Мой дядя был удивительным человеком, я как-нибудь расскажу вам о нём, а сейчас покинем его, кому-то покажется способом необычным, но для меня даже чересчур простым - скатившись по периллам чудесной лестницы, с рисунком в чугуне, с замечательными буковыми поручнями, и тем, кому это понятно, исполненной в стиле модерн - фантастические растения провожали меня, растерянно, а иные удивлённо осуждающе, покачивая своими лианами и строгими головками плюща, а я не обращал на это никакого внимания, отнюдь не из вежливости, а лишь потому что несся, протирая свои и так изрядно потёртые Lee Cooper дымчато-голубого цвета, то есть настоящего, а не того грязного, который нынче в моде, и спешил проникнуть сквозь тяжеленные, но великолепно просто вращавшиеся на петлях безо всякого скрипа дубовые двери, мелко, наступая на каждую ступеньку, такой у меня шутливый стиль, сбежал по лестнице и распахнул длинную дверцу Wrangler в комплектации Rubicon, повернул ключ зажигания и рванул в неизбежность, в которую верил, но считал несущественной, когда её не расшифровал и не прочувствовал, а только вступил в соглашение - ты меня не беспокоишь всякими предупреждениями, а я тебе подчиняюсь, мало обращая внимания на последствия, включив на полную мощь My women from Tokyo в концертном варианте, но недовернув тяжёлое колёсико регулятора громкости, что сделав, я бы лишился пластиковой крыши и возможно, запасного колеса, а так можно было наслаждаться изощрёнными децибелами высоких частот и басовым шуршанием в желудке, без риска потревожить ближайшее фермерское стадо гусей, спешивших окунуться в реку, не далее чем в шести милях от усадьбы моего дяди, о котором пока промолчу, а займусь дорогой, разлёгшейся на утреннем солнышке розовой простынёй, дорогой, напоминавшей своими изящными горбами плечики Афродиты, если смотреть на неё с изголовья ложа, предварительно отведя роскошные зелёные от впутанных водорослей локоны в сторону, что я и сделал, покинув липовую аллею и закурив толстенную доминиканскую Cuesta-Rey, выбранную мной в дорогу, поскольку не требовала обрезки, щёлкнув золотой Zippo, нежно прозвучавшей крышкой на фоне умопомрачительной паузы перед знаменитым соло гитары Блэкмора, прерываемой редкими хлопками и свистками восторженных слушателей, из далёкого семьдесят третьего, а я взлетел на крутом выезде на трассу, ставшем для меня трамплином при скорости ровнёхонько 115 км/час (даже на ста десяти машина ещё не вспрыгивала, а переваливалась через бугор) и со свистом успел развернуться вдоль дороги, счастливо миновав тяжёлый трейлер, ухнувший мимо за несколько секунд до моего вылета, и теперь можно было не особенно торопиться, но я вдавил акселератор до упора, не забыв перед этим поднять лобовое стекло, чтобы ветер пытался выбросить меня из кресла, выдавив из глаз прощальный поток слёз, стоит ли говорить, что ему это не удалось и через полчаса я был на ферме, не той, которая с гусями, а той, что с козочками и пасекой на лесной поляне, но мёд меня не интересовал, хотя я сам шёл в медовую ловушку в образе Феррефаты, вполне современной и в соответствующей скоростным настроениям современности, короткой юбчонке, неизвестного мне материала, но приятного на ощупь и даже слегка прозрачного, что радует взор и повышает без того напряжённый тонус, сейчас он меня немного подвёл и я не сумел изящно выпрыгнуть из застывшего как вкопанный на полянке джипа, зацепил гульфиком за дверцу и застыл с глупым видом перед своей красавицей, незамедлившей рассыпать свой смех по поляне, он покатился по ней и передразнил моё невольное проклятие, дощатыми перепевами пробегая по ульям с облупленной голубой краской и возвращаясь к нам тихим шорохом в стиле африканского Gourd, но их я не приветствовал щелчком каблуков, ибо настрой мой был на иные звуки, извлечённые из иных местечек, но тоже с помощью магических полусфер, имевшихся за распахнутым воротом красной блузки Феррефаты, и манивших меня, несмотря на всякие мелкие неурядицы, и чьему зову я неизменно, как сею минуту, следовал, рванувшись и прижав девицу к своей широкой груди, ловко повалив на мягкий травяной покров и сорвав с неё шейный платочек, повисший на тугих стеблях полевой ромашки, ничуть не мешая мне щекоткой продолжить увлекательное путешествие вдоль белых лугов и пушистых садов восхитительного тела, будто застывшего в ожидании, а на самом деле провоцируя, соглашаясь на все мои инстинктивные выверты, неумалённые зрелой любовью к созерцанию и наслаждением эстетикой процесса, а не его грубым содержанием, но всё простительно, когда молод и ещё любишь всё на свете, а не что-то что любишь действительно сам и по собственному выбору, который сейчас, вдруг стал казаться весьма неожиданным, когда, чувствуя на губах вкус крови, я начал подниматься вверх и вверх, всё выше, а моя девушка вдруг надулась, как перевёрнутая картинка Пикассо голубого периода, и вцепившись в меня клешнями, странно выглядевшими при моей привычке видеть персты её нежными и унизанными дешёвыми серебряными колечками, а теперь одевшимися изумрудами и ониксами в потемневшем от времени золоте, а может быть такой пробы - высокой, зелёного цвета - при этом губы её, условно назовём её девушкой, превратились в кривую беззубую щель, так вопившую, что никаких даже мимолётных сомнений не оставалось - старуха вовсю рожает и старается и тужится, а я совершенно беспричинно, будучи высоко, под самым небом, вдруг опускаюсь вниз, не спускаясь ничуть, а будто продолжая перекатываться на пузе, исчезаю в её туго надувшемся бурдюке и, попав внутрь, вижу, что надуться ему нечем кроме как мною, ставшим маленьким и ненужным, даже запущенным, что проявилось в недельной щетине, мгновенно покрывшей моё лицо, с надеждой на отсутствие шрамов ощупанное мною, но нет - были шрамы и немалые размером и глубиной, а осмотренные в полумраке утробы быть они не могли в отсутствии зеркала, хотя бы заднего вида, какое было у меня в машине, а тут ничуть его не бывало, зато всеобщее всего отсутствие целиком и полностью восполнялось страшенным запахом увядания, давней смерти и, как ни странно, порока, так невяжущегося с полнейшим отсутствием жизни, рост оболочки старухи-девушки не прекращался, а я и не думал его чем-то остановить, поскольку нуждался в горизонте, в подобии неба над головой и вообще в свободе передвижения, коей я тут же воспользовался и отправился изучать, немного подрагивая от неунявшегося возбуждения, ведь не так просто его прекратить в молодости, даже будучи убитым, даже потеряв все свои ценности и принципы, но ноги сами шли, как казалось мне, в сторону выхода, в направлении солнца и оно незамедлило появиться, только было тусклым и светило, пробиваясь сквозь двойной туманный полог, ничтоже сумняшеся, я раздвинул его округлые створки, встряхнул, словно старый пыльный занавес и вышел наружу, больно стукнувшись головой о сухой клитор, торчавший сучком, и да - солнце тут сияло и трудно было найти хоть малое несоответствие тому, которое я покинул минутой, а может быть часом или вечность назад, оно было полным, но без специальных приборов и светопоглощающих фильтров утверждать сиё с убеждённостью чокнутого астрофизика не представлялось возможным; от нечего делать или от невозможности предпринять что-либо иное, я медленно пошёл по полю, отметил про себя, что оно много десятилетий не возделывалось, зато было изъезжено, во все стороны покрылось несходящими, незарастающими колеями, а вдали, по его краям, вместо леса торчали какие-то обгорелые палки, но была одна светлая прогалина и в неё направил я свои стопы, которые хлопали разбитыми до неузнаваемости кедами Timberland, начинали болеть, будто от долгой ходьбы с них съезжают толстые наросты старческих мозолей, но это же делало ходьбу значимой, будто не просто так всё болит у идущего человека, значит он очень много, гонимый необходимостью прошёл вёрст или даже просто искружил их, никуда не удаляясь от точки пришествия на землю, а только вращаясь вокруг наземного отпечатка своей планиды; но, не знаю... вращался я или двигался по прямой, но дошёл, наконец, до подобия деревни, которая встретила меня голодными псами, с надеждой на меня смотревшими, не лаявшими, а только скулящими, все как один были когда-то породистыми, будто вся стая сформировалась из брошенных дачниками животных, а вот человек попался мне только один, он сидел на ступенях полуразвалившегося здания с вывеской в стиле подгулявшего более обычного Пиросманни, на которой едва проглядывалось слово "Околоток" и лишь портупея, охватывавшая чей-то бравый торс в белом кителе, была прорисована на вывеске так мастерски и навек, что каждая дырочка её была как живая, будто только проколотая, а человек, маячивший под вывеской, казалось, не обратил на меня никакого внимания и словно самому себе казённо прогундосил, что мол, заверять трудовую книгу мне не нужно, потому как сразу видать пенсионер, да ещё безо всякого имевшегося в жизни допуска, на что я не стал ничего возражать, а прошёл далее и брёл уже очень и очень долго; когда вдруг поднял голову и заметил дверь, а под ней две ступени, я понял - это мой дом, в котором я умру и в нём никогда не было и уже не будет никакого стиля, включая так любимый мною до встречи с беременной мною же старухой модерн, а кто-то всё же в доме есть и ждёт меня; действительно, так и оказалось, у холодной печи, воздвигнутой в треть залы, сидел мой дядя, но такой уже древний, что я поначалу и не узнал его, даже не сразу расслышал речь, а ведь голос у него был всегда степенный и ясный, не то что сейчас, когда он заговорил: "Садись, будем пить морковный китайский чай, хозяйка Атропа скоро придёт", - протянул руку к самовару с выбитой на нём надписью Made in Taiwan и я заметил, что рука его ничуть не дрожит, наоборот, она напряглась и достала из-под стола обшарпанный ноутбук, игравший тихо-тихо и пропевавший голосом Юза "Письмо товарищу Сталину"; на него отвечать было бы очень трудно, поэтому я прошёл к столу, налил себе красноватой жижи в гранёный стакан и не стал задавать лишних вопросов, тем более что всё и так было предельно ясно.