вы его ни делали. Им сейчас до этого нет никакого дела!
   Они сейчас вновь слились в дивном танце нескончаемого смеха обретенной ими вечной любви, и им абсолютно безразлично, что остальным напоминает музыка этого танца. Каждый услышит в ней свое. И это уже или ваше горе, или ваше счастье. Каждый услышит созвучное себе. Поэтому, чтобы услышать, мало просто слушать, потому что каждый услышит лишь музыку и звуки того или тех инструментов, которые вы сумели до этого создать в себе и научиться на них играть так же, как вы и услышите. Поэтому мы даже не усмехнемся при робком упоминании о балалайке, на которой некоторые могут сыграть намного виртуознее и прекраснее, чем другие пиликают на рояле, даже на органе...
   Но и нам это не так важно, поскольку мы пытаемся услышать свое в их музыке!
   Признаемся, нам, конечно, больше повезло, потому что мы читаем мемуары их сердец, но это тоже не просто, ведь и слова имеют много значений, и могут быть по-разному восприняты, переведены. Тем более, что сейчас они говорили хоть и простыми словами, но в которых был смысл первозданный, созданный разумом вечной любви.
   Ему совершенно не надо было сейчас и потом задумываться, как перевести их разговор в стихи, в поэмы, на страницы которых надо будет убегать на какое-то все удлиняющееся, растягивающееся время, потому что они сейчас разговаривали друг с другом, любили друг друга, их сердца сейчас смеялись тем стихом, они вместе его сочиняли, задумывая его сразу как поэму. И это будет не простое мертвое четверостишие, заданной ли формы сонет, которые при упорстве и неких знаниях может накропать под тихими сводами одинокой кельи любой. Это будет живой, цветущий, плодоносящий стих, который подарит миру еще мириады таких же, вся жизнь его будет их созиданием, себе подобных, в которых и ритм, и рифма, и созвучность слогов, и вся гармония красоты продиктованы и созданы смехом сердец, звуки которого до этого или переводились совершенно неправильно, или они вдруг начинали однажды испуганно стучаться, рваться наружу, обнаружив, что вместо божественной комедии они попали на постановку какой-то жалкой ее пародии, превратившей ее в жалкий, циничный фарс, где для них уготовано лишь трагическое... начало...
   И ей сейчас не надо было думать, переживать, мучиться над тем, не покажется ли какое, ею впервые произнесенное вслух слово, наивным, чересчур смешным, потому что они и разговаривали на языке наивного, детского смеха, от которого их пытались насильно отучить, забыв или не зная, что и они были созданы им, что и жить можно только в нем, поскольку кроме него ничего в этом мире нет настоящего, а есть только пустота витрин, полных вещей и слов, придуманных и созданных специально для не умеющих смеяться манекенов, что, конечно же, есть некоторая тавтология...
   И между ними сейчас совсем не было и не могло быть никакого стыда, никакого из придуманных человеком, даже самого первородного, греха, поскольку, поскольку они и не думали рвать чужие плоды в чужом же саду, а созидали свой собственный сад, который скоро, очень скоро, расцветет, покроется маленькими серебряными колокольчиками цветов, к сладким язычкам-ягодкам которых устремятся маленькие, крылатые ангелы-звонари, чтобы ознаменовать их уже несмолкаемым, переливчатым звоном первый радостный смех нового, еще даже не умеющего по настоящему смеяться, весельчака, который не сможет просто не рассмеяться при первом же взгляде на них, просто угорающих от смеха над своими самыми смешными на свете отражениями в самом достоверном зеркале жизни, где они наконец-то будут видны как абсолютное целое, смеющееся уже только над самим собой, пока вдруг тоже не встретит кого-то, гораздо более смешного... Господи, как сладки мечты сегодня!...
  
  
   Глава 10
  
   Уставшие до изнеможения от смеха они пошли домой с первыми лучами солнца, которое притворилось удивленным, увидав их как бы случайно сквозь окно класса, куда и заглянуло-то всего одним лучиком, который уже не мог оторвать взгляд от ее неземной красоты, завидуя его рукам и губам, которые тоже не могли никак от нее оторваться, налюбоваться ею... И солнцу вдруг стало ужасно весело и оно запрыгало множеством маленьких, пушистых зайчиков по партам, по стенам, по классной доске, превратившись в неугомонного первоклашку, никак не ожидавшего застать смеющуюся учительницу... Он ведь грешным делом думал, что учителя и смеяться не умеют помимо всего прочего. И родители направляли его сюда учиться совсем иному, противоположному даже, отчего он так безумно и обрадовался первому в своей жизни несостоявшемуся заблуждению...
   И они, смеясь над впавшим в детство солнцем, шли домой, незаметно стряхивая с себя паутинки солнечных лучиков вместе с тоненькими травинками ночи, запутавшимися в складках одеяний, не нуждаясь даже в легких прикосновениях под осуждающими взглядами редких прохожим, влачащихся одиноко на работу, потому что были уже внутри друга, стали уже одним целым, понимающим и чувствующим себя с полумысли...
   Дома же три богатыря так и спали, склонившись над столом под внимательным, недремлющим взором брата, открыто посмотревшего и в их невинные, сияющие глаза. Андрей присел на минутку к столу, усадив ее рядом с собой и вдруг голова его тоже склонилась и погрузилась в его белоснежную бездну без снов, которые теперь ему были и не нужны...
   Когда он проснулся, над ним посмеивались три богатыря, уже продолжавшие свое вчерашнее путешествие.
   Но Анны нигде не было. Он вдруг страшно испугался. Нет, не потерять ее, поскольку он этого даже представить не мог, а за нее. Ведь он даже не спросил ее вчера ни о чем, над чем нельзя было бы посмеяться. И это как раз его и испугало.
   - Нет, она не сказала, где живет, где-то рядом с той школой, но на той стороне, - пряча почему-то глаза, говорила мать. - Ей там очень плохо, почему мы и хотели забрать ее к себе... Но она об этом не рассказывала. Но ты же найдешь...
   Обняв мать, он попытался вобрать в себя всю ее уверенность и надежду, хотя понимал, что и она от него ждет нечто подобное, и устремился на поиски своего только что найденного счастья...
   Сегодня ему было гораздо легче это делать, потому что он видел город уже почти таким, каким тот был раньше. И людей он замечал других, а, может, те, вчерашние, просто еще не вышли на улицы, им еще не надо было куда-то спешить. Он вновь, как и в детстве, шел наперегонки с редкими теперь рабочими, вышагивающими в сторону завода отца. И в трамвае он видел уже иные лица, с затаенной надеждой смотрящие в его чистые окна. И тревожило его сейчас лишь то, что ехал он как и в детстве, но в сторону другой школы, куда и его перевели для того, чтобы отучить смеяться, разлучить с ней. Нет, ничего такого грозного, хмурого он не увидел в этом более солидном, пятиэтажном здании, стекла окон которого были расцвечены золотыми бликами солнца, в которые даже трудно было смотреть, как и на него само, уже поднявшееся над городом и старающееся не замечать многое из происходящего в нем, отгораживаясь своим нестерпимым и неприкосновенным сиянием от этого. Оно все без утайки дарило этому миру, но не собиралось отвечать за то, как они этим воспользуются, поскольку вместе со всем оно предоставило им и право свободного выбора. И если они прикрывают от него свои глаза фиговыми листками черных очков, в тени которых что-то замышляют, высчитывают, то оно и не собирается под них заглядывать, отскакивая своими пушистыми зайчиками навстречу тем, кому они нужны. Конечно, оно могло бы опутать их всех своей огненной паутиной и выжечь все эти тени, серости, угрюмости, но почему оно должно заниматься этим, обделяя даже каплей внимания своих милых паучков, которые снуя по ее животворящим паутинкам, плетут из их ниточек свои собственные, пытаясь перещеголять даже его творение. Его деткам и не надо смотреть в его слепящие глаза, потому что в них самих сияет его подобие, а остальным - и не за чем, пачкая его лик тенями своих взглядов. Вот и сейчас оно просто сверкало в окнах школы, отвращая его взгляд от них, просто вынуждая его повернуть в противоположную сторону, уйти отсюда, где был и тот двор, и где происходило почти все, что помнил он. Та же сторона улицы была укрыта еще прохладной тенью, смутно просвечиваясь мягкими, обмытыми утром деталями, намеками, побуждающими тебя мыслить, чувствовать, разгадывать их смысл, доступный не многим. Он вспомнил и слова матери про ту сторону и перешел через улицу, лавируя между безостановочно, почти без просвета мчащимися машинами, трамваями, железные ножницы которых как гильотина клацали спереди и сзади него. Можно было даже сказать, что на той стороне он оказался просто по теории невероятности, потому что здесь не было никаких переходов. Сама как сверкающее лезвие гильотины улица рассекала город на две половины. В один миг ему даже показалось, что он одновременно стоит и на той уже половине, с удивлением глядя на более медлительную свою половинку, выискивающую какой-либо просвет в непроницаемой стене железного потока...
   Однако эти обманчивые полутени южной половины города, освещенные лишь рассеянным шершавыми стенами светом, таили в себе какую-то незримую угрозу, только разжигали в нем огонек тревоги. Вблизи они оказались совершенно однообразными, безликими, видимые издалека детали погасли в множестве мелких, обманчивых миражей, превратившись в сплошную стену пестрящих полутонов одного цвета, которого нет в солнечном спектре. Лишь редкие золотые паутинки солнца пронизывали густые кроны деревьев, выплавляя на стенах и на асфальте крохотные лужицы света, по которым он и попытался определять свой путь, переходя от одной к другой. Это было так похоже на следы испуганного земного зайчика, которые он оставляет на снегу, запутывая всех возможных преследователей. Он долго блуждал по этим переплетающимся тропкам, возвращаясь назад, вновь начиная но уже другой путь, пока вдруг не оказался во дворе, оплетенном сплошной солнечной паутиной лучей, пронизывающих насквозь кроны высоких деревьев, усыпанных легкими, полупрозрачными листьями. Нет, он ничего здесь не узнал, а, просто попав и сам в их расслабляющий, окутывающий плен, почти бессильно опустился на теплую скамейку из гладко строганных, некрашеных досок, отполированных тысячами тел усталых прохожих. У мастера, выпиливавшего эти доски из дерева, была, очевидно, не простая рука, отчего рисунок его колец, переплетаясь с полупрозрачными эллипсами, стрелками, окружностями многочисленных сучков, слагался постепенно в какую-то странную, что-то напоминающую ему картину, смысла которой он никак не мог понять, представить в целом, с интересом разглядывая ее детали. Сиденье и спинка скамейки были сделаны из двух половинок одной доски, и рисунок с одной из них продолжался на другую, как бы даже повторяясь. Там, на спинке он и увидел выжженное линзой ее имя, не узнать которое он уже не мог, поскольку ему в этом помогала даже вдруг откуда-то взявшаяся ревность к ее неизвестному прошлому. Как-то по особенному оно было выжжено, весело. Надпись его просто чуть ли не рассмешила вначале, может быть, от радости хоть такой находки.
   - Мальчик, - обратился он вдруг к пацану, возящемуся со старым велосипедом, - ты не знаешь, где живет вот эта Аня?
   Тот, не раздумывая, молча указал пальцем на окна и почему-то настороженно, насупившись посмотрел на него. Но Андрей уже смотрел не на него, он уже шел к подъезду, вычисляя на ходу свой путь. Он уже был абсолютно уверен, хотя тревога в нем только возрастала, что, скорее, и было главным критерием сейчас. С тревогой на него смотрели и окна ее квартиры, занавешенные изнутри непроницаемой тканью...
  
   Глава 11
  
  
   По лестнице ему навстречу сбежал вдруг большой, красивый пес, похожий сразу и на лайку, и на колли, и, строго обнюхав его, побежал дальше. Дверь в ее квартиру была приоткрыта... Узкий коридор был давно уже выкрашен сине-зеленой краской, на фоне которой как-то совсем отчуждено и сиротливо смотрелась пустая вешалка из красного дерева. Старый линолеум блестел недавно обновленной чистотой. Из квартиры до него доносился тихий, сдавленный стон. Стараясь погромче топать он вошел в первую, просторную довольно комнату, где стоял лишь заваленный не глаженым еще бельем круглый стол и два больших книжных шкафа, полностью забитые книгами. В комнате был полумрак, по полу ползали колышущиеся полутени от просвечивающих, собранных в сладки, портьер. Справа в простенке он сразу увидел и большой разобранный красный диван, на котором в неестественной позе, лицом к стене лежал огромный седой мужчина, хрипло постанывая, пытаясь вытащить из-под себя затекшую руку. Андрей помог ему, что было совсем не так просто, и тот благодарно, с каким-то облегчением взглянул на него испуганно-изумленными черными, как у огромного медведя, глазами, вновь отвернувшись к стене и что-то промычав. Уже осторожно ступая, Андрей прошел во вторую комнату, сквозь дверь в которой был виден большой письменный стол красного дерева, а посреди комнаты стояла застланная почти снегом железная кровать, на которой недвижно, с каким-то облегчением улыбаясь, лежала... мертвая женщина, бледное, мраморное лицо которой было окаймлено разметавшимися по подушке, роскошными черными с густой, какой-то золотистой проседью, волосами, словно она только что, перед его приходом, вставала и быстро вновь упала на кровать, заслышав лишь его шаги. Но руки ее, покрытые густой сеткой голубых вен, были слишком аккуратно сложены на груди, а белоснежное белье было без единой морщинки. Сейчас ее трудно было назвать красивой, если бы не волосы, которые он чуть было не узнал, едва лишь вошел, отчего внутри него застыл дикий ужас, медленно оттаивающий при виде этой золотистой седины, словно ее вплетало в волосы само солнце, проникая в комнату сквозь мельчайшие поры плотной ткани в виде тончайших лучиков, зажигающих в воздухе мелкие искорки солнечных же пылинок, едва заметное движение которых словно бы свидетельствовало...
   И тут он заслышал торопливые шаги в коридорчике, в первой комнате, в дверях и с совершенно разными, бьющимися друг с другом в голове и в сердце, мыслями обернулся, и надеясь и боясь...
   - Это ты? - примерно с таким же спектром оттенков, где можно было различить все известные чувства, эмоции, кроме вчерашних, спросила его она, но даже не улыбнувшись сходству этих дней, разделенных пропастью смерти. - Я боялась, что ты не придешь, но ужасно надеялась... Я просто не знала, как дать тебе знать... Это случилось ночью, наверное, под утро, ведь она была еще чуть-чуть теплая, когда я пришла, а отец лежал у ее ног тоже как мертвый... Она наконец-то освободилась от страшным мук, но даже не попрощалась со мной, ничего не узнала... Ее ведь до самого конца мучило именно то, а я опоздала снять с нее этот надуманный груз вины. Может быть, она оставила его здесь?
   Напряженно, словно боящаяся сломаться, тростинка, но с некоторым облегчением она прислонилась к нему, уже не имея сил ответить на его заботливый, успокаивающий поцелуй, на который лишь упруго отозвались ее иссиня-черные, лишь с тремя яркими лучиками сединок волосы, которым он так обрадовался, которые вернули его к жизни...
   - Ты сняла его, - сказал он ей тихо, и нежно, словно боясь помять крылышки, прижал ее к себе, отчего сам впервые в жизни показался себе ужасно сильным, потому что ему даже представить было трудно, как она все это могла выдержать, вынести на своих хрупких плечиках, порой готовых рассыпаться даже от смеха, а не то что под тяжестью этой всемирной ненависти, так неравномерно распределяемой между людьми, одним доставаясь в виде непосильной порой ноши, а других неся на себе вплоть до того места, где она освобождает место для другого заблудшего. Что перед ее горем были его редкие столкновения с ветряными мельницами собственных бед, раскручивающихся на ветру лишь за счет его стремительного бега мимо них? Разве могли они даже с места сдвинуть тот огромный жернов, который ей приходилось вращать этими нежными, хрупкими ручками с музыкальными пальчиками?
   - А брат даже не знает, - вдруг заметила она горестно. - Его ведь и не отпустят с ней попрощаться, хотя мама больше всего на свете любила его. И я боюсь за него, ведь у него тоже исчезает смысл возвращаться... Но знаешь, мне почему-то кажется, что она не ушла, словно она осталась со мной. Вчера, то есть, сегодня, я как будто почувствовала, что стала ею, похожей на нее. Так, наверное, и должно быть. И ты мне был нужен сегодня здесь, как главный свидетель этого перед ней... Она должна нас благословить...
   - Но она... - начал было Андрей, когда Аня подвела его за руку к изголовью кровати, даже слегка до боли сжимая ему пальцы, но в этот момент он четко услышал, как последний раз чиркнув по воздуху, остановился маятник только что увиденных им настенных часов. Боковым зрением он увидел, как резкий порыв сквозняка всколыхнул портьеру и острое, узкое лезвие солнечного света разрезало комнату почти по середине, искрясь взвившимися мельчайшими пылинками. Он испуганно прижал ее к себе, и словно бы из-за этого в ней лопнула последняя ниточка чересчур перетянутой струны, на которой держалась вся ее твердость, одержимость даже... Она словно надломилась, обмякла и выскользнула, выпорхнула из его рук, и раскинув свои, упала на грудь матери, как будто хотела удержать ее...
   - Не-е-т!!! - безмолвно закричала она, но наткнувшись на каменное молчание, вдруг опала, прижалась к ее застывшему сердцу щекой и оросила белоснежный саван горячими дочерними слезами безвозвратной потери, уже не имеющей сил протестовать... И Андрей увидел как мраморные черты лица матери слегка смягчились, округлились, потеряли строгую форму, отчего у него по спине даже пробежали мелкие мурашки и исчезли...
   А шторы вновь встрепенулись и забились в порывах сквозняка, и в комнату вдруг впрыгнул тот самый пес, бросился на шторы, пытался схватить их зубами, потом завыл, подбежал к кровати с другой стороны, встал на нее двумя лапами и, скуля, стал лизать холодную руку хозяйки, выгибая слегка шею, словно просил, чтобы она погладила его. Андрею даже почудилось, что тот стонет совсем по человечески, и лишь немного спустя он вспомнил, что в той комнате лежит ее отец, но не мог покинуть ее, теперь у него внутри натянулась тугая струна...
   Конечно, все это можно было рассказать в иной последовательности, начав с того, что пес распахнул дверь, порыв сквозняка остановил уже почти выдохнувшийся, истративший весь завод, маятник... Но есть ли какой-либо смысл в этих перестановках? Или в той последовательности слишком много случайностей, которые вам трудно объяснить, увязать в логическую, причинно-следственную цепочку, почувствовать над ними свою власть, свое превосходство... Увы, такие мысли и возникли у нас при чтении их мемуаров, отчего в итоге пришлось задуматься, обратить внимание на себя: а там ли ты пытаешься властвовать, первенствовать? Они же и потом не придали значения самой последовательности, а реагировали только на события и явления. ...
   Зачем проявлять свою власть, пытаться умничать по отношению к прошлому, или к не зависящим от нас событиям сегодняшнего? Это лишь помешает нам делать свою жизнь, сотворяя и события, и их последовательность, слагающуюся в судьбу, которую, вернувшись к своей исходной точке, надо начать созидать заново, но... не отрицая и не пытаясь переделать прошлое.
   Но это мы хотим сказать лишь ей, с кем мы и до того не встречались, и потом вряд ли пересечемся, сказать, что жизнь ее удалась, что главная ее ошибка не то что исправлена, а что это, скорее всего, было не просто ошибкой, может быть, совсем даже не ошибкой, а неким примером для тех, кто сам их не умеет и не будет исправлять. Для тех, кто свои собственные ошибки и даже осознанные деяния предпочитает называть судьбой, чуть ли не божественным провидением, предопределением, с нескрываемой радостью, гордостью даже заявляя порой, что неким высшим разумом, всемогущим богом ли, - в которого ради этого даже готовы поверить, - детерминировано все: каждый его шаг, каждый его поступок, все его ничегонеделанье, все пошлости и нелепости его бездарной, безответственной, бессмысленной жизни, все ее извращения, аморальность, тупость, подлости и преступления. Ранее все было предопределено партией , ее бездарными и безнравственными вождями - но вождями же! - а теперь якобы высочайшим господом. А уж "философы", мистики машинного общества и рады стараться, подбрасывая стаду безвольных рабов эти индульгенции детерминизма. А зачем, допустим, коровкам нервные стрессы и переживания, снижающие удои? Но что это стадо ожидает потом, разве это их волнует?
   А потому совершить ту ошибку и выпало им, было доверено им, кто своим примером научил детей не бояться ошибок, делать их, сотворяя из них собственную жизнь, а не копируя лишь позитивные фрагменты из жизни родителей, из-за чего жизнь давно бы стала повтором той самой короткой истории человечества до его мнимого грехопадения, о котором даже написать-то было нечего, как и о церковном рае... Дети же их, не боясь делать ошибки, признавать их, научились делать и правильный выбор, не бросаясь в сети первого миража, на которые так щедра земная жизнь, которая, в основном, из миражей и состоит, миражом и является... И когда придет пора главного выбора, они не ошибутся, поскольку познали сполна на себе, что есть добро и зло, в чем разница между любовью и ненавистью, между истиной и ложью. И неужели ты, матерь человеческая, думала, что проведи вы их тогда мимо того древа познания, не брось их в бездну зла, сделай их путь легким, подстилай всюду соломку совета, то они были бы счастливы и сейчас, и твой последний миг был бы сейчас прекрасен, став первым?
   Мы в этом не уверены.
   Не потеряй они друг друга тогда, они бы и не стали искать друг друга. Зачем? Может быть, они бы прожили счастливую, безмятежную жизнь без умолку щебечущих птах, которым и не дано понять, какое же им счастье досталось в виде друг друга? Они бы стали единым целым, каким может быть и один счастливый человек, какие иногда появляются среди нас, служа путеводной звездой, почти никогда не досягаемой, почему ничего и нельзя сказать о их счастье, если он сам, правда, не решится на это...
   А тут же возникают сразу вопросы: а сумели бы они оценить не только свою целостность, но и друг друга в ней, смогли бы понять, в чем причина их счастья? Не счел бы каждый этой причиной себя, кого он все-таки знает? Не будем гадать, поскольку такие примеры и крайне редки, и бесплодны... для остальных, поскольку до самого конца счастливая пара уже не полюбит белее никого и никому не даст счастья, кроме разве что зависти... Есть, конечно, комбинации этих двух последних примеров, когда один счастливый человек счастлив вместе с... чем-то - не с кем-то. Но мы еще надеемся вернуться к этому примеру, а пока возвратимся к нашим героям, которым, как и большинству, менее повезло в начале, которые как меньшинство вновь искали его, и как единицы решили начать с него все по новой, иначе. Удастся ли это? Ведь тогда они тоже нашли друг друга, но что из этого получилось? Жизнь ведь помешала? Или она стала иной, доброй к счастливым? Увы, судя по их первому же опыту, можно сказать, что она наиболее жестока именно к таким счастливым.
   Но зачем тогда все это?! Зачем это счастье, если за него надо постоянно бороться? Не проще ли?...
   Но тогда читайте другие истории, покороче, или вообще ничего. Это не для вас. Мы пишем не о путях до могилы, куда можно дойти, даже совсем не двигаясь.
   Мы ведь пишем о пути гиперборейцев, для которых сама по себе жизнь - это ничто по сравнению с вечностью, они легко расстаются с нею, взбегая на обрыв... Но для них эта жизнь земная и есть тот самый уступ, скала с высоким обрывом, и чем выше эта скала будет, тем прекрасней будет и полет в вечность... И создают эту скалу они сами, вопреки жуткому сопротивлению детерминированного стада... Не обижайтесь, это словечко мы употребили для обозначения той элиты, сплоченной злом и смертью, коими она стремятся заразить всех и в большинстве случаев - успешно. Вот что вас должно обижать и настораживать, а не истина...
   - Но что критерий ее?! - воскликнете гневно вы и будете правы. Не должно быть слепой веры, даже в бога! Слепая вера - это бессмыслица для разумного человека...
  
   Андрей дал ей выплакаться за всю жизнь, так как она, лишенная возможности смеяться, не могла и плакать. У нее был сложный, даже тяжеловатый характер, совсем не смешливый, как вы могли предположить. Их смех относится только к ним двоим одновременно.
   И теперь она плакала так же, как вчера смеялась, как потом пела, а после этого любила. Из всех этих четырех действий человек, не умеющий или не терпящий хотя бы одного, не умеет и всего остального по настоящему. Нет, мы не подразумеваем, что нужно уметь плакать, петь ли, смеяться, как это умеют мастера, артисты, юмористы. Вовсе нет.
   И, конечно же, слезы слезам рознь. И даже те, которые бы могли у нас появиться при сопереживании ей, это совсем иные слезы, почему мы сознательно не нагнетали здесь словесных эмоций, сантиментов, чтобы никто не смог, даже не пытался разбавить ее слезы дочернего горя пресной водичкой сочувствия и прочим...
   Из всех наших эмоций именно плач, слезы наиболее разнообразны и по причинам, и по мотивам, и по предназначению, по выражаемым ими чувствам, и сопоставимы в этом лишь со смехом, с которым в первый момент жизни их легко и путают, не понимая смысла, отчего и потом называют чем-то нечленораздельным, хотя порой плач не только раздирает грудь, но готов разорвать даже человека на части. Однако, в младенчестве у дитя быстро научаются различать два вида слез: голода и боли. Первые можно назвать слезами жажды получения, приобретения чего-либо. Да-да, ведь чувство голода - это болезненное ощущение некоторой сосущей пустоты, умоляющей ее заполнить. Слезы боли, наоборот, выражают как бы желание, жажду расставания с чем-либо страшно мешающим, особенно, когда готов вырвать из себя больное место, не только зуб. У большинства детей чувство голода, конечно, является превалирующим, исключая некоторую часть постоянно сытых. Болезненные, раздражающие состояния, ощущения не так часты, не периодичны, и многие из них по взрослении проходят, исключая опять же неприятные ощущения от переедания. Другие виды слез у младенца трудно различить, поэтому, скорее, именно из этих двух и развиваются постепенно остальные виды их слез. Можно сказать, что из слез голода, то есть, неудовлетворенного желания, выливаются слезы зависти, обиды, досады, жадности, а далее и слезы лести, кокетства, раболепства, так или иначе связанные с желанием приобретения. Слезы боли в первую очередь перерастают в слезы страха, боязни, которые тяготят, от чего хотелось бы избавиться. У более эмоциональных, импульсивных натур они вырастают в слезы негодования, протеста.
   Конечно, слезы голода более сильные, действенные, они более синтетичные, потому что голод тоже сопровождается болью, но болью жаждущей, алчущей. Поэтому именно слезы голода столь многообразны в своих дальнейших вариациях. И именно они порождают увенчивающие их слезы злобы и ненависти, когда алчут, нестерпимо жаждут потери кого-либо. Слезы чистой ненависти - это слезы жажды Ничего вокруг себя, жажды потери всего.
   В принципе, все это физиологические, эгоистичные слезы, слезы плоти. Более высокой их ступенью можно счесть слезы мечтаний, ожиданий, опять же эгоистических.
   Но уже совершенно особняком стоят слезы горя и счастья. Слезы горя - это слезы уже невозможной жажды, слезы утраты другого человека. Увы, это совсем не слезы боли. Они даже более сходны со слезами голода, когда жаждешь избавиться от боли, вызванной отсутствием, но осознаешь невозможность этого. Но это слезы осознания, а не желания. Слезы счастья - это уже слезы ненужной жажды, слезы приобретения другого человека. Они, скорее, должны быть смехом радости, но, видимо, слишком тернист был путь к этому. И те и другие - это уже слезы души, не эгоистические, как может показаться. Человек не может плакать от счастья, если он приобрел несчастливого этим другого человека. И это будут уже не слезы горя, если он потерял счастливого этим. Последняя фраза не может не насторожить, поскольку мы лишь предполагаем, что наша потеря так же трагична и для потерянного нами человека. Многое убеждает нас в том, что эти слезы горя вскоре оборачиваются слезами счастья, отчего мы их и поставили на одну ступеньку, ступень слез некоторого заблуждения.
   Высшими слезами нашей души являются слезы любви. Нет, не просто плотской, хотя у человека разумного господство ее - это лишь беда и слабость разума. У гармоничного человека нет разделения любви на плотскую и духовную. Все эти россказни о высшей любви к человечеству и прочему - это россказни и есть. Плотская любовь - это высшая ступень развития плоти, на которой она стоит вместе с душой. Не подумайте лишь, что мы говорим о ряженой похоти, рыдающей лишь слезами голода, мгновенно прекращающимися с началом трапезы.
   Здесь мы говорим о слезах любви, которые могут быть слезами счастья счастьем другого человека или слезами счастья ради счастья другого. В какой-то мере и те и другие слезы - это слезы материнской любви. Однако, если вникнуть чуть глубже, то первые - это в большей мере слезы женской, именно материнской любви, когда мать счастлива счастьем своего чада. Вторые же - это, скорее, слезы мужской любви, присущими женщине, лишь когда она зачинает, носит в себе плод любви... Да-да, мужчина не порождает дитя, чтобы потом быть беспечно счастливым счастьем того. Ему еще нужно много сделать для последнего, как и для своей любимой. Но если он будет несчастлив, бросит свое дело, не добьется личного успеха и прочее, он вряд ли принесет счастье им. Может ли отец пожертвовать себя детям? А что будет стоить, что даст им та жертва? Чувство вечного укора, вины, жалости, искусственной, деланной благодарности, признательности за что-то сомнительное, от чего хочется избавиться? Он обязан быть счастливым в своем призвании до слез и именно ради счастья своей любимой. И именно то, что он счастлив своим совершенством ради ее счастья, и вызывает у него высшие слезы. Вот его истинная жертва! Без нее он бы мог быть никем, и это бы никого не трогало. И он обязан любить свою любимую. Только женщина может изначала не любить своего избранника, поскольку она будет жить, любить его любовью, будет счастлива его счастьем, что и порождает в ней слезы. Мужчине этого не дано, или он не совсем мужчина, хотя и с мужской плотью. Последнее даже говорит о чисто духовных истоках этих слез любви.
   Нет, это гораздо выше слез жалости, сострадания, сопереживания - ассоциативных вариантов тех или иных чужих слез голода или боли, но лишь в кажущемся альтруистическом виде. Но часто они вызваны лишь отсутствием собственных поводов и причин. Мы уже упоминали вскользь и о слезах якобы любви к человечеству, которому ты противопоставляешь одного себя, явно доказывая наивысший эгоизм этих слез неутолимого голода, готового проглотить все вокруг себя. Чтобы любить все человечество, надо иметь возможность одарить его этой соразмерной ему любовью, а не только уметь пользоваться превосходными степенями.
   Особенно противно смотреть на таковые слезы у мужчин.
   И дело не в том, что мужчины реже плачут и у них меньше поводов для этого. Увы, последнее совершенно не верно! У мужчин гораздо больше и вариаций слез. Нельзя ведь забывать, что кроме слез души есть еще и слезы разума! Это и слезы сомнения, возражения, удивления, но это и слезы прорыва, озарения, восторга. Но только не слезы смирения, согласия, умиления, которые являются вариациями женских слез любви. И когда кто-либо из мужчин заливается слезами умиления другим мужчиной, будь то даже святой старец, то это из него просто прорываются слезы той его половины, что досталась от матери. "Умиляться" как мужчина он должен был бы тем, что узрел чуть дальше того, а не бухнувшись ему в ноги, как поповскому богу, за которым не видно ничего более.
   Наивысшими же слезами разума являются, естественно, слезы истины. Но и здесь они сопоставимы с мужскими же слезами любви: слезы истины... ради другой истины же. Это не слезы счастья счастьем другого. Слезы творчества не могут иметь границ, кумира, поскольку это уже не творчество. Мужчина не может умиляться истиной, богом ли, как конечной, хоть и высшей инстанцией. Заплакать от ее обретения он может лишь как от обретения возможности сотворить более высшую. О нет, он бы никогда не стал срывать плод с древа познания, чтобы лишь вкусить его. Он бы сорвал его только ради его семени, что вырастить из него другие плоды. Сами плоды с этого древа его не интересуют как таковые, он бы и не стал их срывать, чтобы ими просто воспользоваться, что грехом и является. Срывают, чтобы воспользоваться, другие, кто из великих открытий творит бомбы, орудия уничтожения, предметы ли роскоши и прочее. Увы, женщина грешна тем, что она побудила мужчину воспользоваться плодом с древа познания здесь на земле, что породило и множество других грехов. Не само древо познания, не сам плод его, а именно его вкушение. Познание, творчество обращены в вечность, всегда вперед, для них не может быть конечных целей на земле, стол их пиршества всегда пуст, всегда накрыт белоснежной, чистой скатертью... Но, увы, любой плод, в том числе, и плод познания так устроен, что добраться до его семени можно, лишь вкусив мякоть его. И уж лучше, когда ее вкусят сладкие губы любимой, а не земные черви, готовые сожрать и семя. Первородный грех - это наивысший грех, поскольку он и совершен в раю! Все остальные - это лишь его жалкие земные подобия, сотворяемые в основном мужчинами, человеками... неразумными.
   Поэтому выше слез истины являются слезы творчества, созидания, познания, которые не знают конечных истин. Истины - это их слезинки, которые они нанизывают на себя словно бусинки на бесконечное ожерелье. Это уже не просто слезы разума, это слезы любящего, животворящего разума, это слезы материнской любви мужчины, который счастлив счастьем своего творчества. И в этом тоже сокрыт смысл слов Христа о том, что лишь став одним целым, он и она обретут царствие божье, то есть, царство вечного творчества...
   - Но причем здесь слезы? - вы спросите.
   - Слезы - это критерий истинности, - ответим мы. - Это и критерий истинности своих эгоистических устремлений, своей зависти, своей бессмысленности, несостоятельности и немужественности. Это и критерий истинности своей лживости, своей корысти, своей подлости. Но это и критерий истинности своего счастья творчества, своей любви. Других непредвзятых, объективных судий у человека нет. Нет, не судий других, а самого себя. Других и не надо судить, поскольку ты созидаешь себя, свою жизнь... вечную. Или - никакую, то есть, смертную, коли судишь других, сочтя себя уже совершённой, конечной инстанцией, опирающейся спиной на могилу. Все достигнутое ты уже считаешь вершиной, с которой можно лишь нисходить, снисходить, вещать и судить взбирающихся. Судейство - признак смерти. Многие и бога хотели бы видеть Верховным Судией, Палачом, карающей десницей. Но это лишь призрак их самосуда, выносящего неприятный вердикт, из-за чего хочется придать ему более лицеприятное выражение. Если уж карает их, то сам Господь! Не надейтесь!
   Слезы - это наш главный и единственный судия, а смех - наш главный свидетель.
   Чужие же слезы, как и чужой смех - это и чужие свидетели, и наши же судьи, опять же работающие на нас, видящих их, помогающих нам, что мы почти никогда не осознаем правильно, больше доверяя чужим словам. Но пока еще рано говорить: в чем помогающие, - поэтому мы отложим эту тему на некоторое время. Сейчас скажем лишь, что тот же Сартр, говоря о тревоге, заброшенности, отчаянии человека, не сказал о главном критерии. Как и самого себя, как и свои ценности, так и критерии их оценки по экзистенциалистам человек должен был созидать сам. Мы бы добавили в этот перечень Сартра еще и раскаяние, все это отнеся к главенствующим ощущениям эпохи перемен, смут, которую может переживать и один человек, а не только все сообщество. Эпохи, когда ломается, исчезает все, в том числе, и привычные критерии. Но главный, не подверженный переменам критерий ему дан издревле, изначала, это слезы. Да, ведь есть и слезы тревоги, и заброшенности, и отчаяния, но это не высшие, это лишь побудительные слезы, мотивации, толкающие человека на поиск своего начала, что наши герои уже пережили. Для них это уже пройденный этап, поскольку они сейчас выбирают путь созидания от этого начала, поэтому мы не заостряли на этом внимания. Мы не перечисляли их и потому, что говорили только о слезах, разновидности которых далеко не все здесь упомянуты, чтобы оставить и читателю некоторый простор для фантазии. Полностью согласны с Сартром мы лишь в том, что и этот критерий нужен самому человеку, а не для оценки других. Вскользь мы также скажем, что Сартр был обречен не признавать этот критерий, потому что для него не было пути вечности, их творчество было так же смертным, как и плоть, его конечной целью как и у любой пустой жизни, даже целью существования простого скота была... могила, у которой слишком много слез пролито, чтобы счесть их чем-то особенным, ценным, а не то чтобы еще и критерием ценности! Да и нужны ли для доказательства истинности могилы какие-либо критерии вообще? Все это неизбежно во времена поиска самого себя, своего начала, возвращения к нему, свидетелем свершения чего, не забывайте, был все-таки смех! Сартра, как и нас, не устраивал поповский бог, но он счел излишним создавать своего, поскольку не хотел, чтобы его восприняли одним из пророков, лжепророков, отчего и не мог признать подаренный человеку истинным богом критерий. Но мы опять забегаем, хотя и говорим лишь о слезах. Однако, забегаем мы с неким умыслом, желая показать лишь, что ее нынешние слезы горя - это далеко не самые последние слезы в их жизни, которая еще далека от вершины или от дна бездны.
   В заключение мы хотели бы лишь отметить, что слезы приобретены человеком вместе с разумом и даже чуть ранее его проявляются, начинают развиваться, совершенствуясь. Животные умеют смеяться, виляя хотя бы хвостиком, умеют и горевать. Человеческих же слез и смеха они не ведают. У человека же эти две эмоции являются главным мостиком, связующим его сознательное и бессознательное, то есть, его разум и любовь, пройдя по которому навстречу друг другу, те лишь и могут стать тем единым целым, которому уготована вечность. В принципе, мы могли бы их назвать некими резонансными состояниями этих двух человеческих "Я", пока еще живущих в нас порознь, не находящих общего языка. Но уж то, что не наши инстинкты являются критерием разума, так это очевидно. На этой тропке мы и скатываемся к скоту, которому неведомы смех и слезы. У человека же, который громче смеется и рыдает, эти резонансные состояния более проявлены, более контрастные, высоко-амплитудные и прочее. А далее уже необходимо анализировать уровень физиологичности, эгоистичности, духовности, разумности и слез и смеха, чтобы понять общее состояние системы его двух "Я".
   Поверьте, говорить о чем-то более веселом в эти минуты мы не могли, а лучшее убежище от горя, от эмоций - это мысль, разум, куда мы и удалились от тягостных впечатлений. Ведь мы - всего лишь читатели чужих воспоминаний. Однако, и у нас не нашлось сил дать одновременно и сходную во многом классификацию смеха, хотя именно он был главной вехой в их жизни, пройденной ими все-таки по морю слез. Смех был единственным свидетелем их встречи, но не он их вел друг к другу... Не он и убедил их в отчаянной необходимости друг другу. Он был лишь тем самым резонансным состоянием их любящих друг друга душ.
   Он же сейчас не плакал, глаза его горели сухим огнем. Теперь он перенял ее состояние твердости и решимости, позволив ей чуть-чуть расслабиться. Одновременно плакать они не умели... Он не мог стать несчастным ради ее счастья, что было бы парадоксом для настоящего мужчины. И она бы не смогла стать счастливой его несчастьем, что было бы абсурдом для настоящей женщины, матери. Они были абсолютными противоположностями, имеющими лишь одну общую резонансную частоту - смеха, удваивая лишь радость, но не горе...
   К тому же, он был гиперборейцем, и у него было иное отношение к смерти. Для него это было рождение птицы из пассивного, неуклюжего яйца тела, порою безвольно катящегося по наклонной плоскости жизни, ударяясь об ее твердые углы, натыкаясь на острые камни, попадаясь под железные клювы хищников, далеко не всегда дожидаясь того момента, когда маленький клювик ее птенчика сам проклюнется сквозь его скорлупу уже к иной жизни. Но и он должен проклюнуться уже умеющим летать, иначе его, лишенного защитной скорлупы, пытающегося подпрыгнуть в небо на слабых ножках, уже лишенных опоры, быстро склюют летающие низко черные вороны, относительно высоко парящие беркуты, вознесшие над землей ее зловещие принципы, но лишь для того, чтобы не пустить их далее в небо. Взлететь выше них в его необъятные просторы смогут лишь птенцы, воспринявшие уже в скорлупе его принципы, сбросившие с себя все плотское, отягощающее полет, делающее его схожим с полетом хищников, тоже привязанных к земле, но более умело распоряжающихся ее принципами-приемами. Стать сильнее них может любая мелкая пташка, которую освобождение от всего земного само возносит вмиг на такие высоты, которые просто недостижимы для тех, где они сами беспомощны, где им уже мешают их тяжелые крылья и железные клювы, тянущие вниз...
   И он не сдерживал ее слезы, пока чувствовал, что она пытается догнать свою мать в том своем первом, дивном полете, интуитивно устремляется вслед за нею, как бы обучаясь летать именно у нее. Он ощущал, что она протестует не против того, что улетает мать, а против того, что она ее оставляет здесь, не берет с собой... Но едва лишь он уловил в ее слезах нотки обреченности, согласия, словно бы она после отчаянных попыток догнать мать вдруг решила обреченно сложить крылья и..., он немедленно, с некоторым даже испугом прервал ее.
  
   Глава 12
  
   - Милая, я хочу тебе рассказать кое-что, - сказал он, осторожно поднимая ее с колен и прижимая к себе. - Знаешь, почему гиперборейцы, когда им надоедала жизнь, бросались в море? Они возвращали свое тело воде, которая под твердью, откуда их жизнь земная и произошла, а светлую душу свою возвращали солнцу, во вселенную света, в ту воду, которая над твердью, то есть, над небом. Вода состоит из тех элементов, которые главные и на Солнце, почему его свет и находит с ней общий язык, создавая в ней жизнь из тех субстанций, которые его на Солнце и порождают. Земле самой ничего не принадлежало, кроме плодов труда людских. Гиперборейцы и это знали, почему и не строили домов из камня, а только из созданного солнцем же древа, в котором земного - лишь кучка пепла, как и в человеке. Ничего они не делали для себя из земного камня, что бы могло отяготить их полет в вечность. Творили они только то, что окрыляло их душу, только ли украшения, которые радовали душу женщин. Пили они настоянный на свету мед поэзии, наполняющий их солнечной радостью и весельем, беспечно вели праздный образ жизни, не строя никаких долгосрочных планов на земле, все свои помыслы и намерения устремляя лишь за ее пределы, за край ее обрыва, последний шаг с которого был для каждого вершиной земного счастья, а для их провожающих - праздником, тризной. Они ведь знали, что расстаются ненадолго, на миг, за который и они добегут до края. И расставались они с землей - не с жизнью, а лишь с земным ее мгновением, - без всякого сожаления и тогда, когда вдруг осознавали, что ничего нового они уже здесь не узнают, ничему не обучат свой разум и душу, разум и душу своих детей, когда понимали, что крылья их светлой души уже настолько окрепли, что им по силам полет вечности, то есть, что они уже не могут не летать, не могут не творить. Ведь если бы не голод тела, не крики неокрепших или еще не рожденных птенцов, разве бы орел прервал когда свое безмятежное, свободное парение в недосягаемой ни для кого выси, разве бы опустилась когда на землю белокрылая чайка, которую небо само носит в своих незримых потоках? Посмотри хотя бы на недвижные для нас деревья, цветы, травы: разве они не воспаряют постоянно в небо, к свету, питающему их, уже никогда не возвращаясь живыми в землю? Только корни их вросли в нее навсегда. Такие же корни и наши тела - не более. Но даже корни, даже тела этих умерших растений постепенно превращаются в недрах в такую субстанцию, которая, возгораясь, все равно покинет ее. Удивительно, конечно, но именно растения - это наиболее яркий для нас пример постоянной устремленности к свету, к солнцу, к источнику своей жизни. И не простой устремленности, а в виде самотворения, самосоздания, своего роста именно навстречу солнцу. Даже корни их растут и крепнут для того, чтобы послужить опорой этому устремлению в небо. Многие любуются каменными деревьями, которые, действительно, красивы за счет совершенной структуры самого древа, но которым уже никогда не воспарить. Гиперборейцы знали этот главный закон жизни, ее смысл и цель, неведомые кроме них никому на земле в их истинном значении. После них на земле возобладала идеология камня. Поэтому и нет здесь похожих на них народов, так же относящихся к земным жизни и смерти. А их самих считают некой наивной сказкой или, хуже того, пытаются переделать чуть ли не в монстров, сверх земных сверхчеловеков, что их, естественно, ничуть не трогает, как и все бренное и бессмысленное. Понимаешь, милая, наша смерть - это возвращение, новое рождение уже в вечность света, если мы, конечно, не превратились в каменные деревья. В вечность, для которой наша земная жизнь - это лишь миг, ничто, как и все наши земные века, тысячелетия и даже каменные бессмертия. Поэтому гиперборейцы и радовались за тех, кто раньше их туда попадет, и не огорчались за себя, кто успеет их догнать, если будет идти их же путем... Поэтому прости меня, милая, но я не могу огорчаться ее смерти, если не знаю, каким путем она шла к ней. Я почему-то думаю, что тем, о котором я тебе и говорил.
   - Милый, это так красиво! Я хочу, чтобы это было так, но откуда ты это знаешь? Ты?... - с надеждой спрашивала она.
   - Нет! - твердо прервал он ее вопрос. - Пока нет. Для гиперборейца не важно чужое знание, поэтому они и не оставляли его на земле, для других, для учеников. Для него главное - то, что он сам создавал, сотворил своим разумом. Знание каждого из них - это не опыт, это исключение. И они не учили этому детей, чтобы не направить их по своему пути, не увести с их собственного. Он может идти только своим путем, пусть он будет со стороны даже похож на чужие. Екклесиаст, который очень много взывал к мудрости, был абсолютно не мудр, когда изрек: "Бывает нечто, о чем говорят: "смотри, вот это новое"; но это было уже в веках, бывших прежде нас". Мудрость - в том, кто это говорит, для себя говорит, но впервые, в его удивлении этому, в его открытии и словах, которыми и прирос его путь, устремился вперед, в вечно творящееся в каждом человеке новое, в само творение. Ведь не важно, сколько человек сотворит чего нового, и какое новое сотворит на земном отрезке, поскольку впереди у творца - вечность, для которой нет производительности труда. Но Екклесиаст говорил: "... нет ничего нового под солнцем", что также не мудро. Это мог сказать лишь раб, но не творец. Каждый человек - это уже потенциально новое, созданное солнцем наряду с новыми деревьями, животными здесь. И дело лишь за ним: сотворит ли он что-либо для себя новое, подобное себе творение, пусть для других и знакомое, привычное, или же не сотворит. Важно, чтобы это новое было в нем самом, как вечно манящий и недостижимый горизонт. Екклесиаст же созидал иное, почему и вынужден был сказать: "И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем; потому что должен оставить его человеку, который будет после меня". Якобы "человек трудился мудро, со знанием и успехом, и должен отдать все человеку, не трудившемуся в том, как бы часть его". Но это и не мудро, а как он сам и заключил: "и это - суета и зло великое!" Да, великое зло и его книга, которую он оставил для других, особенно для тех, кто поверит ей. Гиперборейцы не могли дать даже повода для веры, чтобы не лишать человека хоть толики инициативы. Вера - это цепи. Много слов сказал Екклесиаст в пользу мудрости против глупости, но итогом ее назвал скорбь, а все - суетой сует. Это идеология и мудрость тех мест, где солнце беспрестанно всходит и заходит, где все кажется тленным, но только - не края гиперборейцев, где день и ночь составляли год, где не было циклических, занудных календарей с постоянно повторяющимися датами, поскольку у них время было всегда устремлено только вперед, каждый день начинал новый год. Для Екклесиаста все реки текут в море, но возвращаются к истокам, чтобы опять течь, как та же река, в которую можно вновь и вновь ступить. Нет, если мы вернулись куда-то, то лишь затем, чтобы пройти все заново, но иначе...
   - Но если от мудрости не только печаль, то почему ты был таким... несчастным? - с тревогой спросила она.
   - От того, что почти по Екклесиасту "возненавидел я жизнь: потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем", не задумываясь даже, а причем тут солнце, почему так самонадеянно я обобщал себя с ним. Или как те муравьи, что раздавлены мной мимоходом? - с улыбкой отвечал Андрей. - Я понял, что сам иду не туда, усомнился и в их мудрости, и решил исправить это. Теперь, я надеюсь, мы это сделаем вместе и встретимся... с ней. Нет-нет, я, конечно, не сам все придумываю, ты не подумай! Наоборот, я не верю чему-то слепо! Наука убеждает меня в правоте... Она ведь говорит о том, что твоя мама сейчас... совсем рядом, просто мы не способны видеть тот мир света, где она теперь, как не видим и солнечный свет, поток которого несется мимо нас ночью. Это очень понятно во время лунных затмений, когда мы должны были бы видеть край земной тени, наползающей на Луну, но нет, не видим и то, что за краем. Мы способны видеть лишь мертвый уже, отраженный свет, потерявший толику своей скорости, свой дух...
   - Да, мне тоже вдруг показалось... - неуверенно сказала она. - Я хочу, чтобы ты посмотрел ее фотографии и сказал мне о ее пути... Но вначале я хочу взглянуть на отца, ведь я совсем о нем забыла. А ему сейчас гораздо тяжелей, он даже подойти не может...
   Однако, отец ее не казался заброшенным. Он лежал на спине, повернув голову в их сторону и, казалось, внимательно вслушивался в их разговор. Когда Аня подошла к нему, он, как-то недовольно мыча, отрицательно покачал головой и глазами, подбородком, напрягая шею, попытался ей указать на что-то, скашивая при этом глаза и на Андрея.
   - Показать вам фотографии? - успокоено спросила она и, словно обрадовавшись его кивкам и довольному мычанию, погладила его по седой голове и достала из антресоли шкафа большой, раздутый фотоальбом в потертом кожаном переплете. Сев на край дивана она указала кивком головы Андрею на место рядом с собой и раскрыла альбом так, чтобы они втроем могли его видеть. Краем глаза Андрей заметил, как с лица отца спало какое-то болезненное напряжение, черты смягчились, он стал похож на слегка занемогшего мужчину. Взгляд его успокоился, прояснился, наполнился светом ожидания...
   - Вот это ее первая фотография, - начала она рассказывать, открыв первую страницу, на которой была одна пожелтевшая уже фотография с тремя весело улыбающимися дивчинами, в средней из которых он не сразу узнал ее мать. - У нее нет детских фотографий, как ни странно... Она почти ничего про детство не рассказывала, словно его не было. Все время жила у чужих будто людей... Родилась она в северной, сибирской деревне, и все... А это она с подругами на комсомольских курсах. Они совсем к нему по-другому относились... Ты видишь, какая она красавица?... А это папа с родней... Видишь, какие они все богатыри? А вот это его бабушка красавица, по которой соседский помещик просто сох, чуть не застрелился...
   - Ты на нее похожа, - заметил Андрей.
   - Она же здесь уже старая? - мимоходом заметила Аня и продолжала листать альбом. - А это мама у своего станка на заводе. Никогда бы не поверила! Она была еще и парторгом цеха... Смотри, каким бравым был папа курсантом! Как уже генерал!... Так, сначала посмотрим вот эту фотографию: это папина первая или вторая даже жена. Он у нас был этаким ловеласом, многоженцем. У меня даже есть сестра... А это первый муж мамы, немец. Когда началась война, ее заставляли от него отказаться, то есть, он и сам ее заставлял, а потом куда-то исчез... Навсегда. А здесь мама уже на курсах медсестер, в самом начале войны, то есть, сразу после этого почти... Это она уже на фронте... Здесь у нее много фотографий... Вот она фотокорреспондента выносила с передовой, так он ее прямо в бою сфотографировал, когда она к нему бежала, едва приклоняясь... Это она сама уже в госпитале, два раза лежала с ранениями... Это папа, уже майор... Только ты ведь у Рокоссовского служил, а не у Баграмяна?... Это их награждают... Господи, но ведь не похоже даже, что они на войне, в этом ужасе, правда? Уверенные какие-то, счастливые даже. Если бы не форма, не танки эти, разве скажешь, что они на передовой, что их в любой момент подстерегает смерть?... А вот здесь они уже встретились... Почти как на танцах в городском саду! А ведь это было уже в Польше, а Померании или почти в Германии!... Это папа у Рейхстага, а здесь, когда он был комендантом какого-то города, уже после войны... Они еще не поженились, но домой ты не вернулся. Так ведь? Не знаю, может быть, это постоянное соседство со смертью заставляло их, наоборот, гораздо сильнее ценить жизнь, самое лучшее в ней? Война их сильно изменила, и они, видимо, не могли уже вернуться... Я просто завидую вашим счастливым лицам! Сколько потом про ужасы тех времен будут рассказывать?... А здесь они - уже вместе на севере, в Хатанге, куда папу перевели... Даже от фотографии холодом веет, а они словно под солнцем улыбаются... Там и брат родился... А это они - уже со мною, в Прибалтике, в том сказочном мирке, где и я только улыбалась... Теперь, то есть, за границей... Мама работала на аэродроме, а папа в военном городке... Вон там, за нашим домом, было огромное поле тюльпанов, которые росли просто так... Видишь, какой букет папа ей нарвал?... И зачем мы оттуда уехали? Там все почему-то казалось таким родным... Здесь сразу все пошло как-то не так. Я словно в ад попала... Вот в этом костеле меня няня литовка втайне от мамы окрестила. Мама ведь была принципиальной, партийной!... Это она уже здесь, в библиотеке работала... Папа уже без погон... А здесь она такая серьезная, не похожая на себя, член горкома, но дома так весело обо всем этом рассказывала... Она всегда была такой веселой, пока не вышла на пенсию и... Все!... Дальше не интересно... Почему же скорая не едет?
   В ответ на ее последнее замечание отец недовольно замычал и отвернулся к стене.
   - Папа, но ведь надо же?! Я же ничем тебе не помогу? - едва сдерживаясь, говорила она, поглаживая его по вздрагивающему плечу. - Нужно ведь хоть какое-то лекарство... Хоть какая-то помощь...
   - А где брат? - осторожно спросил Андрей.
   - В тюрьме, - отрешенно ответила она, едва не выронив альбом, но успев поймать его второй рукой, сняв ее с плеча отца. Андрей тоже попытался поймать его, и их руки крепко, до боли переплелись пальцами, боясь выпустить друг друга.
   - Тебе не зря все там родным показалось, - начал он ей рассказывать, - ведь русский род и пошел из тех мест, с Янтарного, солнечного берега южной Прибалтики. Тайна этих земель Солнца сейчас почти никому не доступна, ее всеми силами скрывали уже тысячелетия, переделывая истории целых народов. Официально эти земли были как бы пусты, но ни Римская, ни Франкская империя не могли проникнуть в их пределы, да и Германия не очень скоро могла их завоевать, как ни рвалась к сокровищам Нибелунгов. А ведь именно оттуда на Русь был призван и царский род Рюриков, там были главные святилища руссов. Все эти земли были славянскими. Не скоро, очень не скоро там возникла Пруссия, но и что это было такое, если слобода прусских плотников была самой большой и в Новгороде? Где следы, развалины нашей древней родины? Но какие развалины оставляют после себя плотники, созидающие из солнечного дерева? Да, замков, каменных крепостей тевтонских рыцарей там очень много, но они чужды земле Солнечного камня, земле застывших слез Солнца. Все это я говорю к тому, что это и был последний оплот Гиперборейцев, вытесненных отсюда и из истории каменщиками...
   В это время раздался резкий звонок в дверь, и Андрей, придержав ее рукой, встал и направился к двери, которая сама до этого захлопнулась от сквозняка. Едва он раскрыл ее, как буквально отпрянул из-за того, что несколько жирных мух, злобно жужжа, попытались ворваться в квартиру, с визгом заметавшись в дверях от его резких взмахов рук... Видно, в лице его было столько ненависти, что двое в белых халатах даже отпрыгнули почти от двери, недоуменно поглядывая на него.
   - Ты чего?! - спросил его тощий врач с саквояжем в руках. - То есть, вы, конечно, чего это?
   - Извините, это я мух отпугивал, - оправдывался Андрей, пропуская их в коридор.
   - Если уж мух, то цеце! - захихикал второй, похожий на колобка, выпирающий буквально из застегнутого на все пуговицы, грязноватого халата.
   - Там как скоту не платят, тут как от мух отмахиваются! Мы что, напрашивались? - забурчал желчно первый, проходя мимо него торопливо, словно куда-то опаздывал. - С чем побеспокоили? Кто больной? Пошутили что ли?
   - Сюда пройдите, - махнул рукой Андрей в сторону комнаты, скрывая недавнее отвращение, не связанное, конечно, с ними.
   - Ого, сколько книг и какие?!... Так, вы - больной? Что беспокоит? Ну? - уставился тощий одним глазом на шкафы, а другим на отца, смотрящего на него недоуменными, помутневшими глазами. - Чего вы тут в молчанку играете? Мне что, делать нечего?!
   - Я не знаю, что это... Наверное, паралич... - тихо пояснила Анна, с надеждой глядя на него.
   - Паралич, паралич, - забубнил тот, раскрывая саквояж и усаживаясь на диван, при чем еще и озираясь скептически по сторонам, но все более в сторону шкафов. - Надо было раньше, при Павке Островском, когда это модно было даже и бесплатно... Теперь не рекомендуется... Теперь все в параличе, вся страна, вся система! Только утешить могу, что вы - не один! В неработающих часах все винтики того-с, не работают... Нет денег на лечение, значит, не надо и болеть. Вот! Тем более, так! Да-с, тем более, так. Пили перед этим? Спиртное я имею в виду...
   - Нет, - тихо отвечала Анна, - у нас мама умерла.
   - И где мама? - глупо спросил тощий, простукивая тело отца желтыми пальцами.
   - Там, - показала рукой она, умоляюще глядя то на него, то на насупленного колобка, нетерпеливо переминающегося с ноги на ногу.
   - Да, веселый случай, - продолжал бубнить тощий, слушая отца через стетоскоп и через рубашку. - Сочувствую, конечно. Но чем еще я вам помогу? В таком возрасте в больницу везти и не за чем. И молодых-то уже не лечат, если даже те и платят, и особенно, если платят, поскольку это не лечение-с, это помойка! Да-да, когда в него сливают все оплаченные им лекарства... И к тому же нечем, вы понимаете, нечем! Нет ни микстур, ничего! Денег у них нет ни на вас, ни на нас. Вы посмотрите, в каком я халате? Как будто сорок лет уже протопал в нем по пустыне вслед их новому Моисею! Да-да, туда нас и ведут! На бензин и-то нет! Вот мы к вам приехали, а дальше уж, даже обратно, и не на чем ехать. Мне что, на свои покупать его? Так мне же зарплату не платят. Раньше мне ее хотя бы маленькую, но платили. Что прикажете делать?
   - Скажите, что делать нам, - тихо сказала Анна, сжав альбом пальцами так, что пальцы побелели.
   - Что делать? Не болеть, не умирать, вот что делать! - сердито бурчал тот, что-то неуклюже записывая на бумажке нервно подрагивающей левой рукой, то и дело дырявя листок ручкой. Было видно, что он пишет так совсем недавно. - Это теперь дороже, чем жить! Особенно болеть. Помирать-то оно все равно уж как бы...
   В это время отец закивал головой, одобрительно даже замычал, пытаясь пожать руку тощего.
   - Что такое? - с заботливой даже улыбочкой спросил тот, доставая шприц, ампулы. - Увы-с, гражданин, это намного дороже, несравнимо дороже, чем вылечить, да и не принято у нас. Как рожать, так и помирать - только самому и в муках. Легких путей для нашего народа нет ни сюда, ни отсюда. Раз уж вляпались, то должны нести крест до конца - такая у нас философия, любомудрие якобы, когда, то есть, любому мудрствовать можно, особенно дуракам... Хотя по мне, так какая разница? Ради чего страдать лишний месяц - ради месяца страданий? Тупость же! Ан нет, не положено! Ну, не положено, так лечите! Нет, и это не хотят, а ты мучайся. А так бы и жили счастливо, и умерли в один день... Вы на меня, молодой человек, так не коситесь! Я не от злобы, а по сочувствию даже, хоть и беспомощному это говорю. Что на меня-то так смотреть, я то ведь приехал? Я бы и рад, да не от меня зависит!
   - Мы бы рады, да только, сами понимаете, - вставил, краснея, колобок, тяжело задышав, - это же не дешево, сами понимаете...
   - Ты чего несешь, чего несешь? - окрысился на него тощий, сворачивая свой рундук. - Ничего им понимать не надо! У нас что при коммунистах, что при православных этого быть не может. И при тех, и при этих за это - даже без музыки и без прощальный речей... Хотя те как бы атеисты и все прочее были, а эти так прямо ангелы милосердия, а облегчить чем жизнь человека, так ни-ни, грех! Святому войску тоже нужны солдаты. А то, что все равно помирать, это им как бы невдомек. Да-да, если бы сами верили, так брюхо бы такое не отращивали на подаяниях! Праведники! Христос, мол, терпел, и нам велел! Так, Христос-то знал, за что и для чего терпел? Знал! А мы - лишь верим...
   - А, вы думаете, мой отец не знал, за что он воевал, за кого? - тихо начала Анна, положив альбом на полку. - Думаете, он не понимал, что и за тех, отсиживающихся в тылу, крыс, за вьющихся над полями боев мух-мародеров? За детей их - выживших? За их неблагодарность? Вот, за эти железяки, которыми от них те откупались? - с этими словами она опрокинула к их ногам коробку, откуда высыпались несколько засверкавших на солнце золотом орденов и медалей. - А почему бы ему-то, не свалив все на дрянную систему, тоже не отсидеться в норе?
   - Ну, вы знаете, сейчас эту войну осудили, между прочим! - встрепенулся вдруг колобок. - Можно было и не...
   - Э, нет! Постойте! Я еще не ответила, - сказала она глухим голосом. - Совсем не за это! Он, просто, не мог не пойти туда, и пошел не из-за них. У некоторых, у людей, то есть, присутствует нечто в душе, за что они готовы пойти и на смерть. Он не из-за мук, не из-за боли вас попросил сделать это, не смейте так думать! И не подумайте, что и я тут бисер перед вами мечу... Эти ордена сейчас вы сможете неплохо продать. Это плата вам...
   - Нет, конечно, он вполне заслуженный человек, и мы вовсе даже... - запричитал толстый, кряхтя и сопя начав собирать с пола награды.
   - Не смей! - воскликнул заносчиво тощий, но осекся, заметив вдруг пса, который, выйдя из второй комнаты, не спеша улегся в дверях. Поэтому он добавил уже тихим, срывающимся голосом, - вы понимаете, о чем вы говорите?
   - Я говорю о любви, - спокойно, чересчур даже спокойно отвечала она. - О любви, которая и родилась среди смерти. Но я не прошу вас понять, а только помочь... Больше вы ведь ничем не сможете?
   - Причем здесь любовь? - удивился даже тощий. - Избавляют от невыносимых страданий...
   - Это все - обычная наша жизнь, - с усмешкой оборвала его она. - Но я не прошу вас избавить его от чего-нибудь, это было бы преступлением. Этот он просит вас соединить его с ней, обвенчать...
   - Я не поп! - гордо воскликнул тощий, выбивая ордена из рук колобка, не обращая даже внимание на пса. - Я могу еще задуматься над прекращением невыносимых, нестерпимых болей, что я, в принципе-то, и обязан делать, даже если они и являются сейчас жизнью, то есть, если жизнь только в этой боли и заключается. Задуматься! Но разве я могу, имею право прерывать боль, которая и есть жизнь? Это вообще-то... абсурд какой-то. Но вы еще хлеще предлагаете! Мистика какая-то! Прервать жизнь не ради облегчения страданий, а ради этакого счастья любви? Вы себе можете представить какую-нибудь любовь в морге?...
   - А что, я сам слышал! - хихикнул вдруг колобок.
   - Замолчи, извращенец! - оборвал его тощий. - Я говорю про два соседних стола... Вы, вообще, изучали хоть чуть физиологию, анатомию тела, тоже, конечно, на таких же персонажах описанную? Но я и не об этом. Даже, если с церковных позиций, если верить во всякие там незримые души, то ведь это тоже невозможно, тем более недопустимо, греховно!
   - А вам разве есть разница, если за деньги? - презрительно спросила она.
   - Да он просто философ у нас, чокнутый! - завертел пальцем у виска колобок, бросая на коллегу вызывающие взгляды. - Не может он, чтобы не поболтать сначала, вот что! Нет, конечно, никакой разницы! Есть только желание клиента и абсолютное молчание... Ваше молчание, то есть, понимаете? У нас-то и в бюро услуг этих молчаливые знакомые работают, так что...
   - Идиот! - зарычал тощий. - За кого ты меня принимаешь? За кого ты их принимаешь, я хотел сказать?!
   - Да хватит тут, я подсчитал уж, - пожал тот недоуменно плечами, бросив взгляд на книжные шкафы. - Книги ихние, конечно, раньше гораздо больше стоили, когда дефицитом были. Но теперь этого барахла везде навалом, теперь это вложением капитала не считают, с ними, как и со сберкнижками получилось...
   - Ну-ну, считать - это не думать, - сник вдруг тощий. - Извините, мы не по этому делу. Уколы, таблетки я тут прописал, первый так поставил...
   - Нет! - остановил его, а скорее ее, Андрей. - Больше ничего от вас не надо.
   - А что вы так, прямо, как будто мы, а не вы тут разные предложения делали? - обиженно даже, но косясь на пса, произнес тощий. - Мы-то не родные какие, нам-то не жалко вроде бы, да от нас это как бы и добро было лишь... А вы так, словно мы тут преступники, смотрите на нас. В этом деле вовсе не врачи преступают, а сами больные, к тому же родственники. Мы-то лишь и выполняем свой долг, избавляя человека от боли и прочего, а нас еще и садят, клянут все! И не смотрите так! За кого вы нас принимаете?
   - Ни за кого, - равнодушно ответил Андрей, прижимая ее к себе крепче, чувствуя как ослабевает ее тело. - Дверь сами найдете...
   - Подумаешь! Мы бы вообще могли не приезжать... Кому сейчас это надо? Нам бы и слова не сказали! - бурчал тот, все пытаясь уйти.
   - Вот-вот, делай людям добро, - тихо поддержал его колобок, - за бесплатно. Еще и оскорбят!
   Пес в это время встал, потянулся, и они быстро ретировались, громко хлопнув дверью.
   - Папочка, прости! - воскликнула она, сев на диван и склонив голову на грудь отца. - Но я тоже этого хотела... Мне тоже без нее невыносимо... Но, наверное, нельзя...
   Отец тихо мычал, пытаясь поднять свою руку всем телом, но в нее крепко вцепилась вся сила земная... Андрей поднял ее и положил его тяжелую, но мягкую ладонь ей на голову, увидев в глазах его переливающиеся искорки благодарности... На миг ему даже показалось, что на него смотрит его дед, который тоже не вынес разлуки и устремился ввысь вслед за своей любимой, которую он в отличие от всех всегда видел своими юными, влюбленными глазами, умершими от жажды созерцания... Он тоже прожил славную, достойную жизнь, исчерпав весь ее смысл до последней капли, и не считая ее опустошенный сосуд самоценностью, самоцелью. И для него его собственная жизнь была лишь половинкой их общей, незамысловатой, бессловесной любви, какою мы любим и самих себя, даже не подозревая об этом. И он давно уже и до самой ее смерти даже не подозревал об этом, не мог и подумать, представить даже, что любовь их первых свиданий не только не угасла под моросящей серостью буден, средь ливня житейских невзгод, под холодящим душу снегопадом старости, а наоборот, постепенно, незаметно, не находя выхода из бездонных недр души, распалилась, сжалась в огненную пружину, вырвавшуюся, сжигая все на своем пути, оттуда пламенным вихрем, едва лишь одна из половинок ее темницы рухнула, лишив оставшиеся стены и опоры, и смысла. Это и была их единая душа, скрывающаяся от чужих циничных взглядов внутри маленького храма, созданного давным-давно их страстными, созидающими объятиями, под сводами которого любовь и прячется от ненависти окружающей жизни. И дело, конечно, ни в тоске, ни в привычке, нет! Просто одна душа не может жить сразу здесь и там, и, разрываясь на две части, она просто может погибнуть, а разве может он допустить это, погубить ее, ее душу и любовь? Разве может он, всегда охранявший ее, всегда шедший впереди, прокладывая для нее путь сквозь жизненные топи, пустыни и тернии, отпустить ее одну в совершенно неизведанные дали? Разве не слышит он каждой ночью ее призывные, тревожные оклики, не чудится ли ему, как в черные стекла ночи бьется крылами его милая голубка? Неужели это можно вообще сравнивать с какой-либо физической болью и обыкновенной усталостью, избавиться от которых собственных сил нет, как их нет и вообще для продолжения дальнейшего существования? Нет! Смерть ради любви - это есть страстная жажда любви вечной, утолить которую влюбленный может только сам, только вдвоем, наедине со своей возлюбленной, без чьей-то помощи... Ее отец это понял и благодарил его за это немногословное напоминание. Понимала это и она, когда была готова пожертвовать ради них своей душой, своей дочерней любовью... Надо ли было это кому-нибудь еще объяснять?
  
  
   Глава 13
  
   В это время вновь раздался звонок, на который пес откликнулся недовольным ворчанием и нехотя направился к двери вслед за Андреем. В квартиру буквально ворвался невысокий крепыш с холеным, каким-то совсем не нашим, хоть и знакомых очертаний, лицом под густым ежиком волос, в серой ковбойке и джинсах. Следом за ним вошла хрупкая, не сводящая с него робких глаз, курносая девчушка.
   - Здравствуйте! - громко сказал крепыш с объяснившим все акцентом и крепко пожал руку Андрею. - Извините пожалуйста, но мы узнали, что у вас большие проблемы с мамой, поэтому решили помочь. У нас есть хороший врач, у нас есть хоспис, где мы оказываем помощь...
   - Она умерла, - тихо сказал Андрей, придерживая их в коридоре.
   - О, тем более..., мы должны помочь! - с заботой воскликнул тот после заминки. - Я работаю у вас пастором нашей протестантской церкви, где мы всем помогаем в горе, извините, в горе, то есть. А это моя помощница, Грушенька. Славное имя, да? Мы знаем, что тут живет девушка Аня, которой мы пришли помочь. Как можно ее увидеть? О, какой хороший... пес! Как тебя зовут? Я тебе принес маленький презент. Кушай... Извините, я очень люблю животных, у меня там, дома, тоже есть собаки. Я по ним очень скучаю... У нас, кстати, совсем иначе относятся к животным, чем в не очень развитых странах. Я знаю, потому что я сам являюсь активным членом общества животных любителей. Вы понимаете, их нельзя не любить, не защищать! Они такие слабые, беззащитные, но такие благодарные, признательные создания! Столько доброты получаешь от них за маленький даже знак внимания и заботы о них. Разве, когда вы общаетесь с животными, вы можете сказать, что первично зло? Никогда! Это неверующий человек о себе так судит. Но осуждает он других при этом, тех, кто ему делает добро! Итак, куда же нам пройти?
   Андрей с неохотой посторонился и пропустил посетителей в комнату, потрепав гриву пса, который, понимающе взглянув на него, осторожно выронил изо рта шоколадную конфетку в фантике и направился вновь к двери во вторую комнату, даже не оглядываясь на гостей.
   - О, как поживаете! Вы - Аня? Очень приятно! Я - Ник, Коля, то есть. А это ваш грэндпапа, дедушка, то есть? - заворковал пастор в ковбойке и протянул ладонь отцу. Не дождавшись ответного жеста, он похлопал отца по плечу и продолжил, - я ваш пастор из нашей церкви, из миссии. У нас есть один... молодой человек среди прихожан, который учился с вами, с Аней, то есть, в школе, и он много про вас рассказывал. Мы бы очень хотели, чтобы вы пришли к нам, и мы бы вам помогали, мы бы вместе помогали сами себе. Понимаете? Только объединившись вместе, мы можем спасти, помочь друг другу, сами себе...
   - Да-да, но не так, как Анания с Сапфирою, кто продали все свое, да не все апостолам отдали, утаили от их кубка, от коммуны часть, - в тон ему продолжил Андрей с легкой усмешкой, но довольно резко. - Вы приехали к нам учить нас тому, от чего только что помогли сбежать. Да, конечно, братство во Христе и братство по партии - это вроде бы разные вещи на первый взгляд...
   - Ну, конечно же, это же совершенно разные!... Почему вещи? - недоуменно вдруг спросил Ник, прервав свои рассуждения.
   - С чем шли люди в первые церковные общины? Не с деньгами ли от продажи своих вещей, поместий ли? - спрашивал его Андрей с той же улыбкой. - А в наши первые коммуны, колхозы? Не со своим ли скарбом? Или, вы хотите сказать, они продавали свои души, отдавали, может, их общинам?
   - Но сказано же в Деяниях, что у множества уворо..., уверовавших было одно сердце и одна душа; и, конечно, никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее? - спросил Ник, уже настороженно, с интересом, но и с опаской поглядывая на него.
   - И каждому давалось, в чем кто имел нужду, то есть, почти по потребностям, - в тон ему продолжил Андрей.
   - Конечно! - радостно воскликнул Ник. - Ваш коммунизм в этом был схож, конечно...
   - Особенно, одной душой, - подхватил и Андрей.
   - О, да! Но у нас это единение происходило в Боге, во Христе, - продолжал Ник, подозрительно поглядывая на него.
   - Ну да, единение вещами, деньгами, но во Христе, - невозмутимо соглашался Андрей, с улыбкой продолжив, - куда апостолы пришли в одном рубище, но со словом его. Люди - им вещи, они - им слово, и-то не свое как бы. Но при чем здесь Христос, не он ли опрокинул столы меновщиков, войдя в храм Божий? Разве Иисус так говорил, а не "продай имение свое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах?"
   - Но зачем вы так говорите, если мы призываем просто к нам приходить, без всего приходить, но чтобы стать только одним сердцем, одной душой!?... - недовольно восклицал Ник, уже сердито поглядывая на Андрея исподлобья.
   - И еще бы стоило добавить, что и умом одним тоже, - почти заботливо подсказал ему тот, с усмешкой добавив, - чтобы совсем на нашу компартию было похоже. Я как раз об этом лишь и веду речь. После почти вековой обезлички вы нам вновь предлагаете стать одной толпой, членам которой даже сердце свое не дозволено иметь. Я понимаю, почему апостолы умолчали про ум - потому что в толпе он и не нужен, отдав душу, его тоже лишаешься. Вы даже не подумали, что прежде, чем слиться с кем-то еще в одну душу, нашим людям надо было хотя бы обрести свою вначале. Да-да, не спорю!... Обретя свою, тем более, свои мозги, свою голову, человек уже вряд захочет причесываться общей гребенкой, откуда лишь чужих... паразитов подхватить сможет. Поэтому вы как бы вовремя нас подловить пытаетесь. А Христос-то как раз и пронзил толпу эту своим путем на Голгофу, острием ее, всем ясно показав, что каждый самолично должен нести туда свой крест. Конечно, многим совкам ваша идеология даже привычной покажется, более возвышенной только, потому что тут генсека ругать не надо, невозможно - он слишком высок, неведом, как и некоторые серые кардиналы почти. Но она еще больше обезличивает, совсем унижает нашего человека, лишаемого даже потенциальной возможности избрать своего кумира, даже самого права выбора, выбора и себя самого, поскольку даже души своей, чувств своих он лишен. И этим вы пришли спасать нас? Дав нам рецепт полного несопротивления? Но не он ли только уже апостолам своим сказал, что и мешок, и суму, а у кого нет, продай одежду свою и купи меч?
   - О да, но здесь слишком много вопросов сразу, да и не все они подходящие сейчас, подходят, то есть, к данному моменту, - озадаченно ответствовал Ник, теребя мочку левого уха.
   - Но почему? Разве другой толпе, ну, толпе так называемой элиты, своим первопроходцам, олигархам вы не последнее, не меч купить советуете? - насмешливо спросил Андрей, перебив его. - Что-то никто из них не поспешает раздавать все свое нищим...
   - Но ведь элита - это вы так сказали - это же не толпа, ну, то есть, не народ же? - недоуменно спроси Ник.
   - А почему бы и нет! Такая же толпа, только маленькая, только уже без сердца и без души - с одним лишь мечом грабежа, - с легким презрением ответил Андрей. - Вам ли нас учить христовой даже вере, если вся ваша жизнь - это борьба за жизненные, чисто земные блага? Что вы может принесть нам, кроме своих вещей?
   - Нет, ну а что, разве у нас своих вещей много, таких, как импортных, я имею в виду? - немного даже свысока, знающе так произнесла вдруг спутница Ника, с досадой поглядывая на Андрея.
   - Да-да, но это Грушенька имела ввиду нашу культуру в целом, то есть, которая определяется ведь и теми вещами, которыми мы пользуемся! - подхватил Ник, признательно поглядывая на нее.
   - Ну да, то, с чего вы и освоение Америки начали, завозя туда каравеллами стеклянные и свинцовые бусы, - согласно кивая головой, поддержал их Андрей.
   - Что вы! Это же так давно было! - рассмеялся довольный Ник. - Теперь это компьютеры, оргтехника!
   - Которые вряд ли заменят живого человека, - заметил Андрей.
   - Но и Библия, Библию я,... то есть, слово Божье в основном... Я же с этого и начал, а вы...- растеряно промямлил Ник.
   - Да, конечно, как и тогда, вместе со стеклянными бусами, в одних трюмах, - равнодушно уже добавил Андрей, - тут вы постоянны, себе не изменяете. Только попали вы немного не туда, не по адресу. Отправившись в Новый Свет со стеклянными бусами, не стоило бы с ними же обратно возвращаться. Это как-то смешно...
   - Да что мы перед ними выпендриваемся! - грубо вдруг возмутилась Грушенька, совсем уже не розовея. - Это ж они совки самые натуральные и есть! Если они даже в вещах разницы никакой не видят, то где им о вере, о духовности что-то понять! Разве им нужно утешение какое, если надо просто выпить, да закусить, да побыстрее, да попроще! И все сразу хорошо станет! Чего, думаете, они поднялись? Да против сухого закона поднялись, совсем не из-за свободы какой!...
   - В этом вы, пожалуй, правы, - спокойно сказала вдруг Анна, немного демонстративно вставая, - нам, действительно, никакого утешения не надо. Нет, не только от вас - вообще не надо. Разве надо нас утешать в том, что моя мама успела уйти из этого мира до того, как вы его испоганите окончательно и своей культурой, и своей верой? Да я просто счастлива за нее, для меня это почти праздник! Горе будет, если я не успею уйти от вас, отсюда ли, не испачкав свои мысли, свои воспоминания об одежды ваших апостолов. Но я успею, не надейтесь...
   - Но это же грех! Так нельзя! - запротестовал Ник, сделав страшно понимающе лицо.
   - Боже, какое убожество! И мы еще к ним пришли! Да они - психи! Они радуются! - вторила ему Грушенька, сверкая глазками.
   - Мы и хотели бы уберечь вас от такого шага! - продолжал восклицать Ник.
   - А вас разве кто приглашал для этого? - ответила им обоим Анна. - И это называется не уберечь, а помешать. Нет, вы меня, конечно, уберегли все же от одного неверного шага...
   - Вот видите, Аня, я же говорил!... - радостно воскликнул Ник, пытаясь схватить ее за руку.
   - От вашей веры уберегли, - прервала его Анна, убрав руку, - куда я могла бы податься, услышь это из чьих-нибудь других уст, более искушенных. Вот это было бы страшное горе, радость освобождения матери стала бы тогда моей последней радостью в этой жизни. И там, в вечности, я стала бы навсегда несчастной, потому что ушла бы такой и отсюда, разучившись от души смеяться, радоваться всем сердцем...
   - Но как?! - недоуменно воскликнул Ник. - Вы же сами говорите! Вы же про вечную жизнь говорите, а сами не хотите верить!...
   - А зачем нам верить, если мы это знаем? - спросила удивленно уже Анна. - Это вы не верите, боитесь, что вас не пустят туда из-за мелких грешков, из-за вашей плотской, похотливой почти веры, из-за ваших тряпичных радостишек.
   - Но так же нельзя! Ведь сказал он, что возлюбите ближнего, как самого себя! - сокрушенно произнес Ник, с горечью глядя на нее.
   - Да, правильно, - невозмутимо сказала Анна. - Но только вы мне никогда ближними не станете, хотя бы потому, что вы-то сюда пришли убогих ублажать, умиротворять ли. Чем? Достойным этих убогих. Но их нет здесь, нет в этом доме ваших клиентов, вы ошиблись адресом.
   - Ой, да ты посмотри сама на себя, на обстановку свою хотя бы! - презрительно сморщилась Грушенька. - Чем ты заносишься? Своей сермяжностью лапотной? Нашли чем гордиться! Да ты бы посмотрела хоть одним глазом, как они там живут! Ишь, великий народ! Да задолбали вы уже! Ничего сами не могут, не хотят даже, а туда же, нос еще воротят! Быдло и есть быдло неблагодарное, сказали бы спасибо, что еще возятся с вами, чему-то учат! Да мне стыдно даже, что они тут видят все это, переносят, да еще и посмеяться стесняются. Они ж к нам, как к туземцам попали, но и те признательнее...
   - Грушенька, Грушенька! - спохватившись, пытался остановить ее Ник. - Мы же не о том сейчас!
   - Почему же, как раз о том самом, - слегка сочувственно заметила ему Анна. - Про это я и говорила. Мы не станем никогда ближними, потому что расстояние это, что между нами, мы разными мерками меряем. Даже с ней - уже разными. Она, да и вы тоже даже не подозреваете о существовании того, что нас разделяет... Поэтому, извините, но любовь для меня слишком высокое чувство, чтобы даже попытаться его так унизить. Да и зачем вам это? Вы же можете спокойно возлюбить и друг друга - ближе не бывает...
   - Что вы! О, нет! Это не очень хорошо получилось! - залепетал растерянно Ник, густо краснея и пытаясь найти выход. - Мы друг друга просто не поняли, вы просто другой веры, молодой человек, поэтому... Я чувствую тут ваше влияние. Вы - язычник, мне все понятно. Но вы, Аня, приходите все равно... Я понимаю ваше состояние, в это время душа для всякого открыта, беззащитна от всякого... Этим все объясняется, почему вам и нужна наш поддержка. Просто ваши мужчины, я понимаю,... это их гордость, самолюбие задевает, мужскую гордыню, то есть. Они сейчас тоже беззащитны, но мужчинам это стыдно признавать, показаться слабыми, обратиться за помощью... Вот они и придумывают нечто такое в оправдание. Но это неверно, это надо преодолеть... Извините... Песик, песик, все хорошо...
   - Этот еще ничего... - смеясь сказал Андрей, когда те удалились, - там я похлеще встречал. У их проповедников, миссионерствующих среди нас, как на подбор физиономии наших откровенных пройдох. Они, видимо, нашей физиогномики не знают... Хотя, может, и наоборот, ведь на уловки наших пройдох столько сейчас попадается доверчивых... А Ник, видно, еще стажер, даже не такой настырный, как некоторые наши, например, свидетели...
   - Не повезут же к нам ножки Буша высшего сорта? - усмехнулась и Аня, хотя взгляд ее был уже где-то не здесь. - Но ты их словно стрелой пронзил, на взлете еще...
   - Нет, не их. Я просто выбрал самое слабо место, прошел по границе между их толпой и нашей, где они вынуждены раскрываться. Но это не ради них, ради того лишь, чтобы миновать обе эти толпы. Пронзая можно и вонзиться... А ты все это так убежденно говорила, - вскользь отметил Андрей.
   - Я это не просто говорила, - подтвердила она, перестав улыбаться.
   - Тогда тебе не стоит и так печалиться, - сказал он, погладив ее по плечу.
   - Я не печалюсь, просто надо столько сделать, - со вздохом ответила она.
   - Главное мы уже сделали, - попытался он успокоить ее.
   - Что? - как-то отрешенно спросила она.
   - Не выбрали ложный путь... и для нее, - ответил он.
   - Ну, тогда мое много сразу стало таким маленьким, - рассмеялась она и погладила отца по голове. Тот спокойно посапывал. - Ты даже не представляешь, какой он сильный, какой он путь прошел... И сейчас он не болен, он просто вышел за пределы или, как ты сказал, прошел мимо всех толп, устремляясь вслед за ней. Он всегда так шел, у него здесь не было друзей. Но это не твой путь, милый...
  
   Глава 14
  
   - Где мать?! - почти одновременно с грохотом входной двери раздался хриплый голос, тут же слившийся с радостным лаем пса. Перед ними стоял, тяжело дыша, ее брат, невероятно похожий на мать. Поймав ее взгляд, он тут же устремился в дальнюю комнату, сбрасывая с себя на ходу какую-то рваную курточку...
   - Ты сбежал?! - испуганно воскликнула Аня и рванулась вслед за ним...
   - Нет, на побывку отпустили, - глухо ответил он уже в дверях и смолк. Андрей лишь услышал, как громко ударились колени об пол, как тревожно вскрикнула панцирная сетка под его тяжестью, и вышел на кухню...
   Задернутые наглухо шторы создавали в кухне полумрак, из-за которого не так мрачным казался и сине-зеленый цвет стен. Кухня уже казалась запущенной, здесь тоже пахло болезнью, отчего так неестественно чистыми, слишком даже белыми смотрелись горки тарелок сквозь стекло старого шкафа, дверки которого словно бы обвисли, сникли на поржавевших от времени петлях. Пол как-то осторожно, предупредительно поскрипывал под ногами, словно упрашивал его не входить, уйти...
   - Ну, здорово! - услышал он вдруг за спиной голос ее брата, который тяжело опустился на табурет и подрагивающими руками доставал на стол бутылку, полбханки из холщовой сумки. - Достань стаканы... Вон там. Не освоился еще? Ничего, успеешь... Ну, давай, присаживайся, в ногах тоже правды нет... Меня Санькой кличут, давай за знакомство... За встречу, как бы, не получилось...
   - Андрей, - кивнул ему он, слегка приподняв стакан и залпом выпил.
   - Ну, ладно, пить могешь, - подчеркнуто одобрительно кивнул и тот, слегка исподлобья поглядывая на Андрея покрасневшими глазами. - Ты только не обращай внимания, я не сразу смогу нормальным языком разговаривать, на зоне отвык как бы... Хотя, смотри-ка, еще ни слова не сказал из фени! Ты знаешь, Андрюха, ведь там самая главная неволя - это язык. Если бы я знал... Да, ладно. Ну, давай теперь за встречу... Она ведь все равно еще здесь, я чувствую, что здесь еще, не могла не дождаться... Жаль, батя не может теперь поддержать... Жаль. У него теперь пострашней неволя...
   - Неволя только внутри бывает, когда в себя отсюда выбраться не можешь, когда некуда, - заметил Андрей, занюхивая водку хлебом.
   - Ишь ты! Ты, как будто пробовал ее, говоришь! - с усмешкой сказал Александр. - Но ты прав... Пока я там не научился в себя уходить, было просто страшно. А потом мне стало даже хватать ночи... Тут ведь живешь днем, а ночью как бы отсутствуешь, там наоборот - днем тебя вышибают из себя, тебя словно и нет. Только ночью и возвращаешься, если научишься, правда. Большинство там и ночью, во сне кричит о том же.
   - Сам научился? - спросил Андрей.
   - Нет, мужик один попался. Стоя, чуть не на ходу, умел спать. Без всякого допинга. Не представляешь, насколько эти миражи, вроде, реальнее той действительности! - с тоской воскликнул Александр, разливая остатки водки. - Нет, понятно, что и здесь не особо лучше, но тут сбежать куда-то можно, хотя бы в книги, напиться ли, а там не дают, там ведь это главное наказание. Но, если научиться, то тюрьма становится совсем похожей на все это. А тот мужик, кстати, лет тридцать по совокупности откинул, но почти всегда сознательно принимал на себя роль как бы шестерки, когда тебя затыкают, вгоняют в себя, превращают как бы в ничто... Он даже это взваливал на них. Они ведь, эти мнимые хозяева, к счастью, совсем не понимают, какую роль исполняют, удивляясь лишь тому, отчего ж им так плохо, отчего же они так и не могут получить желаемого максимума, особенно на самой верхушке своего мнимого бугорка. Теперь, наоборот, я не представляю, как той воли можно будет достичь здесь, где гораздо больше помех, отвлечений от нее. Вот, что странно... Я только сейчас вдруг осознавать это стал...
   - Сейчас здесь для этого даже не обязательно спать, - усмехнулся Андрей. - Сейчас к тебе тут нет никакого тотального интереса, так лишь, по мелочам. Здесь надо лишь научиться не путать чей-то денежный интерес, прессинг с моральным. Морального нет, как самой морали. Они оплели всех зеленой паутиной плесени, считая всех просто трупами, не замечая нас, не считая за живых. Заметь, даже возвышаться среди нас они уже стали откровенной ложью, даже не пытаясь нас в чем-то убеждать, что-то доказывать нам, как будто мы все - просто зомби. Внутренне мы абсолютно свободны. Это нам надо лишь понять и все. Теперь для этого не надо становиться и бомжом, отшельником. Для них же понимание их действительной роли может обернуться лишь трагедией. Но это старый секрет выживания личности, народа ли в лихолетья...
   - Ну да, просто эти лихолетья всегда, как новые, - согласился Александр. - Пойдешь со мной? Мне этого мало... Я хочу еще посмотреть кой на кого... из должников. Ну да, это дно, но тебе-то это должно быть все равно?
   - Твой мужик называл себя... гиперборейцем хоть раз? - вскользь спросил Андрей.
   - Ты знаешь?! - удивленно воскликнул Александр. - Да, он говорил, что специально там прятался. В то время было легко сесть за пустяк, и не греша даже против совести... Он, кстати, говорил про камуфляж пустой мухи, как самый надежный. Но ведь это надо только тем, кому есть с чем остаться в одиночестве?
   - Ладно, пошли, - согласился Андрей, вставая.
   - Сестренка! - позвал Аню Александр, - ты не обижайся, но я слишком долго здесь не был и надо прогуляться. Не сердитесь на меня. Мы - с Андреем, поэтому будь спокойна.
   - Ну да, я в два раза буду спокойнее, - скептически усмехнувшись, ответила Аня, недоверчиво их рассматривая. - Вы только возвращайтесь... сегодня.
   - Но ты только не жди, за столько лет пора было отвыкнуть, - успокаивал он ее.
   - Ты бы хоть переоделся, - сокрушенно вздохнув, заметила она. - Я достала там... твою одежду.
   - Пойду примерю, - поцеловав ее в щечку, ушел он в комнату.
   - Андрюша, ты только сам не доверяйся очень его друзьям, они-то теперь откровенные бандюги, чего он не знает еще, - попросила она его тихо, когда Александр ушел, через силу сдерживая волнение и тревогу. - Тогда они ведь были просто школьные друзья, а теперь все изменилось, но не у него...
   - У него гораздо больше перемен, - пытался успокоить ее Андрей, старясь как можно увереннее держаться. Хмель все-таки брал свое судя по ее взглядам. - У тебя хороший брат...
   - Да, он был слишком хорошим, - тихо сказал она, уткнувшись ему в грудь.
   - Ну, ладно, ладно! Еще успеете! - проворчал тот, выходя в коридор. Внешне он почти неузнаваемо преобразился, хотя, конечно, одеяние его было явно не по моде. Однако, он немного иначе понял их взгляды. - Даже непривычно как-то и самому...
   - Боже, словно все вернулось, - затаенно прошептала она, разглаживая ладонью его слегка топорщащийся пиджак.
   - Ничего, разгладится, - успокоил ее брат, с интересом разглядывая себя в зеркало, чуть приподняв край черного покрова . - М-да, все вернулось, но кое-что по дороге все же растеряло...
   - Зачем ты?! - испуганно воскликнула она, отдернув его руку от зеркала.
   - Не волнуйся, это не самое страшное, - спокойно улыбнулся он ей. - Я там в зеркало вообще не смотрелся, ну и что?... Надо спокойнее жить среди своих страхов, потому что они свои все же. Не надо только смотреть на них чужими глазами. Тогда ты этого чужого начинаешь бояться.
   - Мне просто показалось, что я вижу... Нет, только показалось, - неуверенно произнесла она и замолчала.
   - А разве ты бы не хотела этого? - серьезно вдруг спросил он.
   - Я о ней думаю - не о себе, - тихо ответила Аня. - Я бы, может, и хотела, но ей это не надо...
   - Ладно, не скучайте без нас, - похлопал он ее по плечу, и они вышли из квартиры...
  
  
   Глава 15
  
   - Вообще, я конечно балдею - как тут все изменилось, - говорил Александр, с детским даже любопытством открывая пивную банку, рассмеявшись, когда из той в него брызнуло пеной. - М-да, пиво, конечно, совсем другое, лучше. Но главное, Андрюха, я от девчонок балдею. Откуда их столько красивых взялось? И это не из-за тюряги, поверь. Глаза, вот только, совсем не такие у многих... Чего-то в них не хватает... Наши девчонки веселее были, счастливее, наверно. Этим же, видно, смотреть совсем не на что, что бы порадовало, а в себе ничего не видят, сами себя оценить не могут... Нет, я сегодня домой вряд ли вернусь. Но ты не раскатывай, тебе я не позволю!... Я тебя тогда грохну сразу. Понял? Я бы тебя, конечно, и так с удовольствием грохнул, ведь ты хочешь у меня последнее забрать. Батя-то никогда моим не был, а сейчас... Он ведь Аньку любил всегда, больше всех нас любил. А она мне хоть чуть мать напоминает, хоть и не похожа на нее сильно - она на отца похожа. Мне ведь без матери совсем пусто стало. Я это еще там успел понять, словно там еще ее потерял. Знаешь, как там не хватает того, кто бы любил тебя! Это самое страшное! Последним дерьмом себя из-за этого чувствуешь. Ничто так на эту волю не тянет, как чья-то любовь. Может, и в жизни этой ничто, кроме нее, не держит? Понимаешь, когда вдруг теряешь ее? Зачем тогда жизнь? Ты не знаешь?
   - Только ради смерти, - спокойно ответил Андрей.
   - Ты просто не знаешь, что такое смерть, не думал даже! - разозлился вдруг Александр.
   - Ну да, небывалое у нас явление! - усмехнулся Андрей. - Разве не достаточно знать, что и тебя она ждет? На каждом шагу можно столкнуться, для этого не надо каких-то особых ситуаций.
   - И что тогда, смириться, овцой прикинуться? - продолжал тот злиться.
   - Зачем же! Волки и овцы все-таки по разному умирают, - спокойно продолжал Андрей. - Но ты ведь думал о смерти, когда мама твоя была здесь? Вот видишь. И тебе он ничего не говорил про это?
   - Нет, он почти ничего и не говорил, - хмуро отвечал Александр, присев на скамейку. - Он только научил меня отключаться, когда я уже устал отмахиваться, когда меня уже почти добивать стали. Я ведь сам никогда не сдамся. Я бы там и года не выжил, если б не это. Мне и так уж почти отбили, втемную отбили... А потом вдруг стало все равно, что вокруг происходит...
   - Смерть это почти то же, только там ты уже совсем в себя возвращаешься. Нет, не отключаешься на миг, а возвращаешься насовсем. Раньше у людей не было этой грани, пока вдруг не стало ясно, что не все этой безнаказанностью могут правильно пользоваться. Понимаешь, их не из рая, а из самих себя ведь изгнали... - говорил Андрей, с интересом посматривая по сторонам, узнавая многое из забытого. - Вернуться туда можно стало почти лишь исключительно через врата смерти...
   - Почти? - с какой-то надеждой спросил Александр.
   - Все зависит от того, как эту смерть воспринимать, - продолжал Андрей. - Почти для всех она стала ужасом, концом всего. Этот страх должен был их вразумить, вразумить тех, для кого он, страх, и был главным движителем, основным источником, если хочешь, адреналина. Они должны были в зеркале смерти бояться себя самих, какими становились в этой жизни. Да-да, тот, который был за зеркалом, боялся их, живых, боялся стать ими. Он ведь понимал, что жить или страдать с этим придется вечность, страдать ему самому уже, а не бывшим жертвам. Представь, если бы этой банке пива вернули бы вдруг ее уже использованное содержание?
   - Б-р-р! - даже передернулся тот. - А что у тех, кто не почти?
   - Сопоставимой со страхом эмоцией является только любовь, которая, конечно, может быть гораздо сильнее его, но только лишь может - не обязана такой быть. Но если страх - это боязнь нашего настоящего я к нам самим, то любовь - это его чувство к другому такому же настоящему я. Ну, если кто любит лишь чье-то простое, прижизненное я, то это всего лишь страсть, плотская страсть, банальная химическая реакция. По настоящему любить может наше настоящее я и любить только чье-то тоже настоящее, чье-то вечное я, - закрыв глаза, размышлял Андрей. - Теперь ты сам можешь ответить, что для них тогда означает и эта жизнь, и та смерть.
   - Нет, пока я, наверно, не смогу ответить, - опечаленно вздыхая отвечал Александр. - Видимо, мать я все же любил лишь за то, что она меня так любила, ни за что любила. Лучше я не пытался стать ради нее. Иногда я словно проверял, испытывал ее любовь к себе, хоть и счастлив был не ошибиться. Я это понял там, после той, последней проверки... А пока, ты прав, мной все же больше двигал страх, ну, то есть, желание поиграться, потягаться ним. Я не хотел ему сдаваться...
   - Ну да, а твое настоящее я уже просто издевалось над тобой, теряя к себе интерес, требуя все более веских подтверждений своей неустрашимости, - добродушно улыбнулся ему Андрей, - чего для настоящей любви не нужно.
   - Наверно, поэтому мне и хочется тебя грохнуть, из зависти грохнуть, - вполне откровенно, совсем без зла, признался тот, спросив вдруг, - но ведь еще же есть ненависть? Ты забыл про нее? Она ведь тоже к другим?
   - Если честно, то я, и правда, забыл! - рассмеялся Андрей, удивив того. - Именно забыл, потому что вернулся сюда я просто... истекающим ею, этой ненавистью.
   - Она тебя излечила? - спросил Александр, крепко взяв его за плечо.
   - Наверно, - ответил Андрей, думая еще о чем-то другом.
   - Никаких наверно! Понял? - рывком развернул тот его к себе и пристально посмотрел ему в глаза. - А теперь пошли... Испытаем себя немного другим чувством.
  
   - Эй, шкет, где Косого найти можно? - спросил Александр у пацана, которого поймал за шкирку, едва они углубились в путаный лабиринт пятиэтажных застроек.
   - Косого? - удивленно воскликнул тот, ничуть не испугавшись. - Косилу что ли? Где еще, в кабаке своем, конечно! В Юбилейном. Только он теперь не Косила, а Касьян, однако. Косой, ты че!
   - Надо ж ты, как люди растут, - усмехнулся криво Александр, поддав слегка коленкой пацану, на что тот не особо среагировал, а, степенно покачивая тощими плечиками, поплелся дальше. - Да тут каждый пузырь уже бугор! Ишь ты, в своем ресторане! Отстал я, однако, от поезда...
   - О, Санек! - услышали они радостные возгласы, едва вошли в полутемный зал Юбилейного ресторана, от которого, правда, одно название лишь и осталось. В бархатном полумраке, поблескивающем хромом, хрусталем сервировки, стояли уютные столики, огражденные мягкими диванами с высокими спинками. На одном из них, уголком обнимающим невысокий, стеклянный столик, уставленный выпивкой и закусками, и сидела кучка поддатых крепышей, лениво протягивающих им навстречу пухлые ладошки. - Давно тут? Какими ветрами? Откинулся что ли?
   - Ага, по амнистии, - отшучивался Александр, сдерживая усмешку. - Где Косой?
   - Ты ему только так не скажи, - посоветовал один из них, кивнув в сторону стойки огромного бара, стеклянная витрина которого вся переливалась множеством цветов из щедро развешанной по кругу китайской гирлянды. Слева от стойки виднелась массивная дверь из красного дерева, куда их и провел бармен.
   - Ну, здорово, Косой! - сдержанно сказал Александр хозяину кабинета, сидевшему с сигарой в зубах в огромном кожаном кресле за столом, на который он небрежно сложил свои длинные ноги в лакированных туфлях.
   - Санек! - даже чересчур радостно воскликнул тот, после некоторой выдержки все же вскочив с кресла и устремившись им навстречу, как-то искоса поглядывая на Андрея, который уловил в его взглядах искорки растерянности. - А ты как это? Освободился что ли?
   - А че ж мне нары парить, что ли, пока вы тут за меня так вот, с сигарами, да барами, оттягиваетесь? - наезжал Александр на него с полуусмешкой. - Нет, чтобы посылочку с воли послать...
   - Санек, да ты че, разве я забыл! - начал тот оправдываться, суетливо доставая из кармана роскошного смокинга новенькую сберкнижку. - Да я же счет для тебя специальный открыл, с каждого рваного гривну тебе откладывал... Вот, посмотри, Санек, все лежит нетронутым, тебя дожидается...
   - Ага, и прямо не расстаешься с ней, смотрю, в кармашке носишь? - язвил Александр, с показным интересом изучая сберкнижку.
   - Обижаешь, Сань, мне же дали знать, что ты пришел... - широко улыбнулся тот, и вдруг, заслышав стук в дверь, с мольбой почти попросил, - Сань, прошу, не называй меня при них... по старому! Я Касьян для них, понимаешь. Я тут хозяин... Войди!
   В открытую дверь здоровяк к белом пиджаке вкатил широкий довольно столик, уставленный всякой закуской, дорогими бутылками с иностранными этикетками, и проворно расставил все это на низком столике, стоявшем в углу кабинета между массивными креслами. Сделав все это он кивнул им головой и вышел, после чего Касьян легким движением вытер капли пота со лба...
   - Прошу вас, а то на сухую неудобно... вас принимать, - даже с легким полупоклоном пригласил их к столу хозяин, показав Александру на центральное кресло. - А тебе, Саня, спасибо...
   - За что? Что Косым не назвал при нем? - с поддевкой спросил тот, шумно садясь в кресло.
   - Сань, ну ты что?! - обиженно воскликнул тот, наливая в большие стаканы, похоже, виски. - Дай мне хоть тост закончить...
   - Ты мне скажи сначала, Косой, - прервал его Александр, положив сберкнижку на стол, - если тебя предупредили, то чего ты так перетрухал?
   - А, это! - словно спохватился тот, нерешительно продолжив, - понимаешь, мне тут же как раз и из ментовки, Сань, позвонили, предупредили, что ты... здесь.
   - Что ноги сделал, да? - уточнил Александр.
   - Нет, Сань, подожди, подожди! - вдруг замахал руками тот, долил себе виски до полстакана и залпом выпил. - Давай начнем иначе! Сань, я не знаю, что там случилось, но ты ведь был из нормальной семьи. Сань, я всегда тебе завидовал, что у тебя были такие отец и мать. Это не мои запивохи! Подожди!... Ты не был, Сань, бандитом, не накручивай. Ну, мы тоже, конечно, поигрались тут и в рэкет и во все такое... Но теперь, Сань, пойми, я тоже хочу стать, могу стать нормальным человеком, я тоже хочу иметь нормальную семью, стать нормальным отцом для сына. Понимаешь? Ты это можешь понять, вспомнить! И ты, ты ведь Андрей, я ж помню?...
   - Во-во, вовремя вспомнил! - оборвал его Александр, поигрывая стаканом. - Он самый, Андрей, кандидат наук! И пока вы тут в рэкет поигрывали, бабки подрезали, кабаки себе наживали, его брательник за вас в Афгане, а я за вас, как падла, на нарах отдыхал, срок мотал. Вам теперь, понятно, захотелось все позабыть, нормальной семьей этакой стать, сынка манкой кормить... А то, что я за тебя баланду трескал, семьи нормальной лишился, так это бы лучше и не вспоминать, да? Лучше б я и не заходил к тебе, перед ментами не подставлял, да? Ты это хотел сказать? Ну, так ты бы позвал своих научных сотрудников, доцентов, они бы скопом-то сразу бы все порешали. А лучше бы ментам звякнул, вообще бы чистым вышел...
   - Сань, ты что, меня за последнюю падлу держишь?! Если я хочу стать нормальным, то не сукой же?! Чего ты передергиваешь?! Ну, получилось так, ну, молодыми ж были? Если бы скопом пошли, то ведь круче за того козла бы дали, ты же знаешь? - заметался Касьян по кабинету.
   - Да, знаю. Знаю и то, что не я того козла замочил, совсем не я, - с усмешкой наблюдал за ним Александр.
   - Ну, так ты бы сказал, чего ты хочешь! Я ж все сделаю! Но, не я ж виноват, что ты не стал срока ждать? Зачем ты? Тебе ж осталось-то! Я что ли и в этом виноват?! - зло уже спрашивал тот, трясущейся рукой наливая всем водки. - Но я и сейчас тебе клянусь, как выйдешь, я тебя хоть в долю возьму, на паях возьму, Саня. Мне этого фуфла не жалко! Я ж понимаю, что это фуфло!
   - И предлагаешь мне его? - с издевкой спросил его Александр.
   - А что я тебе еще могу дать? У тебя все в жизни было, чего у меня и сейчас нет. Только бабки эти пока, грязные пока! А мне тоже нормальных хочется! Если бы я мог, я бы и это все бросил, но меня ж сразу замочат, ты что, не знаешь!? - кричал тот, растерянно сев в кресло и обхватив голову руками. - Тут же звери, они же не понимают, если кто по нормальному хочет. Ты и то не хочешь понять...
   - Дай-ка лучше нам по сигаре, - вдруг добродушно попросил его Александр. - Если честно, то мне глубоко наплевать, что ты там хочешь...
   - Ну, а что же ты тогда? - изумленно воскликнул тот, с недоверием поглядывая на Александра, пока тот раскуривал сигару.
   - А просто хотел посмотреть, как ты тут дергаться начнешь, как тебе вдруг плохо станет, - спокойно отвечал тот, пуская колечки дыма. - Я ж помню, как вы дергались, когда меня уговаривали... Уговаривали, уговаривали - не ври. Вышки ты испугался... Вот, я и захотел, чтобы и это как бы почувствовать, что к тому же вернулся, что по новой могу все начать... Сначала!
   - Сначала? - ухватился Касьян за его слово. - А ты вспомни тогда, что я разве в школе был последним? Ну, не в учебе, конечно, тут я с тобой тягаться и не собираюсь... Но, видишь ли, как только школа кончилась, так я сразу же стал никем, в дерьмо окунулся. Выбор у меня был один: спиться или в тюрягу. Шестеркой, занюханым дворником каким я бы не смог стать, но больше мне ничего не светило... И вдруг все это началось, все перевернулось, вдруг кулак и здесь, в жизни стал верховодить. Ты, вот, Сань, там сидел, но тут порядки похлеще стали. Ты, можно сказать, в санатории отдыхал. Ты знаешь, где теперь Стас, Кирян, Михай..., черт, вспомнить даже трудно... Да, Витюха, Малец где, знаешь? А Нечая помнишь? Нет их больше, Саня. Пятерых только из нашего класса замочили. И твоих должников тоже, ты понял уже... А тебя, Сань, жизнь, может, на правильный путь... увела. Теперь твои мозги, пятерки твои были бы никому тут не нужны. Теперь это тьфу... А ты новую школу прошел, дерьмовую, я понимаю... Но ты заочно, слезами прошел то, что тут через кровь лишь и без шансов почти... Сейчас ты в авторитете будешь, зря только... Чего ты не дождался? Плыть надоело? Зачем мотанул?
   - Ну, это мои дела! - отрезал Александр. - Школу, говоришь, хорошую прошел? Да, но только не ту, что ты думаешь... Не ради всего этого дерьма я ту ошибку сделал, не для того, чтобы и все остальное стало тоже... ошибкой...
   - Сань, но я же тебе не мокруху предлагаю, нормальную жизнь предлагал, - проникновенно даже говорил успокоенный уже Касьян. - Ты хоть заметил, что я, ну, почти нормально стал разговаривать, без фени? Заметил? Тот опыт, кулак, Саня, теперь нужны, чтобы от козлов разных, от власти той же отмахиваться, вокруг себя... Внутри, Саня, теперь можно нормальную жизнь делать, по нормальному жить... Детям хотя бы...
   - Это можно и без кулаков и без грязных бабок тоже - равнодушно заметил Александр.
   - Как? Что тебя сейчас... хотя бы без бабок ждет? Опять туда? А я, Сань, могу тебе помочь, - волнуясь, покусывая губы выдавливал из себя Касьян, - ну, откупиться. За большие бабки тебя отпустят. Повод лишь придумать надо, законный повод, и за бабки поведутся. Ты можешь что придумать? Ну, по семье там... Мать же болеет? Я ж знаю, Аня... говорила.
   - Закроем тему! - резко оборвал его Александр.
   - Закроем, - согласился Касьян. - Только знай, Сань, что я ничего не пожалею, чтобы помочь, долг свой отдать. Нет, помимо этого. Это твое, об этом забудь...
   - Я и забыл, - с усмешкой сказал Александр, вставая.
   - Сань, не обижай! - хмуро сказал Касьян. - Долю пацанов я тоже отдал, семьям их отдал. Это, Сань, не подачка, не надо так...
   - Успокойся, Касьян, - назвал его Александр подчеркнуто. - Мне это просто не нужно. Это мусор, а я по грязной дорожке возвращаться не хочу. Я тебя не обижаю, не злись. Мне тебя не за что оскорблять... Мне это, правда, не надо.
   - Как знаешь... - пожал плечами Касьян, - но знай, это всегда лежит. С голоду подохну, а это не трону. Хотя с голоду я вряд ли подохну.
   - Это не само страшное, - заметил с улыбкой Александр, пожимая тому руку на прощанье.
   - Что? - с любопытством спросил тот, провожая их к двери.
   - Подохнуть, - сказал ему Александр уже из-за порога и закрыл дверь, добавив после этого уже для Андрея, - только не расслабляйся, он-то так не думает...
  
  
   Глава 16
  
   - Да-а, вернулся я, что называется! - задумчиво протянул он, когда они оказались на улице, среди света редких, но ярких витрин, заменявших теперь фонари. - В одном он, похоже, прав... В тюряге-то теперь получше будет, если и она не перестроится на их лад.
   - Но какая разница, - впервые за все это время заметил Андрей. - За тысячи лет все уже столько раз как бы менялось, ломалось даже революциями, но все новое строилось на тех же развалинах. Эти развалины неуничтожимы...
   - Слушай, а ты уже бухой, я посмотрю. Тебе надо или домой или, - сказал тот иронично, поглядывая с улыбкой на Андрея, - в аквариум, спокойно чтоб отоспаться. А мне тетку бы надо снять... О! Эй, девушка!
   - Чего вам надо?! - грубовато, но настороженно спросила девчонка, обгонявшая их.
   - Откуда бежим? - широко улыбаясь, спросил Александр, ускоряя шаг.
   - С работы - откуда еще! - резко ответила та, искоса поглядывая на него.
   - Что это у тебя за работа такая - по ночам одной гулять? - спросил он.
   - Не та, о чем ты думаешь, - усмехнулась она в ответ уже более спокойно.
   - Нет, я об этом и не мог бы подумать, увидев вас, - слегка высокопарно сказал Александр. - Но что бы вы ответили, если бы я признался, что люблю вас, влюбился с первого взгляда?
   - Что бы я ответила? - слега задумавшись сказал она, чуть замедлив шаг. - Ну, что, во-первых, сейчас темно, во-вторых, ты завтра опохмелишься...
   - Меня только в-третьих тогда интересует. Понимаете, в это трудно поверить, конечно, - заливался Александр уже почти соловьем, - но до этого я любил только свою сестренку...
   - Бедняжка! - посочувствовала та.
   - Вы правы, потому что недавно вот этот негодяй отнял ее у меня, - почти искренне сокрушался тот. - И в мое так грубо опустошенное сердце, можно сказать, взломанное этим домушником, неожиданно впорхнули вы. Но я просто счастлив, что именно вы... Будь это кто другая, я бы тут же умер...
   - Ну, она, я думаю, не прогадала, - со смешком заметила девчонка, с интересом оглядев Андрея.
   - О да, даже красивые девушки жестоки! - воскликнул Александр. - И вам не жаль этого разбитого сердца!
   - Ну, почему же, жаль, - неуверенно отвечал она. - Но только чем я вам смогу помочь?
   - Только вы сможете закрыть мое взломанное сердце, но изнутри, - уже почти серьезным тоном ответил он, взяв ее крепко за руку.
   - Вы знаете, я бы, может, и была счастлива даже поверить, но... - вдруг так же серьезно ответила она, глядя на их руки, - сейчас такого не бывает. Сейчас только покупают Золушек... или за деньги, или, наверно, вот так, за красивые слова...
   - Нет, Андрюха, ты не уходи! - остановил его Александр, не выпуская ее руку. - Нам будет нужен свидетель... Я ничего никогда не покупал, милая... И сейчас я лишь хочу предложить тебе, красавица, свою руку и... свое совершенно целое сердце. Его до тебя никто еще не сумел разбить...
   - Я не люблю таких шуток! - резко отвечала она, прикусив пухлую губку и не поднимая глаз.
   - Это не шутка, - искренне сказал он. - Шутка, может быть, - все остальное, но только не это. У меня больше ничего нет жизни, и я больше ничего не хочу, кроме тебя... Но только навсегда. Андрюхе же, моему свидетелю, я бы и не позволил никогда соврать, потому что вруну я свою сестру не доверил бы...
   - Он не лжет... про сестру? - спросила неуверенно она Андрея.
   - Нет. Про это нельзя лгать, - подтвердил Андрей, почему-то поверив уже ему, поверив и девчонке.
   - Но я бы на вашем месте... не поверила мне, если бы я вдруг вот так согласилась, - сказала та смущенно.
   - Милая, только сволочи или дураки могут ставить вопрос о доверии женщине. Женщина или любит, или вообще ничего, - говорил ей уже совершенно серьезно Александр. - Но я врать не буду. Сегодня я потерял всех своих любимых женщин: маму, сестру. Немного раньше я потерял и волю. Если я сейчас потеряю тебя, то мне даже в тюрьму незачем возвращаться... Я тебе все сказал. Ответь мне только одно - ты сможешь когда-нибудь полюбить меня со всей моей правдой?
   - Да, - тихо ответила она, пристально глядя ему в глаза.
   - Нет, правда?! - удивленно воскликнул он.
   - Да, - уверенно повторила она, прикусив поспешно губку.
   - Тогда выходи за меня сегодня замуж, - тихо, почти с мольбой попросил он.
   - Да, - опять сказала она и улыбнулась ему.
   - Милая девочка, ты просто не представляешь, что для меня твое да значит! - воскликнул он и осторожно поцеловал ее улыбку. - Я ведь несколько минут назад уже прощался с жизнью, честно... Тут же ничего, кроме тебя, нет, из-за чего бы стоило остаться! Я ведь загадал, что, если сейчас ничего не случится, то все, справляю на всю катушку тризну по себе, и... И вдруг ты в это время догнала нас на своих звонких каблучках и своими небесными глазками осветила этот мрак. Но вначале ты так резко оттолкнула меня, отвергла напрочь, чем потом лишь привлекла, приворожила навсегда. Я даже знаю, как тебя зовут... Людмила. Вначале холодная заря, потом жаркое солнце...
   - Да! - изумленно и радостно подтвердила она.
   - Тогда... играем свадьбу! - встрепенулся Александр, подхватив ее под руку. - Идем, возьмем, что надо, у Касьяна и...
   - Да, лучше пойдем ко мне... Я не люблю эти... рестораны, тем более, Касьянов, - с легким омерзением произнесла Людмила.
   - Мила, Мила! Сегодня я буду тебя только так называть! Сегодня я наконец-то счастлив! - закружил ее Александр по тротуару. - Когда ты будешь злиться на меня, а на меня есть за что, я буду называть тебя Людой. Мила, а почему ты мне поверила? Мне, ей богу, сейчас это очень важно! Я знаю, что заставлю тебя все-таки полюбить себя, если буду знать это...
   - Я не знаю, - растерянно призналась она. - Мне кажется даже, что я тебе совсем и не поверила... В самом начале...
  -- Тогда я готов быть у вас свидетелем! - скрывая улыбку воскликнул и Андрей.
   - Почему? - в один голос удивились они.
   - Потому что я не поп - веру проверять. А для любви вера - ничто! - пояснил он им. - Сама любовь - это и вера, и много еще чего, без нее невозможного.
   - Мила, это он сказал! Я тебя даже не спрашивал об этом! Но ему я почему-то верю, не знаю даже, почему, - словно оправдывался Александр перед ней.
   - Да-да, иначе бы ты ему сестру не доверил, - засмеялась она.
   - Она меня и не спрашивала, - сказал Александр обиженно.
   - Так вы, правда, не обманывали? - наивно спросила она.
   - Боже, и это счастье - мое! - рассмеялся Александр и, подхватив ее на руки, закружился в разноцветных лужицах света, льющегося из огромных витрин Юбилейного...
   Касьян вначале даже не понял ничего, но потом вдруг засуетился, сам сбегал на кухню, принес и огромную корзину, доверху набитую всем, чем только можно, и предложил даже донести ее, обижаясь, что они не захотели остаться...
   - Нет, Касьян, сейчас я лучше без тебя начну, - со смехом отговаривал его Александр. - Вместе мы потом отметим, когда я вернусь.
   - Но все равно подарок за мной! - с каким-то облегчением говорил тот. - Я, Сань, без друзей тоже не могу... Но все-таки я машину вам заряжу. Не тащить же все это? Не спорьте, это я для невесты только, ей еще переодеться надо...
   ...Последние его слова были сказаны не просто так, потому что на самом верху в корзине под салфеткой они обнаружили пакет с белоснежным свадебным платьем и фатой. Людмила тут же бежала с ними в ванную, оставив их хозяйничать в маленькой комнатке и на кухне...
   - Ей богу, Андрюш, я, может, и поспешил, но мне кажется, что мать была бы рада сейчас, ну, то есть, она рада этому, - рассеянно говорил Александр, расставляя на столе закуски, причесываясь перед зеркалом, просто суетясь вокруг стола и не находя себе места. - Ничем хорошим на ее любовь я так и не ответил... при жизни. И провожать ее туда вместе с горем, с одним только горем мне бы не хотелось... Нет, ты не подумай только, что я Милу из-за этого лишь!... Я, если честно, сам не ожидал! Я правда влюбился, лишь увидел ее, хотя вначале думал... Я даже ожидать что-то хорошее от жизни перестал, даже мечтать перестал о чем-то. И вдруг!... Мне даже не верится, что это правда!
   - Вот-вот, в правду часто труднее всего поверить... - сказал Андрей. - Наверно потому, что в нее и не надо верить, она как бы в этом и не нуждается. Надо просто уметь ее воспринимать, всегда быть готовым к ней, открытым, тогда она и не пройдет мимо. Если честно, то я не верил как раз в то, что ты намеревался сделать до этого... А этому даже не удивился сильно, словно именно такого и ожидал.
   - То было просто от зла, от бессилия скорей, - хмуро отвечал Александр. - Я хоть и хорохорился перед Касьяном, перед тобой, но совсем же не знал, что делать, что мне было можно вообще сделать в той ситуации... Только гадость какую, с этим-то просто. А теперь даже страшно, что придется туда возвращаться, словно бы умирать. Ее бросать страшно, не за себя, конечно...
   - Теперь ты ее не бросишь, - успокаивал его Андрей, - теперь ей есть кого ждать, есть где и с кем ждать. Она теперь не одна. Когда мы с ней только встретились, я ведь сразу почувствовал, как ей страшно было идти одной... мимо нас. Может быть, ее страх и остановил, хотя, скорей, даже ожидание, предчувствие любви сильнее страха. Скорей, именно так...
   - А вот и я! - услышали вдруг они ее подрагивающий голосок и обомлели, увидав ее, торжественно выходящую из ванной комнаты... Лицо ее было скрыто фатой, украшенной мелким жемчугом, как и длинное, белоснежное платье, окутавшее ее хрупкое тело пышным облаком. На руках ее были длинные белые перчатки, а из-под платья выглядывали почти хрустальные туфельки, поблескивающие алмазными гранями усыпавших их камешков...
   Александр закашлялся в растерянности и замер, не сводя с нее глаз. Поэтому Андрею пришлось самому взять ее за руку и подвести к нему...
   - Друзья мои, все ваши признания в любви я уже слышал от вас, видел их в ваших глазах, поэтому... - начал он было, но Александр остановил его осторожно взял ее за руку.
   - Нет, я совсем еще ничего не успел сказать, - начал он слегка приглушенным голосом. - Я ведь тогда еще даже не понимал, что такое любовь. Может быть, я и сейчас еще не до конца это понимаю, и всю жизнь буду познавать это, но я и хочу сказать тебе, милая моя, что ради этого теперь я и готов жить. Я люблю тебя сейчас вот так, словно видя тебя только за этой фатой, зная, что за ней находится самое прекрасное, самое красивое на свете! И теперь я лишь хочу приподнять эту таинственную завесу, чуть-чуть приподнять, всю жизнь приподнимать эту фату, с каждым днем убеждаясь все больше и больше, что мое первое чувство меня не обмануло, что оно даже сотой части любви не познало тогда.... Ты прости мне мою первую, такую неожиданную и, может быть, еще не достойную тебя любовь, но дай мне возможность сделать ее настоящей, вечной...
   - Ты согласна с этим? - спросил ее Андрей, когда Александр уже не мог продолжать, впившись взглядом в счастливую улыбку ее алых губок, едва видимых из-под края фаты. - То есть, ты согласна стать его женой?
   - Да, - прошептал она серьезно, и они увидели, как по краешку ее губ скатился маленький бриллиантик слезы.
   - А ты согласен стать ее мужем? - спросил его Андрей.
   - Да, - прошептал и он, поцеловав вдруг ее слезинку бережным поцелуем.
   - Тогда я объявляю вас мужем и женой навеки, и пусть даже смерть не разлучит вас. Пусть ваша любовь будет сильнее ее, - сказал Андрей и отвернулся от них, чтобы не мешать им стать единым целым в их долгом, нежном поцелуе невинности...
   Ему и дальше, после первого лишь бокала шампанского, пришлось почти в одиночестве отмечать их необычное бракосочетание, потому что они уже не мол оторваться друг от друга, их губы и сердца слились навеки... Довольно скоро, изрядно захмелев от многих, произносимых им для самого себя, тостов, он пригасил в комнате свет и ушел на кухню, чтобы не мешать таинству их самой счастливой ночи, очень похожей на смерть, когда весь мир, время перестают существовать, но только для двоих...
   Да, любовь это и есть смерть двоих, и самое жестокое - это оживить, пробудить их от нее, в чем этот мир гораздо изощреннее, гораздо безжалостней и настоящей смерти, даже той, какой она нам кажется. Именно кажется, потому что мы не наем ее, как и не знаем, что происходило с ними в эти мгновения вечности, которые даже не стоит пытаться пересказать - можно лишь испытать их самому. В отличие от настоящей смерти, это удается, возможно, не каждому. Но кто сказал, что и настоящую смерть каждому доведется испытать? Это было бы очень самонадеянно сказано! Настоящая смерть, ведущая в вечность, это лишь та, что похожа на любовь, что является лишь ее продолжением, второй ее самой счастливой ночью, после которой уже никто не в силах пробудить влюбленных от счастья...
  
   Глава 17
  
   Андрей и сейчас не хотел этого делать, поэтому рано утром, еще до рассвета, потихоньку ушел.
   У нее в квартире он застал двоих ментов, похрапывающих бесцеремонно на кухне. На ее испуганном, утомленном лице сразу же промелькнула радость, разлив по щекам, по губам облегчение.
   - Так, и что вам тут надо?! - грубо спроси ментов Андрей, прикрыв за собой кухонную дверь.
   - А ты кто такой? - презрительно бросил первый, лениво открывая глаза и оценивающим взглядом окинув Андрея.
   - Вали отсюда или тоже заметем! - процедил второй, вставая с пола.
   - Отметали свое! - твердо сказал Андрей. - Я вас сейчас кончу здесь и скажу, что в квартиру вломились...
   - Кто кончит?! - зарычал второй, надвигаясь на него.
   - Ладно, он прав, - процедил второй, вставая, - на хату у нас бумаги нет. Только ты не очень тут, мы тоже не лохи... А этот пусть лучше сам придет, а то как бы чего не случилось при задержании...
   - Ну да, всякое может случиться, - усмехнулся Андрей, пропуская их, - со всеми может...
   - Не пугай только, - посоветовал ему первый, поглядывая на него с интересом. - О себе лучше подумай.
   - Спасибо за совет, только не нуждаюсь, - кивнул им на прощанье Андрей, закрывая дверь.
   - Не надо было их пускать, - сказал он, прижав Аню к себе.
   - Я отца не хотела будить, - шептал она, вздрагивая. - У вас все в порядке?
   - Даже больше того! - бодро ответил он. - Нас теперь даже больше стало... на одного человека, на одного, то есть, родственника, родственницу...
   - Серьезно? Сашка женился? Но как? Ночь ведь! - недоверчиво спрашивала Аня.
   - Да, а это разве днем происходит? - отшучивался он, с улыбкой глядя ей в глаза.
   - Какой ты! - пробормотала она, спрятав лицо у него на груди. - Мне так было плохо без тебя... Да еще эти...
   - Я не мог их бросить, оставить без свидетеля... - пытался он оправдаться. - Как отец?
   - Плохо, - горестно вздохнула она. - Хорошо, что еще спит. Если бы он не был таким сильным!... Я просто не знаю, что делать...
   - Придумаем что-нибудь,... - произнес он задумчиво. - Мне, наверно, надо сходить кое-куда. Ты подожди меня, я скоро...
   Немного успокоив ее, он сразу направился к прокурору...
   Солнце уже взошло и словно бы запуталось лучами в месиве рваных облаков, носимых по небу верхними ветрами, изредка лишь ныряющими к земле, ероша кроны отдельных деревьев, скача по крышам домов... Утро словно еще не решило, каким же ему просыпаться, снизойти в этот мир...
   Районный прокурор был уже на месте и в одиночестве отпивался горячим кофе, усиленно дуя в красную чашку.
   - Чем могу быть полезен? - даже охотно встрепенулся он навстречу Андрею, изучающе осмотрев его с ног до головы и вдруг обрадованно завопив, - ты что ли, Андрей?!
   - Петька?! - удивленно взглянул на него тот. - Прости, я даже не ожидал тут встретить кого-то знакомого, перестроиться...
   - О, только не это! Уже перестроились! - смеялся тот, выходя к нему из-за стола. - Какими судьбами?...
   - Петь, давай сначала решим одно неотложное дело, горящее, Петь! - остановил его Андрей, крепко обнимая, словно даже придушив чуть. - А всего за минуту не расскажешь все равно...
   - Ну, попробуем, конечно, - немного огорчено согласился тот, не очень охотно возвращаясь в свой мундир и напряженно вслушиваясь в его рассказ.
   - Черт! - ругнулся он в конце. - Ну, какого он хера!... Мог бы так все спокойно порешать... Я-то ведь понимаю! Конечно, ситуация не ахти, я бы и сам, если что, сбежал тут... Не знаю, Андрюха, смогу ли я тут помочь, но лишь ради... бати его попробую все, что в моих силах... Подожди чуть...
   Нахмурившись, он тут же позвонил начальнику милиции и попросил того пока отложить задержание до выяснения кое-каких обстоятельств.
   - Этот ментяра чертов ничего понять не хочет! Сам по уши в дерьме, а тут прямо святошу из себя корчит! - зло зарычал он, бросив трубу. - Но он у меня на крючке - не посмеет. А, вот, что дальше делать, я, Андрей, даже не знаю... Если бы можно было все по-человечески, то разве были бы проблемы? Но пока пару часов есть, а там я попробую краевому звякнуть, он меня знает немного, я его не подводил... Так-то все ведь люди вроде, но сам понимаешь, обстановка-то совсем не человеческая теперь, кругом словно враги одни засели... Так ты говоришь, ночью еще и поженил их? Ну, ты даешь! Хотя ему сейчас другого ничего и не пожелаешь. Если бы, конечно, доказать опять, что он там был крайний!... Но почти всех его подельников, так сказать, уже давно кончили, вот в чем дело... А Касьян разве признает? Никогда! Ведь, скорей, он-то и того... Но его теперь репутация волнует, он теперь у нас... уважаемый человек! Дерьмо!... А тут еще и за побег впаяют по самые тебе... не хочу! Андрюха, ты не поверишь, каково мне тут среди всего этого... после нашего наивного детства! Ты бы в школе поверил, что я могу стать... ну, хотя бы циником? И сюда ж я шел за справедливостью, да я и сейчас не против нее, но ее же нет, быть не может здесь! Особенно сейчас. Нет, не подумай только, что я тут из себя ангела корчу... Какой ангел, Андрюша?! Ангел бы на этом месте... давно бы сам в тюряге парился! Тут мигом подставят, сразу подставляют, чтобы не трепыхались... Но хоть для кого-то, если не для всех, нормальным человеком хочется быть, ой как хочется. Тот-то, из детства, иногда выглядывает отсюда, хлопает глазенками от изумления... Перед ним-то и стыдно как раз! Перед кем еще?... Так, прости дурака! Давай-ка по маленькой, встречу отметим! И тебе опохмелиться надо... после свадьбы. Ну, Сашка и уморил! Хотя сейчас это самый правильный способ. Если начнешь выбирать, перебирать их, то никогда не остановишься на ком-то. Только вот такая, кто сама случайно согласилась, ну, влюбилась то есть, это, видно, и есть твоя настоящая... Я-то, каюсь, свой такой случай упустил, сознательно ведь упустил, а теперь и жалеть поздно. Вроде взрослым стал, сознательно жить начал, да еще и стезю такую, правильную как бы, избрал. А что оказалось? А то, что все это: прямое и правильное - самое натуральное дерьмо, одна вонь от прошлого. Прости, что я так грубо, но это еще мягко сказано... Давай, по чуть-чуть! За встречу! За все хорошее, что ты мне напомнил... Я ведь обратил внимание, как ты взглянул на меня, когда вошел... Не зря ты не узнал, Андрей. Я себя и сам не узнаю, когда вдруг взгляну оттуда... И я даже иногда сознательно снаружи стараюсь походить на того, кого они ждут увидеть во мне. Так проще, так они даже довольными уходят, что не ошиблись. Покажись я им другим, то не поверили бы, в душе бы еще и лжецом назвали. А так, даже честным счесть могут, откровенным подлецом, но зато честным, не оборотнем... Нет, Андрюша, я не наговариваю, не красуюсь перед тобой. Я только вчера об этом всю ночь думал, пока вы там на свадьбе гулеванили. Так погано стало, что чуть... Но даже на это силенок не хватило. К утру решил, что еще подожду, поприкидываюсь, чтобы уж совсем концы обрубить... Будто что-то сдерживало... И, на тебе, ты объявился, да еще с этим! Никто бы ведь, кроме тебя, ко мне с такой просьбой никогда не обратился, Андрюша! Все ведь человеческое теперь абсурдом, бредом стало, считается всеми. С деньгами бы пришли, с обрезом тоже, но просто попросить, из-за матери, из-за невесты, да еще такой!? В том-то и ужас, что не я бы отказал, а меня бы и не попросили даже! Так что, это тебе спасибо, Андрей. Ты просто не понимаешь, наверно, какую ты мне услугу оказал... Может, у меня и не все потеряно. Судьба-то еще не бросила меня, еще, значит, верит, что я могу что-то...
   - Нет, Петр, я тут ни при чем, - возразил Андрей, когда тот выговорился и с мольбой во взгляде уставился на него слегка блестящими глазами. - Если бы ты сам не хотел этого, не жаждал страстно, невыносимо, то и весь наш класс, ввались он сюда во всех своих бантиках и фуражках, не помог бы тебе. Я это не от фонаря говорю... Ты знаешь, каким я сюда приехал? Я ненавидел жуткой ненавистью все, абсолютно все, особенно, свою ненависть. Да, она дошла до той кондиции, когда уже не могла переносить себя. И здесь я встретил только ее одну, а ничего иного я не мог бы разглядеть... Но я ужасно хотел сбежать от нее, мне было невыносимо с ней, я хотел тоже,... но я боялся даже умереть вместе с ней, даже случайно умереть... Понимаешь, ведь мы туда уходим с той жизнью, которой жили и перед смертью. Нет, не с этой нищетой, не с барахлом ли - с жизнью своей души. Она это все забирает туда. И с чем бы я там оказался, если бы она была полна той ненависти? Да я бы возненавидел и вечность, но от нее-то сбежать уже бы не смог. Туда надо уходить любя... Лишь это знание, подсказанное мне братом, и останавливало меня... Точнее, я приехал за этой подсказкой и нашел ее у него в тетрадке. И тогда я лишь просто открыл свои глаза для любви и... больше ничего.
   - Андрюха, дорогой, я столько раз пытался раскрыть глаза навстречу этой жизни! - воскликнул горестно Петр, - но мне тут же приходилось их захлопывать, чтобы не забрызгало!...
   - Петр, но сама эта жизнь только ненависти и стоит, она сама по себе - это ничто, - усмехнулся Андрей.
   - Не пойму! Почему же тогда все за нее так держатся, цепляются когтями, готовы душу ради нее продать?! - воскликнул тот недоуменно. - Я-то этого столько насмотрелся! Этой жажды жизни... Тьфу, может, от этого я только и потерял всякую веру...
   - Ты же сам сказал ответ? - усмехнулся Андрей. - Чем больше за нее цепляешься, жертвуешь ради нее, тем она отвратнее становится... Разве ты мог бы сказать это о своей любви или, допустим, о своем разуме, хотя это другой уже разговор? Я говорю не о предмете даже любви, а о ней самой, об этой слепой, безрассудной, наивной дурочке, как ребенок счастливой даже от одного вида пальчика. Но я говорю здесь о любви, как об экстремальном случае, потому что для нее, ради нее ведь смерть абсолютно не страшна. Интуитивно не страшна. Любовь к женщине это просто экстремальное состояние нашей души, раскрытие ее сути, предназначения, которые бессмертны. Любящие сердца смерть не разлучает, они просто ждут очередного свидания. Я не хочу тебе, человеку государеву, говорить обо всякой мистике, во что трудно поверить, да и не стоит верить - лучше знать. Но любовь просто нам подсказывает, что ждет нас там. Любовь там ждет любовь! Значит, ненависть там и ждет ненависть... Понимаешь, Петр, самоубийство оправдано, допустим, когда человек им предотвращает, прерывает свое бесчестие, свое падение, пытаясь уйти отсюда с остатками чего-то не растеряного еще окончательно... Но от жизни, которая тебе ненавистна, не сбежать. Не повод надо себе накручивать, чтобы уж совсем без сожаления с ней расстаться, а надо приготовиться для встречи с нею, с которой хотел бы встретиться. И не по здешним меркам, ни в коем случае. Я говорю о жизни души, а не том нашем прозябании, которое лишь ненависти и достойно. Отвергая эту будничную, вещную, тряпочную жизнь, мы отдаем себя жизни настоящей, вечной. Но не иначе...
   - Да, но я пока только ненавижу, - с горечью признался Петр.
   - Но ты определись для себя тогда, что ты именно ненавидишь, - с улыбкой посоветовал ему Андрей, - и ты увидишь, что это иного и не стоит, но только не обобщай. Перед обобщением необходим анализ, отделение зерна от плевел, которые и нельзя обобщать. К примеру, знаешь, почему так свята смерть на войне? Потому что солдат тогда не просто страшно любит жизнь, а он ее любит так же сильно, как и свою Родину, которой ее отдает. Его жизнь, жизнь какого-нибудь простенького крестьянского паренька, становится в этот миг равноценной его огромной, святой Родине! И он это равноценное там и обретает...
   - То есть, не зря смерть считают наивысшим наслаждением, какое может испытать человек? - задумчиво спросил Петр.
   - Здесь испытать и - человек! - подчеркнул Андрей, добавив, - но это вряд ли выше наслаждения любви, которая в отличие от смерти вечна! Смерть - это лишь освобождение от бренной плоти, но это и обретение по новой невинности своей души, сопоставимое и по ощущениям с потерей девственности.
   - Спасибо тебе, Андрюша, и не говори только мне, что ты тут ни при чем, - искренно сказал Петр. - Я так рад, что ты вернулся, да, и сам вернулся, и, видимо, помог и мне... Я теперь хотя бы знаю, что мне нужно. Смогу я или нет - это другой вопрос...
   - Петр, помимо любви есть еще и разум, у которого с ней в это много общего, но понять это надо уже самому, размышляя... Мысли ведь тоже бессмертны. Философ был не прав в том, что он забыл при этом и об этом наслаждении, ему-то уж щедро отведенном. Нет, он был прав в отношении здесь, потому что и для любви, и для разума кроме здесь есть еще огромное там, а вот у смерти есть только грань между ними, да власть над здесь. Но здесь - это ничто... - скептически развел руками Андрей.
   - Спасибо еще раз, - встал Петр и подошел к нему с протянутой рукой. - А теперь прости, Андрюша, мне надо звонить этому... Я не хочу, чтобы ты слышал, как я у него буду выпрашивать... Не я, точнее, а тот еще... Пока, все будет нормально...
   - Петя, тебе спасибо, - крепко пожал ему руку Андрей. - это ведь то, к чему я и хотел вернуться... К чему мы вместе возвращаемся... До встречи!
  
  
   Глава 18
  
   - Андрей! - встретил его на пороге Александр, - что случилось? Нас с Милой встретили какие-то два мента, проводили молча до подъезда, козырнули и привет! Я рот закрыть полчаса не мог!
   - Сань, главное, не выходить из себя, ты же знаешь, - со смешком ответил ему Андрей. - Привет вам всем от Петьки рыжего!
   - А я ведь чрвчкс забыла, что Петька-то наш - прокурор! - воскликнула Аня, выходя вместе с Людмилой из комнаты. На них обеих были черные платья.
   - Фу, тогда понятно! А я ведь начал уж думать, что совсем повернулся. Касьян под делового косит, менты мне честь отдают, вместо того, чтоб под рученьки белые, - с облегчением сказал Александр.
   - Господи, а я понять не могу, чего ты удивляешься! Как бы они тебя под рученьки, если ты со мной? - удивленно сказал Людмила.
   - Ну да, джентльменов нашла! - с усмешкой сказал Александр.
   - Нет, они ж из моего класса оба, пусть бы попробовали только! - невозмутимо пояснила Людмила, взяв его за руку.
   - Вот, я и говорю, что везде - мафия, только классная, выходит! - засмеялся тот, погладив ее. - У меня только класс неудачный попался.
   - Нет, Саша, просто нам не дают быть нормальными друг к другу, и подают совсем другой пример - бесчеловечный, скотский, - слегка печально сказал Андрей. - Да, они не с нами учились в школе, друг к другу они, может, и нормально относятся. Но нас считают чужаками, даже чужаками друг к другу, требуя и меж нас отношений врагов. До них даже не доходит, что мы можем быть друзьями, земляками, не доходит, что нам нельзя мешать жить по нашим правилам, по человеческим. Настоящие чужаки убедили их, что власть и народ - это враги, и они так себя и ведут. Эти чужаки не нашей крови, не нашей души - это исконные наши враги, которые уже тысячелетиями пытаются уничтожить в нас гиперборейский дух... Но это бесполезно. Они не могут понять, что даже своими дружескими отношениями уже между своих, внутри своей цивилизации, они ослабляют свои разрушительные силы в отношении нас, ослабляют свой дух. Неделю назад я бы тоже подумал, что свихнулся, случись такое... А сейчас я считаю, что так и должно быть, что иначе у нас и не будет, не может быть здесь, в местах нашего детства, где не было этих... врагов. Для нас не было, хотя нас и учили играть в войну. Брат мой это понял там, где он столкнулся с врагами-детьми, когда и сам пришел к ним среди врагов. Конечно, их беду нам здесь не решить, она древнее нас намного, ее слишком яро раздувают... Нет, это не какая-то нация, как пытаются нас убедить. Они есть везде, созидатели земных благ, плотских миражей, каменщики, хотя где-то они и преобладают. Это даже не сами ложи, зараженных ими гораздо больше, особо среди и не подозревающих об этом. Но вылечиться тут от чужой болезни мы можем, я думаю. Пока что получается... Мне надо сходить домой...
   Последнее он сказал неожиданно даже для себя, хотя мысль эта мелькала у него меж слов, путающихся из-за этого...
   - Может, Аня, ты сходишь тоже, развеешься? - неуверенно спросил, скорее, его Александр. - Я сам все сделаю... теперь.
   - Я боюсь сейчас оставлять отца, - с тревогой сказала она, виновато взглянув на Андрея.
   - Да, Анюша, ты лучше останься, - улыбнулся он ей, прижав к себе.
   - Только ты приходи скорее! - попросила она, когда они остались одни, вдруг зашептав, - мне очень хочется к вам, но я и так... Нет, я не знаю, но почему-то боюсь... Мне кажется... Нет, не это... Ты ведь вернешься? Боже, это так неожиданно! Я ведь даже не успела тебе ничего сказать! Все ведь не о том, не о нас! Словно нас вдруг прервали, и только сейчас кто-то там, внутри меня, начинает об этом говорить, но я даже не знаю, с чего начать... Все ведь, что я в эти годы, когда тебя не было, думала о нас, было лишь устремлено куда-то в далекое, несбыточное будущее, которое так неожиданно было прервано нашим... сегодня, где я вдруг перестала мечтать... Нет, не только потому, что все это так ужасно, но и потому, что... Нет, я даже боюсь говорить об этом! Мне с тобой так хорошо сегодня, что мне будущего и не надо словно! Но ведь это не правильно? И я знаю, что нельзя откладывать на потом, это же главное... Все остальное это ведь!...
   - Аня, мы же не на веки расстаемся? - успокаивал он ее, торопливо целуя. - Мы теперь с тобой навсегда... Когда я вернусь, мы вновь начнем... учиться смеяться.
   Он и сам не понял, почему ему вдруг понадобилось уйти, ведь все так хорошо складывалось, что даже не верилось, даже страх какой-то брал из-за этого...
   А солнце словно бы усыпало небо россыпью путанной белоснежной пряжи, сплетая из нее плавно, незаметно меняющееся на глазах кружево, которое лишь равнодушным взглядам казалось мертвым, неизменным. Но стоило взглянуть хотя бы на само солнце, скользящее над ее разлохмаченными нитями на своих едва различимых лапках лучиков, которыми оно ласково перебирало каждое облачко, просвечивая его насквозь и радуясь, не находя на них ни пятнышка...
   На остановке трамвая он встретил ее, хотя, как ему показалось, она никуда и не собиралась ехать...
   - Странно, ты выглядишь так, словно вернулся все-таки, но и как будто потерял что-то вновь или теряешь! - скрывая радость или еще что-то, озабочено воскликнула она. - Что-то случилось?
   - Случилось многое, но это же все постоянно случается, только мы не замечаем, проходим мимо, - с трудом улыбаясь отвечал он.
   - Да, только мимо, - покачала она головой, вдруг прикусив губу. - Нет, прости меня, я просто так. Я же понимаю, что нельзя вернуть того, чего не было... Нет, я не то говорю! Я ведь наоборот хотела вернуть то... Только то, чего мне сейчас не хватает... Это ведь осталось там... навсегда, я прошла мимо него... Но и все, на большее я бы и не решилась, и сейчас бы не решилась, как бы ни хотела этого... Ты прости, но мне просто надо выговориться, хотя бы на это решиться! Не перебивай, прошу! Ты не спешишь?
   - Нет, кажется, не спешу, - ответил он, предложив ей вдруг, - пойдем, посидим вон там, и я бы пива выпил немного, жарко что-то...
   - Видишь ли, Андрюша, - продолжила она, когда они вошли в полутемное кафе и заказали что-то мимоходом, - я ведь вот так всю жизнь и живу, мечтая о чем-то невероятном, но в реальности желая сосем другого, чего-то вполне доступного. Ты, наверное, легко бы смог вычислить... результат. Да, в целом это ничто, хотя многие мне завидуют, удивляются даже... Но и я это понимаю, лишь когда вдруг остаюсь совсем одна, то есть, очень редко. Тогда я смотрю на все это, внимательно смотрю, и мне начинает казаться, что здесь нет лишь меня. Та простота и понятность, которые я вижу... в себе, настолько пусты... Я начинаю тогда мечтать, но оказывается, что этим мечтам совсем нет места в этой жизни, в моей жизни, какой я ее сделала... Я это поняла в последние дни... Вот уже несколько дней я хожу по этой улице в надежде встретить тебя, я ведь знаю, с кем ты сейчас... Но мне это не важно... Ты так сильно изменился за время разлуки, а, может, я просто иначе на тебя посмотрела! Ведь ты теперь там, где и была мечта, но только сейчас я это и поняла. Нет-нет, ты ничего не подумай! Я хотела тебя встретить, чтобы ты окончательно разубедил меня в этом! Я ведь понимаю, как это глупо, кощунственно даже ждать от тебя, чтобы ты вновь стал маленькой, недостающей мне частью жизни... Даже смешно это говорить! Я теперь отчетливо вижу, что это я - самая маленькая частичка твоей, вся я - не более ее частички, самой малой. Может быть, я и стала такой, потому что долго самонадеянно считала наоборот. И это потому, что ты вдруг так неожиданно исчез, даже не сказав ничего об этом, даже не спросив меня ни о чем. И я до сих пор без ответа. Там, где я его раньше искала, сама искала, там я не нашла ничего. А твой вопрос, твой ли ответ так и остались для меня загадкой... Это невыносимо! Я даже соврать не могу ничего... Я просто не могу!
   Сказав это, она спрятала глаза за большим бокалом с прозрачной водой, пузырьки в которой тоже казались ее слезами.
   - Когда вы тогда ушли, я тоже попытался ответить на подобные вопросы, - пытался он сосредоточиться, что у него сейчас почему-то не получалось. Его мучила, сжигала изнутри страшная жажда. - Я уже не помню, но мне кажется, что и ответы были чем-то похожи на те, с которых ты начала. Но тогда я только что приехал и приехал совсем другим, чем даже сейчас. Мне даже невыносимо вспоминать про того себя... Но дело не в этом, дело в том, что я тоже пытался найти ответы... Но их нет здесь, пойми, нет в этой жизни, вот в чем ее главная трагедия, когда она этого не понимает! Все здешние ответы - это ложь, ложь во мнимое благо, для самоуспокоения, но это страшная на самом деле ложь, если в нее поверить... Прости, я это жестоко говорю, это очень жестоко, но ложь куда ужасней!
   - Но что же тогда есть? Неужели все так безнадежно, безысходно?! - сдерживая себя спросила она, глядя на него поверх бокала. - Налей мне тоже... немного пива, я тоже хочу...
   - Нет, ведь есть множество вопросов, которые мы должны постоянно задавать, на каждом шагу задавать, учиться их задавать, не стесняться это делать... - отвечал он взволнованно, налив ей не спеша полбокала пива, разглядывая в это время ее лицо, словно и сам хотел там найти какой-то ответ. - Мы должны искать ответы на все эти вопросы, пусть даже запутавшись в них, но только не переставая, только не останавливаясь в заблуждении, что мы вдруг нашли их... Это конец, это крах! Если у тебя вдруг не возникает больше вопросов, это все - ты труп. Пусть их не возникает даже потому, что на тебя из рога изобилия как будто бы посыпались ответы... Понимаешь, я все это говорю не с позиции этой жизни, а с точки зрения вечности... Реальность последней не всегда стоит доказывать, хотя это просто. Жизнь не конечна, потому что здесь как раз и нет ответов. Все они там, но я боюсь сказать, где...
   - Нет, скажи, я прошу тебя! - умоляющим взглядом посмотрела она на него, почти повторяя его движения.
   - Там, в вечности любви, - печально произнес он, опустив глаза. - Понимаешь, любовь - это и есть непрерывный поток вопросов, ну, наших желаний... Но ее ответы мы здесь не можем понять, мы и наша жизнь говорим с нею на разных языках. Как только нам показалось, что мы поняли, так это сразу означает ее смерть. Не нашу - смерть любви. Наша смерть - это пустяк. Ужас, крах - это смерть любви. Прости за эти откровения, но без них гораздо хуже!
   - Но я и пришла, чтобы услышать это, - тихо призналась она, - потому что уже считала себя... мертвой. Ты же понял это!
   - Нет! Просто я сам боялся этого, - неумело оправдывался он. - Поэтому тебе показалось...
   - Ты просто запутался, - тепло улыбнулась она ему. - Это ты из-за меня, увидев это во мне, и начал этого бояться сам... Но все перевернул! Ты не можешь просто быть жестоким, не умеешь...
   - Но зачем это? - удивился он.
   - Не знаю, - пожала она плечами. - Мне кажется, что сейчас тебе это нужно...
   - Ты опять становишься учительницей, - улыбнулся и он ей.
   - Это ужасно! - вскрикнула она. - Нет, не обманывай! Я сейчас сказала совсем о другом. Я сказала, что я не могу без тебя, сейчас не могу, именно сейчас! Что будет потом, меня совсем не волнует, пусть даже ничего. Мне не нужно никаких ответов, и поэтому, мне так хорошо вдруг стало... Мне все стало понятно... Нет, в твоих словах! Здесь же я и не хочу ничего понимать... Я просто хочу тебя, а там пусть даже смерть, пусть даже с тобой смерть. Только не говори - нет! Я молю тебя, не говори! Я вижу, как тебе плохо, но еще сильнее хочу тебя... Нет-нет, мне без разницы - люблю я тебя или нет, я даже этого знать не хочу, потому что это мешает мне... Нет, не мешает, потому что я не знаю! Не бросай меня сейчас, возьми меня!
   - Боже, что ты со мной все эти годы делала! - воскликнул он, пытаясь улыбнуться ей, но его губы, иссушаемые жаром, лишь передергивало судорогой. - И сейчас мне кажется, что ты лишь дразнишь меня, но... я другого и не ожидаю... Но теперь я не дам тебе такой возможности! Я поймал твою любовь, я заберу ее с собой, и ты уже никуда... без нее!
   - Забери, милый, забери! Мне ведь именно этого и хотелось, мне невозможно с нею наедине, она мне не по силам! Я лучше буду вечно искать ее, искать тебя с нею, чем постоянно быть вместе с нею. Я не знаю, что с ней делать. Я поняла, зачем искала тебя, - шептала она торопливо, едва сдерживаясь, чтобы не закричать это. - Только скорее забери, я боюсь, невыносимо боюсь, что ты меня обманешь, отомстишь мне за все!
   - Ты думаешь - ради этого стоило любить? - почти язвительно спросил он, нетерпеливо подзывая официантку, бросив в конце концов деньги на стол и беря ее за руку. - Ты думаешь, что я хоть раз мог подумать о мести?
   - Другая любовь - это месть, - неуверенно ответила она, покорно следуя за ним...
  
  
   Глава 19
  
   В дверях кафе они вдруг столкнулись с Петром и Наташей.
   - Ой, Андрей! - радостно заворковала та, счастливо улыбаясь им обоим, но не выпуская руку Петра, недоуменно поглядывающего на них. - Ты давно здесь?
   - С самого детства! - весело ответил он ей, сильно пожимая руку Петра.
   - Андрюша, там все нормально, - понимающе ответил тот. - А мы, вот, тоже наконец-то встретились с Наташей, лет двадцать, наверно, ходя мимо друг друга...
   - Это называется случайно встретились! - не скрывая радости и не сводя глаз с него, восклицала Наташа, - вот с таким огромным букетом! И, вот, с этим колечком, которое случайно совершенно завалялось у него в кармане! Красивое?
   - Вы оба красивые! - с нетерпеливым восхищением произнесла она, сжав сильно его пальцы.
   - Правда?! - радостно заворковала Наташа, прижимаясь плечом к Петру. - Петя стал таким солидным, я его даже не узнала... А ведь, помните, ты сидел на самой первой парте... вначале? Ну да, со мной! Я там сидела всегда, до самого конца... А вы уходите?
   - Да, мы уходим, - встрепенулся чуть Андрей и еще раз крепко пожал руку Петра, ответившего ему тем же. - Счастливо! Вы, правда, оба такие красивые сегодня... Нет, всегда! Пока!...
   На улице их сразу же ослепило яркое солнце, засверкав немного лихорадочным блеском и в ее глазах, отчего и он совсем почти ничего не видел вокруг, торопливо помогая ей миновать эти скользящие мимо них тени прохожих. Она ведь совсем не замечала их, старалась вообще не смотреть по сторонам, полностью доверив ему выбирать дорогу, прокладывать ее сквозь эти серые, призрачные миражи быта, не понятно почему казавшиеся ранее такими реальными, такими непреодолимыми, что ей даже смешно стало наблюдать за их мельканием в полузакрытых глазах. Даже тротуар ей казался только тенью, самой длинной в мир тенью, над которой они сейчас парили, летели навстречу солнечному ветру. Ей хотелось совсем закрыть глаза, чтобы весь мир остался лишь в его горячей ладони, уводящей ее...
   - Вера? - услышали они вдруг удивленный, испуганный даже возглас, почти столкнувшись с ним. Да, это был он и стоял он, облокотившись на ту самую красную машину, лениво покуривая сигарету с черным фильтром. - А это ты?!
   Они почти не знали друг друга тогда, может, даже стараясь не знать совсем. Но он изменился, слегка располнел, хотя все еще напоминал Рафаэля из того фильма... Это Андрей понял по ее взгляду, вдруг спрятавшемуся вглубь, засверкав там искорками растерянности или нетерпения...
   Но она не остановилась, а, лишь бросив презрительный, высокомерный взгляд одними лишь веками на красную машину, пошла быстро вперед, крепко сжимая руку Андрея. Теперь ей все казалось словно бы утонувшим в полупрозрачном солнечном океане со слегка соленым, переливчатым светом, размывающим все контуры...
   К действительности их вернул резкий трезвон трамвая, с грохотом промчавшегося между ними, неожиданно потерявшими друг друга... Едва тот исчез, она бросилась на его сторону пути, но тот показался вдруг ей невероятно, чересчур широким...
   - Зачем ты меня оттолкнул?! - обиженно спросила она его, пытаясь не смотреть ему в глаза. - Ну и что? Может, это было бы самое лучшее? Может, я только этого и хотела - умереть с тобой?! Ты ведь не веришь в смерть, но зачем тогда? Я хотела этого, понимаешь, хотела! Нет, не из-за него! Из-за тебя! Ты просто не понимаешь, какое это счастье - быть любимой! Ты этого не можешь понять! Тебя никто не любил, как ты... меня. Ты не знаешь, что это такое, как это прекрасно, тепло, нежно - плыть в незримом ни для кого облачке твоего взгляда, закрывать глаза и ласкаться о его мягкие, заботливые прикосновения, ничего от тебя не требующие, не упрекающие тебя ни за что, а только любящие, просто так, ни за что любящие, дарящие тебе вечное ожидание любви. Той любви, которая никогда не узнает разочарований, никогда не проснется из сладкого сна в эту... мерзкую действительность. Она, она кажется вечностью, которая никогда не покинет, не предаст тебя... Разве этой любви нужны какие-то подтверждения, признания, доказательства? Разве ей нужны годы, испытания? Ей ничего не нужно, даже нас самих... Ведь мы - это и есть она, и я не хотела, чтобы мы и дальше мешали ей. Я хотела умереть с тобой и остаться навсегда в твоей любви, твоей любимой, потому что... Потому что я вдруг поняла, что теряю ее... Даже когда тебя не было здесь, я не ощущала это так отчетливо. А для меня страшно потерять тебя, потому что сама я не найду к тебе дороги. Я была сильна только твоей любовью, только зная, что она где-то есть, может, где-то совсем рядом, да это и не важно - для нее ведь нет расстояний, времени. Для нее есть только ты, кто любит меня, только ты нужен для нее. Даже если бы я умерла, одна умерла, ты бы нашел меня. А я здесь не главное, я только гнездышко для этой птицы, которая всегда сможет свить меня заново, пока любит меня. Я только одного боялась, что ты вдруг разлюбишь меня, что кто-то украдет у меня твою любовь. И я уцепилась за ее последние искорки в твоих глазах, которые вновь стали такими знакомыми, и решилась!... Он тут ни при чем, он все равно никогда бы не смог украсть меня у твоей любви. И не важно, что я люблю его до сих пор, не понятно за что и почему люблю. Это совсем не важно... Я благодаря ему лишь могу сравнить мою и твою любовь, понять этим хотя бы часть твоей, хотя даже понимать ее я не хочу, потому что это отнимает у меня мгновения бездумного счастья... Зачем ты оттолкнул меня? Скажи мне наконец, что ты любишь меня! Не в стихах, не взглядом - так скажи... Я почему-то боюсь...
   - Я не знаю - почему, - растерянно отвечал он. - Мне кажется, что я тоже этого хотел, но я не был уверен...
   - Нет, не это! Скажи мне, что ты любишь меня! - настойчиво попросила она.
   - Понимаешь, мне показалось, что для тебя важнее твоя любовь, - продолжал он, словно не слыша ее, - что ты растеряешься, вдруг потеряв ее, что возненавидишь меня за это, за то, что я лишил тебя самого драгоценного, что может обрести человек и здесь, и там. Да, я не знаю, что это такое, когда тебя любят, не успел еще узнать... Я знаю только, как я люблю... И я не смог украсть у тебя это, хотя и сейчас хотел бы это сделать... Свою же любовь я слишком хорошо знаю, ведь я любил тебя все эти годы, даже совсем забыв про тебя. Всех, кого я встречал, я любил этой любовью, такой же сильной, но такой же с самого начала обреченной, готовой, умеющей быть только безответной. И я даже не удивлялся, когда они уходили неожиданно от меня, уходили и те, кто, может быть, любил меня гораздо сильнее, чем я... Наверно, они встречали во мне только эту любовь, от которой можно только уходить, с которой невозможно жить... Я не удивлялся, не огорчался долго, потому что она... оставалась во мне. Она скоро стала для меня вообще чем-то единственно моим, а остальное я просто все возненавидел, потому что оно, наверно, постоянно требовало от меня любви, потому что я не мог ли не давать ее всему, но не умея брать взамен... Нет, скорей я начал ненавидеть, потому что не находил тебя в этом, и моя любовь была простым миражом, обманкой, и ею я не мог полюбить все это... Тебя не было, и моя любовь любила... ничто! Я... разучился любить... По настоящему любить... Моя любовь и стала ненавистью, такой же сильной. Я это сейчас понял, когда вновь встретил тебя, какой всегда тебя ждал, какой ты никогда ко мне не приходила... Ты бы не смогла мне простить мою любовь, какой она стала без тебя, ты бы ее тоже возненавидела, потому что иного отношения к себе она бы и не поняла, и не заметила... Нет, это не из-за тебя, это из-за жизни, которой было слишком много между нами, которая и достойна только ненависти, сквозь призму которой я все это время пытался разглядеть тебя... Да, я люблю тебя, люблю ту же самую, ту мою любимую, но... мне кажется, что моя любовь... умирает... Нет, не ослабевает... Я, наоборот, вдруг почувствовал, как она вспыхнула, разгорелась вновь, даже ослепила меня... Я готов был даже на безумство! Но сейчас я вдруг понял, что она просто... готовится так... умереть, чувствует, что это предсмертная агония... Я это понял, когда страшно захотел вдруг умереть вместе с тобой, потому что увидел впереди нас пустоту... Просто машинально я оттолкнул тебя от края этой бездны, потому что сам ее испугался... Все мои знания, уверенность... оказались ничем по сравнению с тем, что я увидел, что мне, наверно, лишь показалось...
   - Да, мне показалось, что я тоже увидела это... - растерянно сказала Вера, как-то устало прислонившись щекой к его груди. - Нет, я ее совсем не испугалась... Я испугалась вдруг за тебя, мне тебя хотелось удержать, даже упасть с тобой, но не отпускать. Мне показалось, что тебя может удержать здесь лишь твое признание, то единственное, что ты так и не сделал до этого, лишь сейчас мне сказав... Ты словно руку мне протянул бы мне этим признанием, я бы удержала тебя, потому что, да, мне это даже больше надо, чем тебе... Ведь это я теряю... Нет! Могла потерять, только могла! Неужели от нас ничего не зависит? Я ведь столько раз хотела что-то изменить...
   - Понимаешь, мне вдруг стало ясно, что все знать заранее, мочь все изменить - это так просто и скучно, это так быстро становится обыденным, - отрешенно говорил он, прижимая ее к себе. - С этим было бы невозможно пережить вечность... И это, наверно, уже не любовь... Может быть, я ошибаюсь на счет ее смерти? Может, эта неведомая, пугающая бездна и есть вечность? Может, это не страх, а лишь такое сильное предчувствие, которого мы здесь не испытывали, порой и вообще ничего не ожидая? Неужели я ошибся от неожиданности? Может, это и есть настоящая любовь - та необъятная бездна, перед краем которой взглядом становится страх, мыслью - ужас? Но чем тогда будет увиденное, осознанное, если даже неосознанное предчувствие его так сильно, так непереносимо? Да, я ошибся, прости... Это был не страх, просто там таким становится обычно сердцебиение, таким становится простое удивление... И это совсем тогда не смерть...
   - Мне кажется, что я верю тебе, но пока не могу этого понять, - тихо призналась она, прислушиваясь к биению сердца в его груди. - Но я хочу, чтобы ты убедил меня в этом... Я устала от этой жизни, мне кажется даже, что я тоже ненавижу ее за ее предсказуемость, за ее высокомерное, педантичное постоянство, которое меня вообще превратило в свою рабыню, послушную исполнительницу. Я ведь их учу только этому, этому мнимо вечному, а на самом деле, просто мертвому... Как жаль, что этого не случилось... Но я готова ждать, я ведь столько уже ждала, я ведь и ждала тебя оттуда, из-за чем-то похожей на эту бездны. И я так же почти испугалась, впервые увидев тебя! Я так испугалась, что просто вцепилась в свое настоящее, как ни рвалась из него! Значит, эта бездна любви может быть и здесь? Нужно только не испугаться? В следующий раз я ни за что не испугаюсь, и ты больше не спасай меня, не отталкивай, я прошу тебя! И не уходи больше туда... один, без меня, подожди чуть-чуть! У меня сейчас совсем нет сил... сопротивляться, но я хочу не просто упасть туда, а разбежаться рядом с тобой и прыгнуть, не отпуская твоей руки,... чтобы уже ничего не смогло меня спасти от твоей любви! Ты подождешь?
   - Я уже столько ждал, разве день что-нибудь значит? - неуверенно ответил он, поцеловав ее мокрые от слез глаза.
   - Не знаю, может, я и сейчас ошибаюсь, и дело совсем не в моей готовности, решимости, вообще ни в чем здешнем? - спрашивала она, умоляющим взглядом глядя на него, упрашивая его переубедить ее. - Может, это просто моя привычка ждать и не более? И я лишь не могу вырваться из нее и только? Мне ведь почему-то кажется, что ты вновь покидаешь меня, как я ни пытаюсь убедить себя в обратном.
   - Но как я могу тебя покинуть? - улыбнулся он ей. - Здесь нет этой бездны, которая бы могла нас разлучить. Она - только там, и мы это с тобой сегодня увидели почти наяву. Здесь лишь край ее, у которого я и буду тебя ждать... Мне, наверно, надо тоже отойти чуть подальше от него и посильнее разбежаться... Я, видимо, только для этого и вернулся сюда, как можно дальше... Да, наверно...
   - Но ты ведь уедешь сейчас на этом... трамвае? Я почему-то не доверяю ему. Ты и раньше всегда уезжал от меня на нем, и сегодня... - встревожено говорила она, провожая его до остановки...
   - Нет, давай вначале ты уедешь от меня, пусть все теперь будет иначе, - пытался он ее успокоить, помогая подняться на ступеньки другого трамвая, не слушая сердитых окриков вагоновожатой. - Теперь я тебя буду ждать - не ты. До встречи, любимая! Я люблю тебя!...
  
   Глава 20
  
   Но едва лишь стих грохот трамвая, на него вдруг напала нервная дрожь, страшная неуверенность. Он ничего не мог понять, примирить в своей голове, как ни пытался. Они обе были перед его глазами: та, которую он любил, и та, которая, может быть, любила его и любила взаимно. Он словно бы видел их одновременно своими глазами: правым и левым отдельно, хотя и смотрел в пустоту. Нет, ни перед одной из них ему не было стыдно, его совсем не мучила совесть, ему просто больно было с ними расставаться даже на этот краткий миг, хотя это было так привычно... Видя их обеих одновременно, он просто ощущал в себе какую-то дивную гармонию, неведомую, невероятную, но оттого и хрупкую, уязвимую. Он сам словно бы стоял на самой высокой в мире вершине счастья, не видя уже выше себя ничего... И от этого вдруг и стало так печально, почти безысходно...
   Он почти не заметил, как дошел до дома, лишь у ворот его очнувшись, едва заслышал разливающуюся по округе песню, любимую дедову песню про дикие степи и бредущего сквозь них в вечность бродягу, которому больше и некуда было вернуться...
   За столом сидели, обнявшись, не разлучаясь ни на миг уже почти неделю, оба брата и пели уже на который раз эту песню, иногда о чем-то переговариваясь. Они даже не заметили прихода Андрея, чему он только был рад. Поцеловав в щечку задремавшую мать, он ушел в комнату брата и достал его тетрадь, раскрыв в том месте, где лежал солнечный диск яблони. Здесь текст был написан красной пастой...
   - Братишка, вот только о любви я, пожалуй, ничего тебе нового, не известного для тебя, сказать не могу. Понимаешь, я слишком много чего любил, я весь мир, наверное, любил! А здесь я даже врагов своих полюбил, но я ни разу так и не сумел влюбиться по настоящему... Нет, я любил как бы и твою Аню, восхищаясь, наверно, твоей наивной, веселой влюбленностью, так похожей на дружбу. Мне было ужасно, когда вас разлучили... Я страдал вместе с тобой из-за безответной любви к Вере, из-за любви, которая мне казалась уже настоящей - я не встречал потом ничего подобного... у своих друзей. Может быть, сам ты и встретишь когда-нибудь, встретил ли уже что-то более высокое, хотя мне это даже представить трудно. Та твоя любовь была даже сильнее моей ненависти к этой жизни, которая меня и этого лишила... "Крепка, как смерть, любовь"... Моя любовь распылялась по стольким мелочам, каждой из которых я не мог изменить, что в конце концов у меня не осталось сил даже попытаться это объединить во что-то общее. Только ненависть к этой жизни помогла мне это сделать, как мне кажется... "Ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную"...
   Понимаешь, я прожил свою жизнь наоборот, совсем не так, как жил ты. Я пришел к своему краю полный ненависти, готовый ее навсегда отвергнуть ради ее противоположности, ради ее цели, которой в самой жизни не смог найти, потому что ее и нет здесь. Я не нашел в жизни бога, почему и не смог ее полюбить. И я ухожу к нему, чтобы вместе с ним обрести и любовь...
   А ты, хотя и шел почти всегда рядом со мной, даже пытался идти мне во след, но ты всегда находил свою любовь... Единственно, в чем наши пути были похожи, - ты так же не мог остановиться, как и я. Но я ведь шел среди своей ненависти, где и нельзя было останавливаться? Но только поэтому я и понял, что там за смертью нас ждет, нас может ждать любовь - ты не останавливался, потому что шел к ней. К чему-то другому невозможно идти, любя!
   И только потому я так спокоен перед встречей со смертью, которую здесь не надо искать - она повсюду, надо лишь встать и посмотреть ей в глаза.... Все мои остальные размышления по этому поводу, может быть, и не нужны никому - это ведь чистая теория. И они очень легко подтверждаются этими простыми наблюдениями за тобой, "моим" единственным опытом в этом вопросе. Но ведь и ты "шел" тем же "путем луча", пронзая все события, все мимолетные мишени, как пронзишь и последнюю здесь - смерть, то есть, как обычные миражи, пусть все они у нас с тобой были разные. Мне даже кажется, что наши смерти будут в чем-то похожи и внешне, хотя даже своей я еще не представляю... Но я знаю, как я буду, как я должен вести себя при этом - я писал это в другом месте, где был описан "путь луча". И об этом же давно было написано в тех же греческих мифах? Я так рад, что здесь - горы!...
   Да, братик, я шел путем луча... сквозь ненависть, но он из-за этого ничуть не замутился, не потускнел, потому что ненависть была лишь моя борьба с жизнью, с теми, кто увел нас на "путь стрелы" и прочие. Солнечный луч легко пронзает тьму, она никак не может ему навредить, как бы ни была страшной его схватка с нею, с ненавистью. Для него страшнее другое, что называют отражением, описанным выше. Одного лишь отражения, одной лишь зацепки за эти мнимые земные цели достаточно, чтобы луч света, потеряв долю своей скорости, начал умирать. Только этим труден путь луча сквозь ненависть! Путь любви лишен многих подобных ловушек, хотя они гораздо более коварны, обманчивы, но все они бессильны перед любовью к ним...
   Но в любом случае нельзя забывать, что необходимо успеть пронзить последнюю мишень, пока луч твой еще не умер, не превратился в древко, нельзя тут полагаться только на судьбу, в облике которой перед тобой порою может предстать и нечто другое, сама обманчивая жизнь... Строго помни, что жизнь - это не судьба, это как раз то самое отражение ее, которое нам кажется настоящим, потому что зримо, но лишь в лучах умирающего(!) света. Напомню тебе вновь сказку о мертвой и живой воде - это важно. Наш земной свет - это и есть та самая мертвая вода, дающая жизнь нашей плоти... Но "помышления плотские суть смерть"... Истинный свет - вода живая, виден лишь чистой душе, это наш вечный дух... Вспомни, что я писал об этом!
   В целом я, конечно, пишу это больше для себя, потому что в тебе я совсем не сомневаюсь, твоя интуиция гораздо мощнее моих знаний и рассуждений, она неосознанно видит этот живой свет... Это себе я хочу сказать: не останавливайся, не поддайся на обман, на пустую надежду... "Смерть и жизнь - во власти языка"... Я тороплюсь это сказать, потому что не только знаю, но и предчувствую даже. Понимаешь, здесь иное вообще бессмысленно! Все, что здесь происходит, оно только для этого, это лишь раскрытые для нас врата... "Кто обречен на смерть, иди на смерть"... Кто не поймет этого - их ждет страшная трагедия... "А они ненавидят обличающего в воротах"... Понимаешь, ненависть может быть оправдана лишь ради одного - пройти сквозь нее, вырваться из нее к любви. Если кто-то начнет искать в ее мраке сверкающих золотом отражающих поверхностей, мертвых лун - это смерть, за которой нет ничего... А для меня "смерть - приобретение"...
   Ладно, братишка, закрой это лирическое отступление, может случиться, что и послесловие, не трать на него больше своего времени, ты ведь и так все это знаешь. Я рад, что ты, хоть и был младшим, но все равно шел своим путем. Все это я писал лишь ради одного, чтобы сейчас быть с тобою рядом, хоть и с другого края дороги, по которой мы с тобою шли, идем и будем идти, никогда не останавливаясь, что важнее всего... До встречи!
  
   Да, Андрей это все знал, здесь не было для него откровений, потому что и при жизни брат почти все это сумел донести ему самыми разными способами. Открыть тетрадь его побудило что-то другое, скорее, то же предчувствие... Он понял, что брат писал это в страшной растерянности, похожей на его нынешнюю. Он боялся здесь написать, произнести ту правду, которая была очевидна, но боялся не из-за себя, а за него. Он не хотел подсказывать ему тот путь, который для себя считал единственным, надеялся, что Андрей сумеет найти другой, и лишь пытался ему передать тревогу, насторожить его. Он понял, видно, что и его братишке не избежать этого, почему так растерялся, зная четко, что его при этом рядом не будет... Андрей тоже понял это, отчего ему стало вдруг спокойней, он бережно закрыл тетрадь, положил на нее сверху солнечный диск, но потом вдруг снова взял его и, засунув в кармашек рубахи, вышел в другую комнату...
   - О, Андрей! - радостно воскликнули братья, замахав ему руками. - Давай, давай, сюда! А где Анюша?
   - У нее мать умерла, - вскользь ответил Андрей и взял налитую ему стопку.
   - А мы пить будем, да, гулять будем, а смерть придет - помирать будем! - в голос запели отец с братом, мерно размахивая своими стопками.
   - Эх, жаль, с тещей так и не выпьем вместе! - горестно воскликнул отец.
   - Ты не прав, мы еще не раз с ней выпьем! Ты подумай сам, что если там, в раю растут яблони, то что?... Правильно! А остальному нас учить не надо! - серьезно произнес дядя Иван, опрокинув в себя стопку. - Все, братан, на сегодня хватит! Сейчас еще одну выпьем и спать! Завтра надо поехать провожать тещу... Они же ничего не понимают и могут испортить ей все! Она потом столько лет будет страдать там из-за них! Сказано ж: "печаль мирская производит смерть!" Это же праздник! Мы, вот, Андрюха, всю жизнь свою тризну справляем - вдруг не успеешь в тот момент! Каждый миг может случиться! Надо всегда быть готовым...
   - А кто же завтра поедет? - недоуменно спрашивал его отец. - Ты же вроде завтра уезжать должен?
   - Ну и что! Зайду к Вовке с утра, и завтра полечу не я, - успокоил его дядя Иван. - Это, брат, важнее! Это самое ответственное в жизни дело - помирать! Кто как помрет, а то, может, и зря жил. Наши пращуры к этому основательно готовились, но после смерти ничего за собой не оставляли, ничего лишнего, что там не пригодится, тут не наживали, не то что фараоны. От тех только могилы, да мавзолеи и остались, только смерть и осталась. Так, дольем эту и потом уж последнюю... Так вот, я и предлагаю продолжить нашу тризну и выпить теперь за тещу, чтобы там ей счастливо жилось, чтобы нас поджидала, родню собирала к тому времени, там ее теперь набралось, о-е-ей! Мы-то ведь еще из-за Припятских болот роды ведем, с варяжьих мест, оттуда! Так вот, давайте, чтоб нам там всем собраться, коль уж здесь раскидало!...
   - Ну, так подтягивался бы тоже! - с усилием произносил отец. - Андрюша, вот, наконец вернулся... Мало осталось, поэтому...
   - Нет, братик, слишком далеко вы от наших мест забрались, я-то теперь к ним и ближе даже. Ну да, места там теперь поганые, не наша в них жизнь пошла, совсем чужая... - огорченно отвечал ему дядя Иван. - Может, ты и прав. Наша родина, может, не место, а дух, тут для него просторней, вольготней, не зря сюда от неметчины бежали. Пить с ними еще можно, спеть тоже, но порядки их дубовые, солдафонские не по нам, нашей душе и время не указ. Непримиримость наша еще с первых веков шла... Ладно, это все ерунда... Так, а разве у нас последней нет? Точно помню, что была последняя!...
   - Ну да, прошлый раз и была! - спокойно размышлял отец. - А когда был прошлый раз? Точно знаю, что теперь не он, значит, в прошлый раз он и был.
   - Выходит, что теперь у нас последней как бы и нет, - продолжил его размышления дядя Иван, - но выпить ее мы, однако, собирались, обещали, это я точно помню. Ну, и яблочное мы тоже... Значит, тебе, Андрюха, бежать! За твою ведь тещу мы так и не выпили по-настоящему. Это не хорошо. Я бы на ее месте обиделся. Поэтому одна нога здесь - другая там! Теперь твой черед, родной...
   - Иван, а может, мы с тобой прогуляемся? - предложил вдруг отец, но подняться из-за стола так и не смог. - Ведь мы с тобой так никуда и не сходили - только на могилки!
   - А больше и некуда! Но нам вдвоем вдвое дольше идти, ты ж умеешь считать? - хитро усмехнувшись, спросил его дядя Иван. - К тому же, что самое главное, до дому мы ее не донесем и придется опять идти. А как тогда Андрей? Теща-то его... Тут, брат, логика нужна железная...
   Андрей не стал дальше слушать их рассуждения и пошел, как когда-то раньше, в далеком детстве... Да, вначале за водкой им бегал его брат, а потом и он дорос до этого...
  
   Глава 21
  
   Солнце уже клонилось к вечеру, запутавшись совсем в пряже облаков. Выглядело оно усталым, и, казалось, ему страшно все это осточертело, оно так хотело скорее уйти, бросить это нескончаемое занятие, чтобы завтра начать все по новой. И как же оно справлялось со всем этим там, на севере, где почти по полгода не заходило?... Андрею вдруг и вся его жизнь показалась всего лишь одним долгим днем, из которого выпали все эти пустые ночи забытых снов. Да, здесь начиналось его утро, длинный день пестрых, коротких теней прошел где-то далеко отсюда, а теперь, получалось, вновь наступил... вечер, солнце вновь спустилось к его горизонту... Там ведь, на севере не было востоков, западов, там солнце постоянно ходило по кругу, и вполне могло оказаться, что заходило оно там же, где и взошло, и это зависело только от самого наблюдателя, если ему это было важно. Почему-то сейчас такой распорядок вещей ему показался гораздо ближе и понятней. Череда этих коротких дней показалась вдруг слишком суетной, бессмысленной, действительно, суетой сует. Каждый день приносил новые проблемы, совсем не оставляя времени на их решение и даже на осмысливание. И от каждого такого дня почти ничего не оставалось в памяти. Что-то обдумать можно было лишь по ночам, которые все-таки казались только частями одной бесконечной ночи, лишь прерываемыми ненадолго днями, из которых уже трудно было сплести нечто целое... Вот и сейчас, когда ему это вдруг удалось, получившийся в результате этого долгий день тоже оказался таким же пустым, как и каждый его слагающий... Почему-то он даже был рад, что теперь, как ему показалось, наступил вечер, за которым там, на севере, начинается долгая ночь кружащихся в неразрывном хороводе одних и тех же звезд, к которым успеваешь привыкнуть. Брат, в отличие от него, был совой, и ему жизнь могла бы, наоборот, показаться одной долгой ночью, похожей на полярную. Андрей же был жаворонком, почему и жил не в мыслях, не на бумаге, а в самой жизни, от которой в итоге ничего в памяти и не осталось особо. Да, было много друзей, много любимых, но ведь все это были их воспоминания, он и вспоминал сейчас лишь их жизни, которых коснулся в своем непрерывном беге куда-то, которые и тогда наблюдал лишь со стороны, будучи постоянно лишь наблюдателем. Это были не его воспоминания, он это понимал. Себя там со стороны он никак не мог увидеть, разглядеть. Свои поступки, почти ни одного из них он так и не успел, не смог обдумать, осмыслить, проанализировать - ему не хватало той длинной полярной ночи для этого. Он ведь всегда действовал интуитивно, по велению чувств, хотя знания ему позволяли оценить все, все мотивы и результаты... Но к себе он этого не мог применить, не успевал - его чувства не оставляли ему времени на раздумья, поскольку были чересчур искренни и все равно бы не прислушались к доводам холодного, осторожного разума, не любящего делать лишнее... Из-за этого, видимо, у него и накопилось вдруг столько ошибок, страшных для кого-то, и ему нужно было время, чтобы их хотя бы признать...
   Однако, закончить эти мысли ему так и не удалось, словно в жизни его вообще на это не отводилось времени... В затылке вдруг вспыхнула сильная боль, ослепив его так, что все внутри покрылось мраком...
   Очнулся он полулежащим на заднем сидении трясущегося по плохой дороге автомобиля со связанными руками и саднящей от легкой боли головой. Впереди сидели два каких-то крепыша с коротко стриженными, округлыми головами...
   - Ну что, фраер, очухался? - презрительно спросил тот, что справа, ткнув его в лицо пистолетом. Андрей сразу узнал в нем того, второго мента, поднявшегося с пола. - Не дергайся только, а то зубы выбью. Я бы тебе и так их высадил, да нам это не надо... Ты нам целеньким нужен, чтобы тебя жальче было.
   - Да, ты крутым оказался! - с деланным восхищением даже произнес первый мент, кинув на него через плечо злобный взгляд. - Всю ментовку, прокуратуру на уши поставил, всех корешей поднял ради своего подельника!
   - Ради родственничка! - язвительно поправил его второй.
   - Ну да, ради родственничка, - согласился первый мент. - Как же я вас, блатоту поганую, ненавижу. Вы что угодно вытворять можете, а к вам не подступись, обложились, вам все дозволено...
   - И вы что, из-за той мелочевки тут политику выдуваете? - презрительно произнес Андрей, вспомнив утренний инцидент. - Может, вы из-за обиды меня и грохнуть собираетесь?
   - Ты тут не юли! Мелочевка твоя ни при чем! - зло оборвал его первый, посмотрев с ненавистью прямо в глаза, отчего автомобиль чуть потеряв управление, резко дернулся. - Ты нам за своего родственничка ответишь, падла!
   - Да все, дальше не проедем, тормози! - сказал второй. - Самое то место.
   - Выходи! - процедил первый, открыв со своей стороны дверку.
   - Ну, а я-то причем? - недоумевая спросил Андрей, с трудом выбравшись из машины. - Я что, не имею права помочь кому, особенно в такой ситуации? Я же не из-за него, из-за матери...
   - Вот-вот, ты! Я и говорю, что ты... Давай, иди к обрыву, - подтолкнул его первый пистолетом в спину по направлению к краю утеса, у вершины которого остановилась машина. - Он свой срок не отмотал до конца, ты его отмазал, вот ты и ответишь за него. Он-то как бы за себя почти ответил... Остаток срока на твоей чисто совести...
   - Вы что, из себя робин гудов тут разыгрываете? - не мог все же понять их мотивов Андрей, что его бесило, их тупость бесила. - Потом, вы же должны знать, что это не он того парня?...
   - Ты не переживай за других, - злорадно усмехнулся первый, не спеша отступая от него, от края высокого, крутого утеса, далеко внизу под которым была видна только излучина огибающей его реки. - Те уже все там, кроме Косилы, но и этот дождется, недолго осталось... За тобой следом, хотя мы еще думаем - как. Ну, тех мы убрали, и что? Они даже раскаяться не успели. А вот если тебя мы, родственничка ихнего, уберем, так эта сука будет всю жизнь страдать, и еще Анька ему добавлять будет соли на раны, когда узнает. Слишком легко те отделались! Этому так не сойдет, потерять родственничка больнее, гораздо страшнее... Будут скоты знать, как руку поднимать...
   - И ты, садист, еще о морали что-то говоришь? - презрительно произнес Андрей. - Что ты, интересно, Касьяну сочинишь своими скотскими мозгами? Чтобы пожелал смерти, но не нашел ее? Ты хоть понимаешь?...
   - Заткнись! - заорал тот почти истерично, выстрелив ему под ноги. - Ты знаешь, кто был тот парень, которого эти суки замочили? Это мой брат был, мой старший брат... Я в ментовку только из-за этого пошел, чтобы мне не помешали их всех кончить... Поэтому лишь я именно тебя и выбрал, чтобы эта сука поняла, как терять... У него нет брата, поэтому ты... Не Анька же!...
   - Тогда прости, - вдруг сразу все понял Андрей и как-то успокоился. - Откуда я знал?
   - А что это меняет? На хер мне твое прощение? - сбивчиво заговорил тот. - Не раскатывай даже, что я передумаю...
   - Я и не раскатываю, - спокойно остановил его Андрей. - Просто, если уж и помирать мне за кого-то, то дай мне хотя бы помереть нормально, не как скотине. Ты же согласен, что я тут ни при чем?
   - Не заговаривай мне зубы только! Чего тебе надо? - неохотно соглашался с ним тот.
   - Да кончай его и поехали! - нетерпеливо крикнул второй, топчась около машины. - Скоро уж темнеть начнет!
   - Не мешай, Волоха, - остановил его первый, - тут он прав. Торопиться некуда. Чего тебе?
   - Ну, хотя бы руки развяжи, что ли, - равнодушно произнес Андрей, который уже думал о чем-то ином, не о самой этой ситуации. Она ему стала безразлична. - Я все-таки не тварь дрожащая, за жизнь цепляться не стану, на коленках перед тобой ползать не буду. Что подохну - это мне без разницы, а вот как - разница большая, очень большая.
   - Ага, развяжи его! Да еще дай пистолетик, чтоб он как бы сам застрелился! - ехидно запричитал второй.
   - Не надо по себе только судить, - оборвал его резко, но равнодушно Андрей.
   - О, он еще командует тут! Может, ты сам и пли скомандуешь, как в кино? Так, это только в кине бывает! - ерничал второй.
   - Слушай, Волоха, заткнись, а! Не порть момент! - одернул того и первый, подходя к Андрею. - Мне не жалко, а убежать от меня он не убежит. Тут и некуда. А если сам сиганет, то попутный ветер...
   - Спасибо, - поблагодарил его Андрей, разминая затекшие пальцы и посмотрев пристальнее за утес, откуда даже шума воды не доносилось - это было не море, к сожалению. - Может, дашь и закурить напоследок? Благодарю... Как докурю, так и...
   - Эй ты, а что, скажешь, что в кино не врут? - спросил вдруг примирительно второй, с интересом даже поглядывая на Андрея. - Есть такие, кто и... Мы таких что-то не встречали, кто бы на коленках не ползал. Все, как последние скоты, готовы были хоть что сделать...
   - Ладно, тогда я выкурю пару сигарет, раз уж две у тебя прихватил, да и напоследок все ж,... и расскажу вам про таких, - задумчиво говорил Андрей, не спеша затягиваясь и выдыхая сладкий дым, пытаясь хоть раз получить от сигареты настоящее удовольствие. - Давно еще был народ такой гиперборейцы, то есть те, кто жил в краях Борея, северного ветра. Это все о них говорили еще древние греки, времен Одиссея, Троянской войны, может, слышали... Они грекам казались полудикими, слишком веселыми, праздными людьми, которые постоянно пели, пили, плясали, не смотря ни на что, ни на холод лютый, ни на край их суровый.
   - Почти как наши... алкаши, - скептически заметил первый, внимательно наблюдая за его сигаретой и в нетерпении поигрывая пистолетом.
   - Ну да, только эти весельчаки, алкаши, как ты говоришь, и первый храм бога искусств Аполлона для греков построили, и научили их и петь, и плясать, и другим высоким искусствам, - продолжал Андрей с улыбкой, не спеша докуривая первую сигарету. - И сам этот бог Аполлон был родом из этих, северных краев. С него все нынешнее искусство пошло, которое и сейчас у нас и по сему миру. У самих греков оно было более дикое...
   - И что? - недоуменно спросил первый, поигрывая желваками на скулах и поглядывая на него исподлобья.
   - А то, что был у тех гиперборейцев тогда тот самый золотой век, когда главными среди людей были художники, певцы, когда жили они нескончаемым праздником, когда золото для них не имело никакой цены. Не строили они для себя и каменных домов, а только деревянные, чтобы ничто их не привязывало к этой земле, - продолжал Андрей, закуривая вторую сигарету. - Эти дома, деревянные храмы ли их сгорали в пожарах, и об этом никто не жалел, потом что для них было важным просто строить, создавать что-либо прекрасное, а не само оно. Время их длилось до тех пор, пока не появились в их землях воины-грабители, вожди-стяжатели, строители крепостей и каменных замков. Все тогда изменилось, кончился и тот золотой век. Да, ты прав, это и были предки и наших сегодняшних алкашей, нашего народа, кто умеет веселиться и в самые тяжелые годины, и в лихолетья, кому и нищета не омрачает жизни. Это были наши пращуры, от кого мы переняли их дух и сохранили его до сих пор, как бы его ни выбивали из нас...
   - К чему это ты? Может, на слезу давишь, родственничков, земляков среди нас ищешь? - недоверчиво спросил первый. - Так ли просто балаболишь?
   - Нет, - спокойно отвечал Андрей, докуривая уж и вторую сигарету. Он даже не стал ни слова говорить об их, своей ли ненависти, потому что сейчас вдруг напрочь, навсегда забыл, словно и не знал никогда этого слова. - Я к тому, что веселый этот народ, не просто не цеплялся за землю, а и жизнь эту он совсем не ценил, как все остальные народы. И когда кому-то из гиперборейцев вдруг надоедало жить, когда он все уже познал для себя, уставал и плясать, и веселиться, то он просто взбегал, смеясь, на крутой обрыв и прыгал с него в Белое море... Вот что такое, по моему, умереть по-человечески, по нашему. Поэтому, я об одном тебя еще попрошу... Смерть для меня не страшна, но умереть я хочу по гиперборейски. Хочу "вкусить смерть..." Тебе ведь не важно, как я лично умру - ты же не мне мстишь? А мне важно, захвачу я с собой и этот твой грех, или же уйду отсюда только со своими, с которыми я смирился. Да, "сделанный грех рождает смерть", но опусти все же пистолет... Я сам...
   Сказав это, Андрей бросил почти до пальцев докуренную сигарету и, не дожидаясь ответа от замершего в недоумении мента, чуть отошел от обрыва, взглянул на солнце, уже коснувшееся горизонта и тоже замершее в ожидании, и, стремительно разбежавшись, прыгнул с утеса, широко распластав в стороны руки...
   Он успел еще услышать, как, спохватившись, что-то прокричали ему вслед менты, хотя думал в это время уже совсем о другом. Он пристально вглядывался в улетающее куда-то ввысь солнце, в устремившуюся ему навстречу поверхность реки, вдруг ставшую прозрачной, призрачной, раскрыв под собой бездонную, необъятную бездну ночи, в которой он вдруг отчетливо увидел себя, осознал себя чем-то цельным и огромным, полным скорости и энергии света, устремившегося в бесконечность ярким лучом, вплетающимся нитью в бескрайнее кружево из множества таких же лучей, лучиков. Здесь его уже встречало и то самое солнце, которое мигом нырнуло вслед за ним под мифическую линию горизонта, обретя там свой истинный облик никогда уже не заходящего светила, этакого огромного сияющего зеркала, в котором отражались мириады и мириады его же лучей, из влюбленных взоров которого и оно состояло...
   Хотя, возможно, это был всего лишь тот спил яблони, который, выпав из кармашка, летел перед ним, вместе с ним, возвращался ли в вечность и был так похож на солнце...
   Увы, больше и подробнее мы ничего не могли разглядеть его глазами отсюда, где пока еще остались для того лишь, чтобы в нетерпении ожидать встречи, справив вначале славную, веселую тризну...
  
   Владивосток, 2003
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"