Он курил одну за другой, стряхивал пепел на пол и совершенно не обращал внимания на мои замечания. Хватал меня за руку, пытаясь заглянуть в глаза, и в пьяных речах звенела трезвая обида. На жизнь. Не та обида, где Петруха на палец самогона не долил. А в размере целой империи. Возможно, самая глобальная обида, которую хранишь, лелеешь, как любимое чадо и отваживаешься выплеснуть лишь однажды и только человеку понимающему.
Он трепал меня за рукав с удивительной настойчивостью:
- А скажи, Саша, где она, правда, где справедливость? Я в войну лебеды досыта не едал. Отец мой под Москвой остался. Мать нас троих подняла. Горбилась круглые сутки. Все для фронта, все для победы. А другой, как сыр в масле всю войну в штабе просидел, тушенку со сгущенкой за троих трескал, и грыжа у него оттого. Так он ведь теперь инвалид войны. А он немца-то только на картинке видел. Ему пенсия неприподъемная, медали на весь пиджак, все льготы и эту... "табуретку на колесах". До смерти она ему не нужна. А детишкам, да внучкам, однако же радость. А мой отец в тридцать цветущих за Родину жизнь отдал. Насовсем. И что с того? Ну, так кто про него вспомнил? У меня даже могилки нету, куда придти.
Кто выжил - почет и слава. А кто жизнь отдал - детишкам по четвертачку. А у Катьки отец рабочим был, так ей пенсия больше. Государство-то рабоче-крестьянское, так почему крестьянская жизнь дешевле рабочей? Быть так не должно, я думаю. Они-то при отцах королями ходили, а мы...
Он махнул рукой:
- Да что теперь... Наливай!
Я наивно полагал, что на этом и закончится, но напрасно.
Прожевав кружок огурца, он вновь схватил меня за рукав:
- А ты слышал про приказ за номером 270? У нас нет пленных, есть только предатели. Взяли тебя раненного в плен. Все, ты предатель, враг. И если все же выживешь в немецких лагерях, в награду тебе десять лет русских преподнесут. Это по каковским законам?
Что я мог ему ответить? Да он и не ждал моего ответа.
- Но были и такие, что прошли всю войну, вернулись героями, а потом... А потом оказались врагами народа.
Я насторожился.
- Слушай...
* * *
Все когда-то кончается. И плохое, и хорошее. Кончилась война, кончилась победная эйфория. Остались разруха и голод, вдовы и сироты.
Димитрий Антонович полный кавалер ордена Славы домой вернулся к осени. Штопанный-перештопанный. С клюшечкой и верой в скорое выздоровление. Дети радовались, жена плакала. Радовалась и плакала. Мужиков в село ввернулось немного и ей повезло. А работы сколько скопилось... и каждой вдове помочь надо. Родственников, почитай, полсела.
В тот роковой вечер Димитрий Антонович допоздна засиделся у двоюродной сестры Клавдии. Она была намного старше. В детстве она нянькалась с Димкой и покровительственные замашки остались до сих пор. Говорили о былом. В основном она. Кто еще бабью боль слушать будет. А Дима он понятливый. Свой, родной. Молчит и слушает.
- Может и зря, - Клавдия заметно занервничала, - но ты мне не чужой. Лучше уж я скажу, чем сторонние люди нашепчут.
Дмитрий Антонович насторожился.
- Голодно было, Дима, голодно. Сами-то еще как-то, а вот деток жалко. Детям не объяснишь. Как на духу тебе скажу, и колоски в поле собирали, и зерно на току, хоть горсточку. Свеклу в поле по ночам воровали. Не от хорошей жизни. Не для себя, для деток. В глаза им стыдно смотреть было. Страшно, Дима, страшно. А председатель, хромой пес, с учетчиком, облавы на нас устраивали. А время-то, Дима, военное. За карман зерна - три года тюрьмы. Вот так, братец. А детишек на кого оставишь? Они, черти, что удумали! Так и говорили, ироды: мы вас понимаем, и предлагаем решить вопрос полюбовно. Все забыто и сверху две банки тушенки. Почитай всех молодых солдаток принудили. Пока вы там на фронте жизни клали, они здесь, как коты на маслобойне. А нам деться некуда. Дети на руках. Не вини Машу, Дима, не вини. Некуда ей было деться. И другим некуда...
Похолодело в груди. Молча встал Димитрий Антонович, взял клюшечку от косяка и вышел.
Лагерь гудел, как растревоженный улей. Слухи, обрастая невероятными подробностями, немыслимыми версиями, ползли из барака в барак, и уже не было силы, способной пресечь их, растоптать. Не было силы, кроме правды.
Воля случая развела их по разные стороны стола. А пацанами вместе в ночное ходили, уху из одного котелка хлебали, в одну деревню к девкам бегали. Только судьбинушка по-своему распорядилась. И теперь не хлопнешь его по плечу, и не скажешь: " Миколка, адя на сомов. Я место верное прознал..." Не скажешь. Гражданин начальник он теперь. Гражданин. И глаза светлые, яркие, как стальные иглы насквозь пронизывают. Чужие, на знакомом лице.
Глядя в сторону, первый раз назвал его по имени.
- Димитрий, не держи на меня зла. Сам понимаешь, служба такая. Маленький я человек и ничего не решаю. Единственное, что могу: домой пойдешь первым.
--
Домой?! - не поверил своим ушам.
- За последнее время многое изменилось. Все документы на тебя уже готовы. Завтра утром я отвезу тебя в город. А пока... вот. Думаю, тебе будет интересно.
Простой тетрадный листок, одна фраза и восемь лет жизни: "Умышленно разбил портрет Вождя".
Неповторимая яркость бабьего лета. Золото, зелень и синь. Ласка, печаль и тоска. Надо было лететь, бежать, а он шел медленно. Тысячу раз представлял. Нет, не перегорел. Слишком ждал, и уже не верилось. Вот рощица. Подросла. За ней - поле. Черное. Зябь. И уже крайние дома показались. Онемели ноги. Встал, упал на колени, растер в ладонях земляной крох, уткнулся лицом.
Землица родная. Четыре года я ходил за тебя по самому краю. Схоронил от ворога. Все видел. И жизнь, и смерть. И как Ваську Сытого танк переехал, и как Петьке Сивому осколком голову снесло, а он все бежит, и... и... Но знал, за что он и другие на смерть идут.
Да не все враги в окопе напротив. А вот и сам врагом оказался. Из героев. И еще восемь лет войны. И опять по самому краю. И обидней, досадней в тысячу раз. И не вытравить из воспаленной памяти Андрюху Потного, скрипача. Растерло его между двумя стволами, как мокрицу. Требуха на сучках недорубленных, да в сознание хруст костей, который услышать нельзя, только почувствовать. И Ситец, охраной забитый, и... сколько их было? СКОЛЬКО??? Злых, живых, потухших, полумертвых, и похожих друг на друга, как монотонные дни нескончаемой жизни.
Да вот, кончилось. Он втянул полной грудью свежий, теплый, сырой запах земли. Отогнал прочь, отогнал прочь все мысли, и почувствовал, что стоит рядом кто-то. Отпустил землю, отерся рукавом, медленно поднялся, развернулся. Постарел, погрузнел, но узнать можно.
- Егорка?
- Митя?
- Егорка.
- Митя.
- Егорка!
- Митя!
- Вот... Вернулся, - выдавил на срывающимся дыхании. Не удержался, обнял старого друга. Неужели все кончилось?
- Мы ждали тебя, Митя, мы ждали.
- Жив, старина. Жив, Молчун.
- Пойдем, пойдем, Митя. Ты удачно подгадал. У меня банька сегодня... С дороги... как раз... с дороги-то...
- Ноги у меня не идут, Егорка.
- Так я тебя доведу. Доведу, Митя. Даже не думай. Я тебя на руках донесу. Митя, Митя.
Он стиснул друга в медвежьих объятиях.
- Проводи, Егорка, проводи, - согласился он, - а на руках не надо. А то еще чего подумают на деревне.
- Идем, Митя, идем. Ты, чай не забыл мою баньку. Она завсегда лучшая. Щас прямо с дороги и...
- Помню, Егорка, помню.
Через пару часов, раскрасневшиеся, сидели за столом.
--
С пару, с жару, с устатку, - совсем на молчуна не похож.
- Не могу я ее пить. На десять жизней у меня горечи во рту. Налей мне молока, Егорка.
Выпив полную кружку прохладного молока, откинулся к стене и закрыл глаза. Помолчали.
- А ты знаешь, Егорка, я ведь свою путевку читал. Знаю, кто ее выписал. Коля Сапожок у нас в лагере особым отделом командовал. По землячеству я первый на воле оказался.
Молчун неопределенно хмыкнул и налил себе водки. Выпил, помедлил, не спеша, с чувством достоинства, закусил.
--
Как же так получилось, Дима?
- Клавка мне все рассказала. На войне со мной такого не было. Свет в глазах померк. Пришел я к нему в правление. Сидит, шкура, улыбается, ручку тянет. А сам лоснится от сладкой жизни. Как же так, Егорка? Детей моих от голода ветром качает, а он тушенку банками жрет, да еще... Слова сказать не мог. Замахнулся на него клюкой да в портрет угодил. Стекло в уголке треснуло. Вот и вся моя статья. О Вожде я в тот миг не думал. А думал о жене своей и других бабах, что Вождя всю войну кормили, - Димитрий Антонович немного помолчал и сожалением добавил, - оттащили меня. И словно назло в соседней избе комсомольцы заседали. А наутро уж пришли за мной. Как у них это скоро делается.
- И я в тот же день прознал. Шел к тебе совет держать, да опоздал чуток. Погорячился ты, Митя, на восемь лет погорячился.
Димитрий Антонович стиснул ложку, аж пальцы захрустели. Открыл глаза и подался к столу.
--
А что ты предлагаешь?
- Я четыре года в армейской разведке... И многому меня там научили. Иной раз торопиться никак не след. Осмотреться надо, обмозговать ситуацию, а потом уж тихо-тихо и за дело браться. Погорячился ты, брат. А напролом ведь... - он по обычаю замолчал надолго, словно не в его обязанностях развлекать гостя. Налил себе еще водки, другу - молока. Наконец-то сказал, - Вот тогда я и понял, что наша война еще не кончилась. Ни твоя, ни моя.
- Ну и как он сейчас? - стараясь казаться равнодушным, задал самый тяжелый вопрос.
- А никак он, Митя. Уже давно никак. Почитай семь годков никак.
Димитрий Антонович задрожал от нетерпения, через стол потянулся к другу, да только от волнения слова вымолвить не мог.
Молчун еще немного потянул паузу, и с неохотой, глядя в окно, произнес:
--
По той весне паводок сильный был.
--
И? Не тяни! - взмолился гость.
- Что "и"? Прибило его к берегу у Сосновки. Ну, побегали, поспрошали тут всякие. А с природы какой спрос? Когда она бурлит, человеку лучше не соваться.
Молчун непривычно криво усмехнулся, налил себе очередной стакан и пояснил:
- Я себе позволю, пока хозяйка не видит. Радость у меня сегодня несусветная. А этот, - он махнул рукой, - его уж давно забыли. Собаке - собачья смерть.
Как ни странно, новость не принесла облегчения. Хромой лишь один винтик в машине. И вина его лишь в том, что сам по себе - тварь.
Они еще долго сидели и молчали. Егорка хмелел от водки, а Митя от непривычной сытости. Хорош тот друг, с которым и поговорить, и помолчать можно.
* * *
- Ну что же вы, Димитрий Антонович? - не унимался военком. - Ведь юбилей-то какой! Тридцать лет Победы! К тому же правительственная награда вам. Медаль.
--
Медаль, говоришь?
- Да. Все руководство собралось. Вам, как полному кавалеру ордена Славы особое приглашение. Вот и машина у крыльца. Отвезут и привезут. Банкетик, соответственно.
Димитрий Антонович стиснул зубы, прикрыл глаза, собрал волю в кулак.
- И в сорок пятом меня пригласили... и медаль дали. Да такую, что всех самых золотых дороже.
Он выдвинул ящик комода, где хранились награды, порылся там и протянул военкому полоску серой ткани.
--
Вот, посмотри...
- Что это?! - майор осторожно принял из рук ветерана ленту с белесыми цифрами.
- А это награда от правительства на восемь долгих лет жизни, где год не за три, не за пять, а за десять идет. И в сто раз страшнее, когда свои убивают. Те, за кого ты под пулями четыре года со смертью братался.
- Но, Димитрий Антонович, этот вопрос уже решили. Забудьте.
- Это вы для себя решили. А мне по ночам не война снится, не "тигры" с "пантерами", а бескрайние леса сибирские, а в них такие звери водятся, и говорят на том же языке. Страшнее медведей, страшнее тигров. Понимаешь, майор, не может народ быть врагом народа. Не может.
- Я все понимаю, Димитрий Антонович, но все годовщина. Однополчан там помяните.
- Однополчан я и здесь помяну. Мне для этого с начальством лобызаться не надо. Игрушки мы для них. Хочу - казню, хочу - милую. Не по мне это. Не обижайся майор, ты тут, конечно, не при чем. Иди своей дорогой, парад скоро начнется.
Проводив военкома, накрыл в саду столик. Налил две стопки: тем, кто на войне, и тем, кто после, в лагерях сгинул. Накрыл хлебом. Бутылку заткнул покрепче, поставил в ведерко с колодезной водой. Авось Егорка к вечеру заглянет. Сам стал пить чай, не торопясь, поднося к губам дрожащей рукой нарядную чашку.
--
А что же ты, деда, не поехал? И машину за тобой прислали.
Младшая внучка Анечка словно из-под земли у стола выросла. И не заметил, как подошла. Легкая, светлая, как сама весна. Вылитая Маша.
- Да ну их, - отмахнулся, - лишняя маета. Присядь со мной, чайку попей.
Девочка присела напротив, пододвинула поближе варенье, взялась за ложку, но задумалась, и несмело спросила:
- Деда, а ты почему медали не носишь? Их у тебя вон сколько...
--
Ну, ты же меня не за медали любишь?
--
Конечно.
--
Вот и хорошо.
--
Деда, а ты чего плачешь?
--
Это дождик, Анечка, дождик.
Не хотел, не хотел, а нахлынула волна воспоминаний, и понесло, понесло. И не изжить ее. Только с собой в могилу унесешь. Тело успокоится, а душа? Душа-то, говорят, бессмертна.
С того самого памятного дня и повелось. Даже в самую ясную погоду девятого мая да упадет скупая дождинка. То небо оплакивает павших. А война... все идет...
* * *
Он все допил, и ушел. А я долго думал и решил, что обязательно напишу рассказ о ветеране, как просил меня один знакомый. Но будет он не юбилейн
ый, и не печатный, тяжелый и противоречивый.
Свою печаль можно разделить с бумагой, а вот горе целого народа...