|
|
||
– Выключаю, выключаю, выключаю, – сказала Мила, чтобы уж точно запомнить. Не хотелось дёргаться ещё и из-за утюга, день и так обещал быть красочным – предстояло везти бабушку в банк.
– Поедем за доверенностью! Помнишь? Сегодня!
– Нич-чего не слышу, – сказала бабушка и закрыла глаза.
– Ну, блин... Теперь ты ещё и ничего не видишь! Сейчас мама придёт. Надо в банк ехать!
– Ммм... А я думала...
Бабушка думала всегда. Лет восемь назад, когда Мила только пошла в школу, а бабушка ещё выбиралась в магазин или на скамейку, это выглядело так:
– Бабушка, я же говорила, там дождь!
– А я думала, там нет дождя, – уверенно отвечала та, обтекая. Она, в общем-то, и продолжала так думать. Дождя – нет, кофе – яд, пшёнка – вред, – бабушка никогда не меняла своих решений. А для наиболее важных, фундаментальных вопросов имелась даже особая форма уверенности: «вот если бы...». Вот если бы Михаил, земля ему пухом, поменьше к водке, побольше к ремонту (это к вопросу о любви), вот если бы та, тот, этот закончили вуз (о несовершенстве мира)... А так – какой разговор, имеем что имеем. И по части имеющегося лежим размышляем. Впоследствии бабушка так и сократила свои ответы, до простого думала и всеобъемлющего вот если бы.
– Одевайся. Давай оденемся!
– А я думала... – совсем сникла бабушка. Но и в дороге, и в банке вела себя хорошо, и если бы мама не была такой пьяной, у них бы, конечно, всё получилось. Всего и надо-то было – оформить очередную доверенность, чтобы мама получала бабушкину пенсию. Не потому что мама алчное чудовище (чудовище конечно, но нет, не алчное), просто бабушка была уже не в состоянии это делать. Как и многое другое. Теперь это «многое другое» свалилось на Милу. Но главная неприятность была даже не в этом. Главная неприятность была ещё и обидной. Бабушка во всём этом как бы и не нуждалась.
Дело в том, что бабушка не была беспомощной, она была разочаровавшейся. Перестала ухаживать за собой, поскольку разочаровалась в нужности этих мероприятий и убедилась в ненужности. От дурацких вопросов о гигиене она скучнела. Мила прекратила спрашивать. Просто наполняла ванну и говорила: пойдём. Бабушка шла молча. Но кричал весь её вид. Он кричал «Вот делать-то нечего!», пока Мила скребла её, как лошадку. Иногда Мила плакала. Не в голос, конечно, так, хныкала, когда никто не видит. «Слёзы, грёзы...» – пропела бы мама. Маму-то бабушка исключительно смешила. Не во время купания, разумеется (мама никогда её не купала), смешила вообще. И в частности.
– Нич-чего не слышу, – чеканила бабушка.
– Да вам и не надо! – веселилась мама.
– Троих родила, – скромно закругляла бабушка что-нибудь автобиографическое.
– А у нас сегодня кошка родила вчера котят, – вспоминала мама.
– У нас нет кошки, – не верила бабушка. Шуток она не понимала, а маму побаивалась.
Мамины шутки вообще мало кто понимал. Вполне возможно, что и сегодня в банке она шутила.
Сначала мама ничего, собственно, и не делала. Кассирша – тоже с самого начала – вглядывалась и, наконец, изумлённым шёпотом спросила:
– Пьяная?
– Не Яна, – очнулась мама. – Не Яна, а... О, да меня тут... ваабще не знают! – оживилась она, и вот тут Мила уже хорошо поняла, что доверенности сегодня не будет...
Теперь мама шла где-то позади и негромко вела, очевидно с собой, какую-то финансовую беседу («Деньги – это проблема, которая требует длительного ожидания»). Бабуля почти не спотыкалась, но держалась за Милу таким образом, что практически висела на ней. Всем было грустно.
Остаётся спросить, зачем же Мила, видя мамино состояние, повезла-таки их в этот разнесчастный банк? Именно это мама и спросила у неё наутро.
По утрам Мила читала бабушке.
Бабушка любила литературу, любила всю свою сознательную (или бессознательную, как шутила мама) жизнь. Она собрала даже небольшую библиотеку и каждую книжку припечатала кругленьким экслибрисом. Увы, такая мера была продиктована не только любовью. Дедушка (Михаил Петрович) выпивал, иногда что-нибудь продавал, иногда этим чем-нибудь были книги – и вот тогда бабушка и её экслибрисы приходили в действие. Книги получалось возвращать, – не всегда, но получалось. Стращала, возвращала – и так по кругу.
Сейчас книгам ничего не грозило – дедушки с его алкоголизмом уж лет сто как не было. Казалось бы, читай не хочу, однако – новая напасть, бабушка стала терять зрение!
На помощь ей пришла Мила. К этому времени она, можно сказать, была уже профессиональным пришельцем на помощь, но вот читала по-прежнему невыразительно. Поэтому бабушка не допустила её к Толстому и Достоевскому, которых очень любила, решив потренировать, как чтеца, на поэзии – Хайям, Дементьев... Хайям, правда, уж очень много про пьянку писал. Зачем? Этого и в жизни достаточно. Кругом пьяницы, кругом мат... Однажды бабушка даже перестала на улицу выходить. Было это так:
– Бабушка, а ты погулять – не хочешь?
– НЕТ.
– Почему?
– ТАМ МАТ.
– Что там?
– МАТ.
И действительно перестала гулять, предпочитая мату Дементьева. Совсем недавно, по настоятельной бабушкиной просьбе, была закуплена свежая его порция.
Прошу тебя,
Будь благороден,
Оставь и хитрость и враньё...
– И бутылку ещё оставь, – сердито добавила бабушка. (Это предназначалось маме. Мама ещё спала, так что предназначать ей можно было всё что угодно.)
Мила в очередной раз удивилась, какая же бабушка всё-таки птица Феникс: вчера, казалось, не понимает, на ком висит, а сегодня воспряла до критических замечаний.
– Мать твоя опять напилась, – критически заметила она, дождавшись конца стихотворения.
– Не мать, а мама.
– Какая же это мама, когда это пьянь? – удивилась бабушка.
Две вещи делали человека человеком – трезвость и диплом. Именно они, по твёрдому убеждению бабушки, были причиной и поводом всего, что только есть прекрасного на свете. И литературы, разумеется. Было ясно, что об интересных событиях в красивой обстановке не алкоголики-недоучки пишут. А серьёзные люди, прожившие серьёзную интересную жизнь. Да и бабушкина жизнь прошла бы совсем по-другому, не прикладывайся дед к бутылке и получи предварительное представление о культуре в каком-нибудь, всё равно каком, институте. Культурный человек и живёт по-культурному. Вот если бы он любил её, они бы делали ремонт вместе...
Миле, хорошо знавшей (вряд ли кто-нибудь в посёлке этого не знал), что дед-алкоголик познакомился с бабушкой, когда у неё уже было трое детей, но ещё не было ни одного мужа, всегда хотелось спросить, что же, если не любовь и т.д. Но к таким вопросам бабушка относилась как к маминым шуткам – никак. В дискуссии о личной жизни она, как человек интеллигентный, не вступала. Ну, разве что в тех тяжёлых случаях, когда всякое терпение кончалось, – когда мама шлялась.
Тогда бабушку мучило то, что должно было мучить папу. Бабушка мучилась как бы за него, заменяя его, выполняя тем самым свой материнский долг.
Мама же умудрялась шляться даже по телефону – ужимки и прыжки сомнений не оставляли. Классика жанра: он в морях, она в мужиках. Правда, давненько что-то не звонили...
– Хоть не шляется, – вздохнула восставшая из пепла. – А, может, выспится и...
– Бабушка!
– Что это ты кричишь?
– Мила! – послышалось из-за стенки. – Ми-ла!! Ми-ла!! Ми-ла!!
– Мама, я читаю!
– «Читаю»! Какого чёрта мы потащились туда вчера?! вот что интересно...
– Да и неинтересно ни капельки, – пробормотала Мила. – Сама ты так сказала. А завтра тебе на работу!!... Ещё читать?
– Нич-чего не слышу... – погасла бабушка.
– Ладно... Опыт! Приходит опыт! И уходят годы! Оглядываясь на неровный путь! Чему-то там я улыбаюсь гордо! А что-то бы хотел перечеркнуть!
Милина бабушка, как мы уже знаем, была человеком интеллигентным. Тридцать лет проработала она начальником планового отдела. Это была трудная работа, но – в помещении. И не физическая. В те годы и дураку было понятно: чтобы работать на нефизической работе в помещении, нужно учиться. Теперь же всё перепуталось!
Мама работала в городе, в НИИ, не имея никакого образования, а папа со своим дипломом болтался в морях (сейчас в каких-то норвежских, ни связи, ничего...).
Чем занималась мама? Мила бывала у неё редко. Может быть, слишком редко, но поняла только то, что – ничем.
У мамы был почти свой кабинет с почти своим телефоном. В кабинет заглядывали научные сотрудники. Вид у них был целеустремлённый, но замкнутый, – как будто они точно знают куда идут, но никому не скажут. «Инвалидики умственного труда» – шутила мама. Но была вежлива. Конечно, и эта вежливость была шуткой и кривляньем, но надо было хорошо знать маму, чтобы это разобрать. Сотрудникам было явно не до того, они целеустремлённо отдавали свои бумажки и целеустремлённо уходили, так что всё шло как шло, т.е. они шли зная, мама говорила шутя, все довольны. А отвечая на звонки почти своего телефона, мама уже и совсем по-человечески выговаривала какое-нибудь «да-да, разумеется». И что только там разумелось? Но Миле нравилось, когда вот так – по-человечески! Как это было далеко от обычной маминой манеры. Обычная манера была необычной.
Считая всех глубокими идиотами, мама выработала некое слабоумное наречие – с гипержестикуляцией, сюсюканьем, бесчисленными повторениями. Видя, что её кажется не понимают, мама переходила на уровень послабоумнее, ещё, ещё, потом и вовсе на язык жестов, но становилось только хуже. Мама удивлялась, но не отчаивалась. Отчаивалась Мила.
В последний раз такое отчаяние охватило её месяц назад, когда учительница русского языка изъявила желание поговорить с мамой об итоговой Милиной оценке. Мама была патологически грамотна, Мила нет, ну а учительница – идиот, конечно.
– Да и не нужна нам тут эта запятая! – втолковывала мама. – Смотрите: «Мы тренировались не покладая рук», – это ведь не прямо. Не прямо, да? Не прямой смысл. Не буквальненько. Руки ведь не на самом деле... Нет, это тренировка, и руки, конечно, тоже, но... Устойчивое выражение! – подпрыгивала мама. – Идиома, фразеологизм...
Учительница смотрела недоверчиво.
– Вы, простите, откуда это взяли? – спросила она.
– ?
– Вы имеете отношение к языку?
– Я на нём говорю! – пошутила мама.
– Разговорная речь – это разговорная речь, – сказала учительница. – Есть правила. Деепричастный оборот выделяется запятыми. У Эмилии будет тройка.
Эмилия пылала позором. Мама просто пылала – у неё всегда горели щёки, когда она что-нибудь формулировала, а уровни всё снижались и снижались.
– Ну и тетерев, – заключила мама, выходя из школы.
– Наталья Геннадьевна?.. Такая у неё работа, – промямлила Мила.
– Работа идиота?
Но как-то так получалось, что и на маминой работе сплошные тетерева обитали. Мама – и тетерева. И никого больше. Маме не казалось это странным?
Мама пожала плечами и с полдороги молчала. Потом взяла пару баночек, развеселилась и сказала:
– Знаешь, Милёнок...
Навеселе мама и бывала весёлой, тут всё как полагается. Проблема была в том, что мама хотела общаться. А вот с этим всё было очень и очень непросто. По правде говоря, Мила сильно сомневалась, что в мамином случае это вообще возможно.
– Вот говорят: ваш Паганини – только настроение, Бах шире. Или там – Бах весомее. Как будто это чемодан! Смотрим соль-минорную фугу. Что мы видим? Да то, что это и есть настроение! Осень, листья, ещё там что-нибудь в этом духе. Настроение, да ещё и довольно застывшее! И возьмём Паганини. Девятый каприс, да? Где настроение? Можно, конечно, представить, что это дамы с кавалерами бегают по балконам и это их настроения. Но зачем они там бегают? Что догоняют? Ну, кроме друг друга и собственной дурости, конечно, но я о другом... Они хотят совпасть с некими линиями... можно сказать... смыслообразующими! Эти линии – они НАД эмоциями! Наоборот, все наши настроения, и эмоции, и действия хотели бы их выразить. Так вот: того же хочет и музыка! Т.е. не музыка похожа на настроение, а и музыка и настроение восходят, как бы... похожи по восходящей на вот это вот НАД!.. Хоть немножечко – понятно?
Этот сравнительный анализ музыкальных шедевров мама представила на бабушкином юбилее.
На юбилей прибыли самые стойкие (раз в год, но были): Нина Владимировна (младшая бабушкина сестра) и Надежда (старшая дочь). Бабушка, видимо от волнения, на приветствия-поздравления отвечала бодрым «Ничего не слышу!» и два раза чуть не упала, громко пояснив, что «И видеть стала очень плохо!».
Сели за стол. Выпили красного винца. Надо было о чём-то говорить.
Нина Владимировна, скептически глянув на бабулю, громко спросила:
– Ты приёмник-то слушаешь? Приёмник!
– Приёмник? – повторила бабушка.
– Приёмник! – повторила мама, решив, что пришло время поговорить о музыке. До красного винца у неё была беленькая водочка, и ей уже давно хотелось поговорить...
Разумеется, мама знала, что её недолюбливают. «А началось всё с ложки!» – как-то даже мечтательно говорила мама. История действительно была лирическая.
Переехав к папе, мама привезла с собой деревянную ложку в красных маках и чёрных петухах. Ложка оказалась знаковой: каждому она подавала какой-нибудь тайный знак, который буквально всё объяснял. Бабушка (тогда ещё, конечно, не бабушка, а начинающая свекровь) сразу поняла, что невестка неинтеллигентна. Просто деревенщина – она бы ещё лапоть притащила! Неотёсанность какая...
Нина Владимировна определила, что ложка – символ аппетита. И вновьприбывшая будет есть и есть и есть – пока не объест всех до нитки. Ты не смотри, что она худосочная, ей палец в рот не клади!..
А Надежда поставила диагноз: это шизофрения. Полнейшая неадекватность, взять хотя бы эту дурацкую деревяшку...
– И вот что, мам, – а нормальную ложку?
– Нормальную – это какую?
– Ну не знаю. Алюминиевую, мельхиоровую...
– Да хрен им, а не ложка!
Сейчас «хреноложечники» сидели понуро. Бабушка так вообще обмерла – она была твёрдо уверена, что мама несёт не просто чушь, а что-то сильно неприличное. Кавалеры гоняли дам по каким-то балконам. И это на её юбилее!
Нина Владимировна просто молчала. Но этого было достаточно. У неё было тонкое иконописное лицо, и когда она молчала, оно становилось глубоким и даже страдальческим.
Надежда... Надежда грелась. На участливом мамином вопросе, понятно ли им хоть что-нибудь, она взорвалась.
– Ты что это, моя милая, такое несёшь?! – И у Милы упала вилка...
Надежда была врачом, и врачом хорошим. Тыкала пальцем в небо она как и все прочие, менее хорошие, но – никогда не металась. Просто незачем было. Её никогда не увлекали вопросы, которые не касались её лично. Людям нравилась спокойная неторопливая докторесса, и они выздоравливали. Или не выздоравливали. Она всё равно оставалась спокойной и неторопливой. Хорошей.
К сожалению, Милина мама не входила в число вопросов, к которым Надя была равнодушна. Мама её просто бесила.
Мама вечно лезла туда, куда лезть нельзя, и хватала то, что ей не принадлежало. Вот сейчас это был Бах. Бахами-Бетховенами в их семье традиционно заведовала Надежда, потому что у Надежды был слух, голос и музыкальная школа – десятки наигранных часов и тяжко добытых оценок. Зато теперь, когда речь заходила о классике, Надежда могла говорить свободно. Легко. Много. Но ведь не с этой же выскочкой! А этот тон! А эти «чемоданы» и «смыслообразующие линии»!
Перед тем как уйти, Надежда объявила войну. Она постановила: поскольку мама не занимается бабушкой, поскольку мама не занимается дочкой («Ой», – подумала Мила), поскольку мама занимается пьянством и, точно известно, блядством («Ой» и подчёркнуто окаменевшая бабушка) – будем заниматься мамой. Будем беседовать.
Миле было жалко маму – маме не выиграть эту войну. Да какое там выиграть, ей даже силы не рассчитать!
– Что я несу? Да то, что вам не поднять. Но пытаться надо, – живенько пояснила она в духе «реплика в сторону». Мила схватилась за голову.
– Мама!
– Да.
– Я... вилку уронила.
– Уронила – подними. И опять не урони. Стихи!
Ну да, что же ещё – стихи, шутки. А что она ответила тогда, по дороге из школы? «Знаешь, Милёнок, вот действительно – одни тетерева! Кругом одни тетерева, и я – дрожу, как тетива. Стихи! ШУТКА!».
Но сочинителем была как раз Мила. А мама... не то чтобы не была. Ни да ни нет. Всё она делала как-то... что нельзя было сказать ничего толком. Как-то так... делала – и не была. Была, но не так, как надо. Не так, как подразумевается. И даже наоборот!
У Насти Зарифьяновой, например, мама – бард. И в этом нет ничего ужасного, есть что-то даже привлекательное – все знают, что Венера Зарифьянова в свободное от работы и домашнего хозяйства время дружит, так сказать, с гитарой. Это... красивая дружба. Легальная, что ли. Не раз её приглашали на различные школьные мероприятия, а однажды она пела на избирательном участке, и её даже по новостям показали («Я надеюсь, что моё скромное хобби приносит радость людям»). У Милиной же мамы любое из «хоббей» получалось каким-то... дурацким. Она даже с Шопенгауэром дружила как-то не по-людски. Много ли народу читает Шопенгауэра? А скольких поэтому в дураки записали? Но одного Мила знала. Это была мама.
Мама бродила по двору с кипой шопенгауэровских распечаток, пока не напугала подподъездных старушек, что называется, до смерти, – одна действительно схватилась за сердце:
– Ох ты, господи...Что это там... у тебя?
– Где «что»?
– Бумаги, господи!.. Опять платёжки принесли!! За свет, за воду?!
– За подводу, – сказала мама и ушла в другой конец дома.
– Вот дурко-то, ну и дурко-о...
...Мила показала свои стихи только однажды. Маме. На восьмое марта.
Сегодня праздник наших мам,
Весенний праздник женский.
За доброту он мамам дан,
За жизнь, подаренную нам,
Любовь, большую нежность!
– Ну – как?.. – насторожилась Мила.
– Ну как... Завязывать тебе надо с этим...
– Со стихами?!
– С этим... как его... с Дементьевым!
У бабушки тоже было хобби. Оставаясь одна, она перерывала все имеющиеся в доме шкафы, ниши, полки, особенно почему-то сосредотачиваясь на верхних, таких, до которых добраться можно было только с парочки табуреток. Это была любимая парочка табуреток, им даже было отведено почётное место – у стеллажа с классиками. Одна, голубая, которую вниз, – как раз пошире, на мощных ножках (ногах, ножищах!), другая, лаковая, – на каких-то извилистых, козлиных... Увы, сейчас, когда Мила была на каникулах и безвылазно сидела дома, таковая инспекция была пресечена. Бабушка грустила, а Мила нет. Миле никуда не было надо. У неё были свои причины для домоседства. У Милы была проблема: прыщи.
Ну, какая это проблема! – скажете вы. И напрасно. Будешь улыбаться – почувствуешь себя счастливым, а будешь прятать щёки, закрывать лоб и замазывать подбородок – станешь дёрганным и скрытным. Обращалась ли Мила куда-нибудь, занималась, лечилась? Да. Обращалась, занималась. Для начала ей выровняли бактериальный фон – лица, конечно. Но болезнь лечится изнутри, и её исцелили от аллергии и дисбактериоза, почистили печень, нормализовали обменные процессы, восстановили гормональный баланс и укрепили иммунную систему. Прыщи, видимо, не расслышали всех этих хороших новостей и никуда не делись. Зато куда-то подевалось стремление Милы идти и дальше в этом направлении. Однако ведь и стоять толком не получалось! Надо было постоянно увёртываться, наклоняться и оборачиваться, прикидывая, насколько выпирает очередной бугор. Бугор был огромным. И ярким. А Мила – маленькой и незначительной. Беспомощной. И только здесь, дома, она чувствовала себя в безопасности. Здесь её никто не оценивал – во всяком случае с высоты бугров. И беспомощной она не была – сама помогала! Это был её личный участок, с личной мамой и личной бабушкой, с вовремя наполненными ваннами и чисто вымытыми тарелками. Обижалась и хныкала она больше для, чем от – для личных эмоций. Всё-таки нельзя их, эмоции, держать совсем уж на одной точке. Вон у бабушки – и то девятый вал чувств (чуйств – говорила мама). Как она грустила без ниш и полок! И всё-таки не выдержала...
Когда Мила вернулась (а она выходила в магазин), бабушка майским жуком лежала на спине, табуретки валялись рядом.
– Вот что тебе там надо было? Вот что тебе там вообще надо бывает? – повторяла Мила, поднимая бабушку, а потом стулья, а потом транспортируя всё это по местам – на диван и к классикам.
– Я думала... – резонно простонала бабушка. Но расстроенной не была. Напротив, довольной: не переломалась!
Оказавшись на диванчике, она, не переводя духа, вдруг схватилась за трубку. Мила смотрела недоумевая – обычно бабушка при ней не звонила, да и вообще предпочитала это делать при закрытой двери. «Алло, Надя? Надя, я так упала!... Как? Да вот так... Она меня толкнула!».
Она обычно значило – мама. А вот что всё это значило в общем и целом? Бабушка лежала какая-то вдохновлённая и на всё отвечала исчерпывающим «А?».
Вечером пришла мама, но историей не заинтересовалась.
– Каскадёры-каскадёры, – запела она, не дослушав.
– Мама!
– Вы у случая прекрасного в гостях. Это ваша судьба.
– Мама!
– А! Жить не могут иначе.
Утром в дверь постучали. Звонок был рабочим, но стучали так, как будто его не было вовсе. Была суббота, раннее-прераннее серенькое утро, когда никому никуда не надо, все спят. По оригинальному договору жуткой давности («Милёнок, открывай. Не могу видеть эти рожи!» – «Какие?» – «Да никакие!») открывать пошла Мила.
В дверях стояли: Надежда, Зоя (соседка сверху) и незнакомая женщина в белом сарафане.
– Вот – девочка, – сказала Надежда. – Видите, в каком она состоянии...
Мила как-то сразу поняла, что это о прыщах. И больше уже ничего не понимала, сосредоточившись только на том, чтобы её невозможно было разглядеть. Она крутилась и занавешивалась чёлкой, прикрывалась ладонями, пару раз пыталась вырваться из бабушкиной комнаты, в которую её затащило прошагавшей туда процессией...
– Ты нужна нам, Эмма! – провозгласила белосарафанная.
– Я не Эмма!
– А кто же ты? Ты же... Эмилия?
– Мать зовёт её Милёнок, – сказала Надежда. – Я же вам говорю, ребёнок и старая женщина оказались заложниками больного, ненормального человека. Агрессивного – вчера она, представляете, толкалась!.. А уход? Мам, ты кушала сегодня? – Старая женщина как-то неопределённо помотала головой. Просыпалась она поздно и поэтапно. Это был первый этап. – Вот видите! И учтите на заметку, что...
– Да не учтёте, – наконец-то просияла мама из коридора. На ней было что-то сильно блестящее, и вообще вид у неё был дурацкий и праздничный.
– Не поняла – что? – оторопела белосарафанная.
– На заметку – не учтёте. На заметку можно только взять. Так говорят: взять на заметку. Но не говорят...
– Видите? Типичное резонёрство, говорю вам как врач!
– Вы... пьяны? – поинтересовалась белосарафанная, глядя на маму поверх очков.
– А вы? – удивилась мама, вывернув зрачки так же, хотя очков у неё отродясь не было.
– А я – корреспондент «Семейного Еженедельника»!
– Ого! Это про то, как бабушек к батареям привязывают и мухами кормят?
Всё это время соседка – Зоя – стояла молча. Встряхнуло её, видимо, это упоминание о мухах.
– Кстати да, выпивает. Ещё, говорят, тараканов развела, – сообщила она.
Тараканов не было. Упорно спрашивающему телевизору («А ты, конкретно ты – чего ты боишься больше всего?») мама, в обычной своей вычурной манере, как-то даже ответила: «Конкретно я, я, я – тараканов и одиночества!». И это была чистая правда, тараканов она боялась до визга. Встретился им один такой. В медцентре, на противопрыщевых Милиных процедурах. Мила ничего, а мама громко визжала, а потом громко смеялась, а потом стала задумчивой и сказала: мелочь, а неприятно... Сразу стало ясно, что не мелочь.
Когда удалилась эта делегация, она призадумалась так же.
– И... что надо этим сучкам?
Мила ходила из угла в угол. Ей чего-то хотелось, но чего – она поняла только когда услышала, как мама звонит Танюхе. И увидела, как мама сидит и ждёт эту самую Танюху. Миле тоже хотелось говорить! Пересказывать, объяснять, жаловаться. Но своей Танюхи у неё не было. Была Света, и это было другое.
Про себя Мила звала её – Зёбра. Однажды на ботанике Свету озадачили царством грибов. «Зёрна, зёрна волютина, зёрна, зёрна!» – шептали ей со всех сторон. «Зёбра!» – расслышала Света...
Света сильно и странно красилась: и так довольно чистое лицо она зачем-то покрывала толстенным слоем кирпичного тона, а и так небольшие глазки узенько подводила где-то изнутри, что делало их и вовсе крохотными. Макияж этот выглядел несвежим. И Мила знала секрет, он действительно был несвеж: Зёбра красилась с вечера, отправляясь на свою романтическую (да чего уж там – эротическую) охоту. В прошлом году она стала ездить к курсантам, и если её и волновало что-нибудь из царства грибов, то это была молочница... Что же могло объединить Милу – и Зёбру? Случай (парта) – и необходимость. Школа была сплошь такой необходимостью. А каникулы – сплошным отсутствием. Как необходимости, так и Зёбры...
– У меня нет друзей, потому что у тебя нет друзей! – крикнула как-то, в запале, Мила.
– И у крокодила есть друзья, – сказала мама спокойно. Она не любила ничьих запалов и надрывов. – И потом, звини конечно (мама всегда говорила «звини», а не «извини», это была шутка), что ты понимаешь под этой самой дружбой? Такого же, как ты? Вторую тебя? А если её нет? Просто – не бывает?
Вот и Танюха не была маминой подругой, она была родственницей – сестра папы. Надежда – старшая, Танюха – средняя. И это единственный ряд, куда их можно было поставить вместе.
Таня была самым доброжелательным человеком, какого Мила, за свои четырнадцать с половиной, встречала. И самым внимательным – Таня слушала. Слушала не «по Карнеги», а просто потому что ей было интересно. Это был нестойкий, летучий интерес, он распылялся на всех без разбора и ни на ком дольше, чем глаз, не задерживался. Но в тех, кто находился в поле зрения, Таня вникала моментально. И с какой-то особой мягкостью, – такая бывает у переживших большое горе. Большого горя не было, была большая глупость. Тане было сорок. И добрые две трети из них она отдала авторскому проекту переубеждения своей во всём убеждённой родительницы. Переубеждения в чём? Во всём!
Танюше не исполнилось и двенадцати, когда она, поддерживая отца, решила доказать, что и курящие – тоже люди. В пятнадцать она настаивала, что вовсе не алкоголь делает нас дебилами, в семнадцать – что счастье не в дипломе, в восемнадцать – что любовь, а не штамп в паспорте. Следующие пару десятков лет – что и курящие тоже, что не алкоголь, не диплом, не штамп, не штамп, не алкоголь, не алкоголь, не алкоголь. В двадцать девять она закодировалась. Этого хватило до тридцати. В тридцать девять закодировалась снова. Хватило до тридцати девяти с половиной. Перед тем как сорваться, Таня в очередной раз посетила родительницу. Это называлось приехать «на общение» и произносилось как «на заклание» – Танюша, особенно в последнее время, явно этим тяготилась, выполняла свой священный долг всё реже, но – выполняла.
–...Ну, какие дела... Строим. Работы много, зато деньги хорошие, – выбиралась Таня, как на канат, на общие темы.
– Не в деньгах счастье, – рубила родительница. – С кем ты работаешь?
– С людьми, мама!
– С людьми? Какое у них образование? Они пьют?
Больше Таня у них не появлялась, и Милу это расстраивало. Она любила Танины визиты – только обычные, а не закодированные. Обычно, выруливая из бабушкиной комнаты, со своего общения-заклания, Таня направлялась прямиком на кухню, где её ждало общение-угощение, ждала мама. Готовила, правда, мама отвратно, но ведь рассматривалось это как закуска – то есть вовсе не рассматривалось, пускалось в дело не глядя. Набирались они так, что не раз и не два Таня (Танюха! – звала её мама) оставалась ночевать. Мила всё это время занималась какими-нибудь «своими делами», но с интересом, с каким-то спокойным удовольствием – как радиоспектакль – выслушивала всё, что творилось на кухне.
– Я – агент, понимаешь? Агент, Танюха!
– Дурочка ты, лапа. А не агент. Пьяная. И я такая же.
– Вот смотри: мы на балконе стояли – солнце садилось, да? помнишь? Ты смотрела на него?
– На кого? Я на пепельницу смотрела.
– А я на солнце. А если бы я не смотрела, то оно как бы... без присмотра было, да? Нет, понятно, что из какой-то другой точки на него кто-то в любом случае смотрит, но из нашей-то – только мы? И вот надо всё время смотреть, понимаешь?
– Куда? На солнце?
– Да неважно – вообще, смотреть. Если я не буду смотреть, то всё без присмотра останется, всё... безжизненным станет. Присмотр – это жизнь, это как... это как с младенцем – надо присматривать, чтобы не потерялась жизнь, понимаешь? Почему ты об этом не думаешь?
– Почему? Думаю. Хочешь про младенцев – давай про младенцев. Милка у вас уже взрослая, а сына так и не надумали... Назвали бы его как-нибудь – чтоб все соседи обосрались, Лучезаром каким-нибудь! Вот он бы и был – агентом. Ноль-ноль-семь. И человеком-пауком. Сколько сейчас костюмчиков хорошеньких!.. А то – тоже мне, агент. По присмотру что ли?
...Танюха пообещала, но не приехала. «SOS! Не по телефону! Ждём и умоляем!» – звала мама в трубку. Ночью, в полвторого, пришла смска – почему-то на Милин сотик: «Нмогу в такомсостоянии прости лапа».
Материал вышел в следующую субботу. «Семейный еженедельник», июль, № 27, Валерия Якимцева, «О долгах наших перед...»:
«Перед кем? Речь пойдёт о нашей боли, наших стариках и детях. Уже не впервые в редакцию «СЕ» поступает тревожный сигнал, и всегда мы откликаемся, выезжаем на место, анализируем сложнейшую семейную ситуацию. Сегодняшняя цель нашего визита – разобраться, что же на самом деле происходит в этой ничем неприметной хрущёвке под номером 16 пригородного посёлка Отрадное. В этом доме проживает семья из четырёх человек, один из которых, по роду своей деятельности, постоянно отсутствует. Трое других – пожилая немощная женщина, девочка школьного возраста и женщина, которая является её матерью – живут по законам, установленным этой, с позволения сказать, матерью. По словам соседей, дочь называет её «мамёнок». Возможно ли, чтобы эта неуравновешенная женщина, страдающая сильнейшей алкогольной зависимостью, была в состоянии исполнять свой родительский долг, вести домашнее хозяйство, планировать семейный бюджет? Долго мы стучимся в давно некрашеную дверь, долго на это не реагируют, но благодаря нашей настойчивости и профессионализму мы всё-таки проникаем внутрь. Нам открывает незадачливая мать, эта ещё молодая, но уже неопрятная и нетрезвая женщина. Состояние квартиры катастрофически запущенное, имеются насекомые, пыль, сырость. В углу, на кровати, лежит немощная пенсионерка Шемякина Галина Владимировна, 1935 г.р. «Галина Владимировна, вы сегодня кушали?», спрашиваем мы пенсионерку, пенсия которой уже не первый год находится в распоряжении «мамёнка». Ответ пенсионерки повергает нас в шок... Здесь же, неподалёку, другая цель нашего визита, девочка. Лицо ребёнка покрыто какими-то струпьями. Вероятно, имеют место и неврологические нарушения, девочка не может стоять спокойно, затрудняется ответить на элементарные вопросы. Её заморское имя, экзотическую прихоть матери, тоже подсказали нам соседи. Девочку зовут Эмми. «Эмми, ты ела сегодня?», спрашиваем мы. «Я не ела!», буквально кричит девочка...».
– Да, изящненько... – вяло прокомментировала мама, зашвыривая за тахту свой экземпляр еженедельника. Экземпляров было три – об этом прямо с утра позаботилась Зоя, несколько обескураженная тем, что о ней в статье почти не упомянуто. Два с половиной часа, оказывается, разговаривала с ней «та комиссия», и даже чаем она их напоила, и вот результат – безликое «по словам соседей»...
– Эмми, а Эмми, – как всегда, вдруг, переключилось мамино настроение. – А ведь эта клуша с пятого этажа – обиделась!
Мила не ответила. Она лежала, уткнувшись в подушку, – лицом, покрытым струпьями.
Мама провалялась на тахте до обеда. Мила тоже лежала. В этом была какая-то дружественность, синхронность. Мила вспомнила, как из такого же затишья спросила: «Ма, а ты меня любишь?». «Да-а... – протянула мама. – Это не Милёнок, это... тупёнок какой-то. Слушаем и запоминаем. Всё, что сердцу – Мила...»...
Но к полудню маме, по всей видимости, стало скучно, и она стала собираться. Миле это не нравилось, но она молчала. Мама всё равно уйдёт. И придёт часа через два, пьяненькая.
Пила мама, чаще всего, гуляя. Не в том смысле, в котором была убеждена бабушка, а – прогуливаясь. По улицам, площадкам. Усаживаясь на лавки во дворах.
– Да это кошмар. Кошмарно это выглядит, мама!
– Хорошо, я не буду. В нашем дворе.
– А в чьём?!
Мила боялась, что будут «приключения». Приключением могло стать всё что угодно, маму не понимали даже голуби. «Гули-гули», – приглашала она, подкидывая семечки куда-то вверх, и гули-гули в ужасе разлетались. Разлетались обычно и люди. Но люди всё-таки не голуби, кто-то нет-нет да и подлетал.
Мама была симпатичной – симпатичностью клоуна. Одевалась она как-то слоями, что делало её только худее (хуже! – покатывалась мама, когда Мила пыталась донести до неё этот парадокс), блестючки, зачастую недешёвые, блестели с неё как с ёлки. Но кто-то да умудрялся принять это за таинственное сияние. Последнего поклонника мама приобрела вместе с чебуреками – он ими торговал, его звали Гоги.
– Молодой человечек, я замужем, замужем! Вон какое у меня дитятко взрослое, гуд бай, гуд лак!
Мила стояла в прихожей и в панике соображала, не пора ли вызвать милицию – джигит, благоухающий жаренным, рвался в квартиру. Аргумент был такой – «Нэт!».
Гоги оказался безобидным. Ещё какое-то время дежурил в подъезде. Несколько раз угощал Милу чебуреками. Всё повторял «она нэ шла, она лытэла!». И это было легко себе представить – мамин аппетит имел все свойства вдохновения, и вдохновляли её отнюдь не монолитные каши, которые она варила вёдрами (Мила, по мере сил, исправляла всё это соусами, а бабушка – шматами колбасы)...
Как-то, дожёвывая чебурек, Мила сказала:
– Мам, вот он же хороший...
– Пирожок? – кривлялась мама.
– Нет, ну хватит! Гоги.
– Ещё бы! Да.
– Так что же делать?
– Да ничего. Стул вот этот – хороший? Хороший. И окно. И за окном. Да всё хорошее. Но представь, что оно тебе в любви начнёт объясняться...
– Мама!.. Ты злая.
– Ну-у, детка... Не я тут злая. Я – это я, Гоги – это Гоги, окно – это окно. Всё... отдельно. Не я это придумала. Не я автор. Покричи: ав-то-ра! Он выйдет, а ты ему – претензии...
– Кто выйдет? Как...
– Да так. Никак. Никто уже не выйдет. ШУТКА!
Мама вернулась слишком быстро – и какая-то странная. Раскрасневшаяся и... заплаканная?
Мила выглянула, но решила сначала дочитать. Она почему-то не подумала, что может не успеть, что мама может снова уйти, что она так и сделает, уйдёт, что... ничего такого Мила не подумала. Просто хотела дочитать. Раз уж начала. Это чтение и так запоздало. Она, честно-то говоря, вообще сомневалась, пойдёт ли читать сегодня. Сомневалась вчера, позавчера – сомневалась и читала. Всю неделю после «той комиссии». Но сегодня упала последняя капля – эта мерзопакостная статья, – и Мила... засомневалась сильнее.
Когда мама ушла, Мила встала, чтобы убрать за бабушкой на кухне.
Бабушке, разумеется, её экземпляр не читали. И – разумеется, читали. По телефону. Это было ясно по красноречиво закрытой двери, по тому, как бабушка затихла, как неслышно выплывала она на кухню...
И тут оказалось, что бабушка помыла свою тарелку – да, тарелка стояла и мирно сохла! Колбасных ошмётков на столе почти нет, хлеб отрезан – и даже аккуратно, – все огрызки и фантики (Мила глазам не верила) – под раковиной, в помойке, – в общем, видно было, что бабушка старалась! Приняв это за сдержанное, но всё-таки раскаяние, Мила, неожиданно для себя, решила выяснить это, дожать.
– Почитаю, – сказала она, заходя к бабуле, имея в виду всё-таки. Всё-таки почитаю. Та промолчала (всё-таки читай)... – Бабушка... тебе когда-нибудь бывает стыдно?
– Чего это мне будет стыдно? В жару все так ходят, – ответила бабушка и потрогала панталоны.
Мама не пришла ни через час, ни через два, ни через четыре. Понервничав как следует дома, Мила спустилась во двор.
Дело шло к вечеру. Кругленькая Игнатьева, не торопясь, снимала бельё с плавно качающихся верёвок. На круглой бетонке (углы её давно обломались) затихли местные пьяницы. Под подъездом осели шарообразные старушки. Посреди двора стоял мотоцикл, и он был тоже какой-то округлый. Всё было очень связно: медленно и плавно. Кругло. Мила представила – в каком-нибудь из таких же дворов – свою неплавную маму, – и ей стало не по себе. Т.е. совсем уже не по себе, окончательно.
– Да вот она! – заорали над ухом.
Мила оглянулась – за ней, совсем впритык, стояла Зоя и победно, как дичь, показывала её старушкам.
Зоя была выпимши. На этой почве она даже пыталась подружиться с мамой – в одно прекрасное утро зашла «с пол-литрой», «поправиться».
– Ну... не сегодня. Сегодня... не «поправляюсь», – загадочно сказала мама.
– Почему??
– Солдат сказал.
– Какой ещё... солдат?
– Серебряный.
Зоя попятилась, пряча бутылку. Попыток больше не было, но осталось какая-то виноватая улыбка – как будто Зоя промахнулась и сожалеет... А мама говорила о монете. Иногда по утрам она подбрасывала юбилейный рубль с берлинским солдатом-освободителем. Решка – да, солдат – нет. Вот и вся загадка...
Зоя была не злая, а просто, как мама говорила, – клуша. Услышала про тараканов – сказала про тараканов, увидела Милу – орёт «вот она!»... Старушки заинтересовались.
– И как её только земля носит, мамку-то твою, – сказала одна. Она жила где-то неподалёку, кажется, через дом, но неся в мир слово божье (Иеговье), позволяла себе присесть у любого дома, у любого подъезда. Для всех прочих, заданиями свыше не обременённых, это было, конечно, мовэтоном. – Егоровы ей так и сказали: допилась, курва, что в газетах пишут, как только земля носит.
– Да вы... как вас там... – запнулась Мила.
– Вот оно, воспитание. «Как вас там»!
– Что за шум, а драки нету, – улыбнулась Лариса, Милина соседка из квартиры напротив. Шума она не любила, но надо же было как-то пройти. Подтянутая, в светлом костюмчике, – возвращалась откуда-то...
Лариса переехала сюда недавно – года четыре назад. Она тоже пыталась дружить с мамой.
Мама сидела тогда под домом, ещё только собираясь чем-нибудь затовариться, а «новенькая», Лариса, вышла погулять с собакой и Ремарком. Ремарк упал прямо маме под ноги, мама подняла его и принялась так рьяно чистить, что Лариса растаяла.
– Вы, я так понимаю, здесь живёте? А мы вот... приехали. Неофиты, так сказать!
– Какая прелесть! Сапрофиты, – передразнила мама.
– Нет, не сапрофиты... – хихикнула Лариса.
– Паразиты?
И всё-таки Лара испугалась не сразу. Она оказалась продвинутой, начитанной, с чувством юмора – и вообще, «с чуйствами». И ещё у Лары была пятилетняя (сейчас ей девять) дочь.
– Ребёнку надо гулять. Завтра погуляю с Ксеней, – пообещала Лариса. – Пойдёте с нами?
И действительно захватила с собой Ксеню. «Лучше бы она мозги захватила!» – сокрушалась мама...
– ...Это рассказ о художнице, Зюскинд, знаете ли, любит такие вещи... Ксеня, почему ты бегаешь?
– Мама, дуйчик!
– Это одуванчик. Повтори: о-ду-ван-чик! Ксеня, почему ты рвёшь цветы?
– Это дуйчик!
– Ксеня, почему ты споришь?!
– Ксеня, почему ты дышишь?! Вдруг Зюськин такие вещи не любит? – не выдержала мама... С тех пор, подчёркнуто вежливо здороваясь, Лара сразу отворачивалась. Причём, и от Милы тоже. Отвернулась бы она и сейчас, будь это просто Мила, а не такой вот... подподъездный клубок. Этот клубок, этот «что за шум» нельзя было просто обойти, он требовал внимания, участия...
– Ни шума, ни драки, моя хорошая, – принялась рассказывать старушка. – Довели бабку, что она из хаты не выходит, лежит... как голодная собака. Егоровы говорят...
Мила, не дослушав, что говорят Егоровы, кинулась в подъезд. У неё защипало в глазах и выступили слёзы, а в такие моменты её лицо дополнительно краснело...
Егоровы – многодетные муж и жена – были домовыми активистами. Четыре их дочери выросли и жили где-то в городе, пятый – Макс, приблатнённый странноватый паренёк – перешёл в выпускной класс. Днями Максик маялся, а ночами нервировал округу – три года условно его совершенно не впечатлили. Отца он звал – Егоров. Егоров был доволен, что «пацан самоутверждается». Мать в эти дела не лезла, дел у неё и так было по горло. Она была «администрацией дома», а дому постоянно что-то было нужно – то всю зелень до самых гаражей уничтожить, то вредных кошек потравить, то «ВХОД» на подъездах написать... Она любила слово «акция». С завидной регулярностью на дверях, столбах и деревьях зацветали объявления (а всё егоровский цветной принтер) с интригующим зачином: «АКЦИЯ! АКЦИЯ! АКЦИЯ!». Последняя акция была благотворительной. К Егоровым несли детские вещи, игрушки. Егоровы упаковывали их в непрозрачные пакеты, а потом Егоров отвёз эти пакеты в поселковый совет, и больше их никто не видел.
Вот тут-то мама и ляпнула, скользнув глазами по оборванному карапузу (Пашка Линьков, сын алкоголиков), мол, что-то благотворительность на него «нифига не налипла». И не проще ли было эти тряпки оставить для Линькова...
Всё-таки умела мама, вот так, парой слов, нажить себе врагов! Ну сказано же – акция краевая. Край большой, какое там «оставить». Администрация дома теснейшим образом сотрудничает с администрацией посёлка, посёлок – с городом, город – с краем. Всё это сказано и всем известно. Всем, мама!!...
Мила злилась. Миле нравился Макс... При чём тут Макс? Нравился – не нравился... Вообще ни при чём! Дело не в нём, дело вообще, может быть... в Линькове! Да, в Линькове. Ведь можно пойти и одарить этих самых Линьковых – самой. Самостоятельно. Раз – и всё! Не проще ли? Чем ставить «двойки» чужой благотворительности – не проще? Стучишься (у Линьковых звонка уж точно нет); открывает держащаяся за стены Линькова; протягиваешь ей аккуратную стопку ношенных, но ещё вполне себе ничего вещичек (да и почему ношенных? да и нет у нас ношенных! но есть деньги, т.е. – новых!) и, немного стесняясь, говоришь: «это – вам!»; «а это, ссука, – тебе!» – выкручивает дулю Линькова, как будто ты просишь, а не даёшь, «пшла отсюда, тварь патлатая!»; и ты уходишь, потому что – а что делать?
Нет, если Мила и злилась, то... не сильно. И вообще – нет, не проще. Нет.
...Умываясь холодной водой и всхлипывая, Мила представляла огромное объявление – этак с альбом, этак с ватман: «АКЦИЯ! АКЦИЯ! АКЦИЯ! Зачистка территории от вредной Шемякиной!». И мамино фото. Цветное.
Полдвенадцатого, а мама не пришла. Никогда она вот так, до ночи, не уходила.
Мила звонила Тане – «абонент недоступен». Этот абонент никогда и не был доступен, подумалось Миле. Таня ведь никогда к ним и не приезжала – ни к маме, ни к ней. Она приезжала к бабушке. Продолжала непродолжаемое, убеждала неубеждаемое – вообще занималась какой-то унылой фантастикой, от которой давно устала. И больше не могла и не хотела продолжать...
Позвонила Декаденту – «что бы посоветовал... не знаю, не сталкивался... ну... сутки, я думаю, можно ждать спокойно...».
Это Декадент названивал маме, будоража бабушку. Он был диджеем на местной станции, которую никто не слушал. Станция относилась к этой непопулярности со здоровым юмором. «Вы нас не слушаете? Прекрасно!», «Вы нас не слушаете? И ладно!», «Вы нас не слушаете? Да вы что?!» – выдавалось в эфир каждые полчаса. Это было что-то вроде слогана. Что-то вроде конкурса выиграла у них мама. Победила, а приз не забрала, вот Декадент и звонил. К тому же оказалось, что он хронический меланхолик, обожающий помеланхолить вслух. Мама изнывала, но слушала, пытаясь время от времени развеселить или хотя бы развеселиться.
– Пшеницына, 87! – хохотала она. И дальше: – Ну как «что»? Пшеницына, 44 – это ещё как-то, ладно, пусть, симпатично. Но Пшеницына, 87! Высокомерно. Глупо!
Это она о табличках на домах. Рассматривала на прогулке. Не мудрено, что Декадент перестал-таки звонить. А Мила, непонятно зачем, записала его номер...
Диджей удивился – не пропаже, а звонку. У него-то ничего не пропало... Вы нас не слушаете? Ясно...
А больше и звонить было некому.
Бабушка спала. Сначала она всё время дверью хлопала, закрывалась – видимо, обзванивая родственников и интригуя их новостью, что она куда-то делась. Закрылась бы и не открывалась, но было душно. Закрылась – открылась, закрылась – открылась... Потом перестала. Уснула. Мила вдруг испугалась, что тоже уснёт.
Она отправилась на кухню и навела себе «кофеёнышу» невообразимой крепости. Он был мамин, мама его так называла, – и Мила стала пить так старательно, как будто он приблизит её к маме. Глупость? И пусть. К тому же не даёт уснуть... Но странно – спать всё-таки захотелось. Миле даже показалось, что как раз от кофе. Ещё одна глупость...
Ночь была душная и какая-то... бесконечная. Захотелось пить, и Мила снова навела кофе. Такой крепости он был откровенно противный, и в следующий стакан она добавила немного сахара. В сон клонило всё сильней, перед глазами промелькивали какие-то серебристые пятна, потом одно из них расплылось и превратилось в экран. По экрану разлетелись разноцветные пятнышки, Мила любовалась ими, а краем сознания продолжала думать, что не уснёт. И о всяких других, каких-то перепутанных и... извилистых вещах. Об извилистых ножках стула. И о толстых голубых – другого. Бабушке не надо было падать, а маме уходить. А Наде – приходить. Какое всё извилистое и перепутанное!.. По серебристому фону прошлась оранжевая зебра с человеческими глазами. Миле это не понравилось – это что, уже сон? Она тряхнула головой и как будто проснулась. Увидела комнату, окно. На чёрном небе сгущались чёрные тучи. Мила стала на них смотреть, чтобы не уснуть, хотя они её и раздражали. Слишком уж самодовольно они сгущались. Прямо никуда от них не деться, и они это прекрасненько знают. Прекрасно знают. Просто горят своей чернотой – как включенные. «Выключаю, выключаю, выключаю!» – пробует Мила. Но это не помогает. И всё-таки Мила не пугается. Мила тоже кое-что знает. У неё козырь. Может быть, не в руках, но на расстоянии руки. Не сейчас, но всегда и скоро. Навсегда – у неё и у мамы. Надо только подождать. Надо только подождать. ПАПА.
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"