Первые мои школьные годы, ошеломившие меня. Кругом послевоенные школьники, плохо одетые, полуголодные, шумные, ошарашенные только что окончившейся войной и лишь случайно не раздавленные ею. И до чего еще пахло проклятой. Перед школой на берегу Невы жалкие, помятые пленные немцы грузили дрова. Мы иногда подбегали к ним и давали им куски хлеба.
Тогда близким мне человеком был Трегубка. Вообще-то он был Трегубов. Но мы фамилии друг друга сокращали и немного переиначивали. Уцепился я за него потому, что в этом обожженном войной, возбужденном, диковатом мальчишеском водовороте очень нужны мне были обычное детское бесшабашное веселье и беззаботность. Мы не отходили друг от друга, болтали о всякой чепухе, гоготали, носились по лестницам вверх и вниз. Вроде мы с ним о чем-нибудь серьезном и не поговорили ни разу. Все га, га да гы, гы.
Привел он меня как-то к себе домой. Жил он с матерью в комнате среднего размера. Отцов тогда почти ни у кого не было; мы и не спрашивали про них друг у друга -- что спрашивать-то, когда все и так ясно. Мать его дома была. И до того она мне понравилась, что смотрю и смотрю на нее, глаз оторвать не могу. Стройная и красивая--прекрасивая. Изящная, как бы я сейчас сказал. Не знаю, знал ли я тогда слово благородство, но, если бы знал, то наверно сказал -- благородная и серьезная или наоборот -- серьезная и благородная. Может быть, артистка она была, не знаю, но, в общем, прелесть поразительная. Смотрю на нее, а она перед зеркалом стала -то выпрямится, то боком повернется, все подправляет на себе, украшается да подкрашивается -- даже в груди у меня похолодело.
Взглянул я на Трегубку. Понимает ли он, что мать у него -чудо? Ни черта не понимает. Хоть тресни. Как в школе, в очереди за чаем.
И подумал я вдруг тогда -- до чего же одет я скверно и уродливо до омерзения -- блузка обвислая, пыль^ная, брюки старые, мятые, ботинки нечищенные, поцарапанные. И весь я после школы какой-то взбаломошный, растрепанный, немытый, руки в чернилах. И стыдно мне стало, что я гадкий такой к ней в гости пришел. Стушевался я, сжался, голову опустил.
А она на меня вроде и не посмотрела ни разу -- мало ли какого таракана ее сынок в дом притащил. Но скорей всего мельком взглянула краем глаза, мгновенно оценила и двойку поставила.
После этого я на Трегубку по другому стал смотреть. Это же не просто Трегубка, а Ее сын. Он - мальчик, который живет с Ней в одной комнате, каждый день с Ней разговаривает и учится у Нее наверно чему-то хорошему и красивому.
Через некоторое время привел я Трегубку к себе домой. Ну, показываю я ему мои сокровища: марки, деньги дореволюционные, открытки и всякое другое. И вот со дна коробки достаю свисток.
-- Смотри, -- говорю, -- Трегубка, какой свисточек. Я его из Томска привез. Маленький, широконький, тут коричневый, а тут серо-белый. Хороший, правда? А свистит-то как! На, посвисти. А знаешь, откуда он у меня? У одного малыша стибрил. Вижу, заигрался он чем-то, а свисток свой на землю положил. Я рядом присел, как будто тоже играю чем-то, а сам незаметно, тихонечко-тихонечко свисток отодвигать стал. Малыш ничего не замечает. А я тихонечко, тихонечко--тихонечко свисток еще в сторонку и в пыль закопал. Понимаешь? Потом я сделал вид, что играть надоело, встал, отошел и наблюдаю. Малыш чем-то там увлекся, про свисток свой совсем забыл и немного отполз. А я тогда цап-царап и свисток в карман. Здорово? А? Га!
Трегубка что-то промычал. Смотрю, лицо у него серьезное.
А через неделю он в другую школу перевелся. Ушел -- со мной не попрощался.
Скучно мне без него стало. Тосковал я по приятелю. Зайти к нему без приглашения стеснялся. Все надеялся в библиотеке встретить. Думал, встречу, бросимся мы друг к другу, и начнется наша дружба сначала. А детская библиотека была рядом с домом Трегубки. Пришел я как-то туда; очередь подошла, книги стал получать, обернулся на мгновенье, вижу - Тре-губка вошел в своем белом тулупе и в очередь встал. Обрадовался я до чертиков. Взял я книги и к Трегубке:
-- Трегубка, привет! Как ты? Что ты?
А он молчит, смотрит перед собой и молчит. Лицо спокойное, безразличное, будто меня не видит и не слышит. Я растерялся, ничего не понял вначале.
-- Трегубка, ты что, меня не узнаешь?
Лицо холодное, деловое; нет меня и все тут. Не существую. Полка книжная я или стул для него -- вот и все.
Ну что делать? Повернулся я и ушел. Чувствую себя, как будто ни за что ни про что ногой ударили и последними словами обозвали. Обидно, мерзко, а больше всего жаль, что навсегда теперь исчез из моей жизни Трегубка. А почему? Быстро я понял, почему. И как противен я стал себе.
-- Свисточек маленький, широконький, а я его тихонечко, тихонечко, тихонечко в сторонку...
Поганец я для Трегубки, вот в чем дело. Я шел и без конца повторял:
-- Тихонечко в сторонку и в пыль закопал. Маленький, ши роконький, коричневый...
А он матери, конечно, это рассказал. И она, конечно, повернула к нему свое прекрасное, серьезное лицо и своим глубоким волшебным голосом сказала ему:
-- Не имей дела с этим противным воришкой, который обокрал беззащитного ребенка.
И Трегубка, конечно, поверил, что я вор и только вор, и больше ничего, кроме вора, во мне нет. О, как же я хотел тогда, чтобы время вернулось назад, и чтобы снова я был рядом с тем малышом в Томске. Я бы сказал ему:
-- Мальчик, ты забыл про свой свисток, возьми его.
Но время-то не вернуть назад, и этот проклятый свисток лежит у меня дома, в коробке.
Никогда не забуду я чужого лица Трегубки, чувства унижения и стыда, разрывающего всего изнутри. А стыд этот не оставляет меня всю мою жизнь; он и сейчас со мной.
-- Малыш отполз, а я цап-царап, цап-царап, цап-царап... Страшное это дело -- чужое взять. Взял, а потом пожизнен ное наказание. И нет от него избавления.