Аннотация: Книга первая. Русская проза практически ещё не освоила переломный исторический период в жизни СССР - десятилетнее правление Никиты Хрущёва (1954-1964 г.г.). Герой романа изобретательно пытается найти и находит своё место во враждебном ему мире...
Олег Зоин
Вчера
Обыкновенный роман
Анонс
Русская проза практически ещё не освоила переломный исторический период в жизни СССР - десятилетнее правление Никиты Хрущёва (1954-1964 г.г.). Герой романа изобретательно пытается найти и находит своё место во враждебном ему мире, открыто исповедуя активное неприятие коммунистических догматов. При этом он не диссидент, но простой, наивный, бестолковый, "стихийный" шестидесятник, сознательно нарушающий бесчеловечные тоталитарные законы и, что удивительно, одолевающий таки всесильную Систему в нелёгкой личной жизни. Немало страниц, однако, посвящено и 30-40-м годам 20-го века - годам расцвета сталинизма, то есть предистории хрущёвской "оттепели"...
Часть 1 -я
Серебристые облака упований
И вот он понёсся, как бешеный конь, долгожданный 1955-й. Зимняя сессия у Семёна прошла ровно, ни одного "хвоста". Так что стипендия в 230 рэ обеспечена. Ещё полдня мучительного сражения за билет на Курском вокзале, и Сенька Серба помчался домой, в родной город на Днепре.
Валюша опять уклонилась от встреч и разговоров, поэтому в Запорожье получился пустой номер. Удрученный неудачей, холодно простившись с матерью, раньше намеченного вернулся Сенька в Москву. Анна Николаевна так и не смогла растопить лёд непонятного сыновнего отчуждения и протоптать тропинку к его окровавленному сердцу.
И вновь потекли мрачные дни. Учёба, как учёба, в общем, скукота жуткая. Конечно, учиться на юрфаке МГУ считалось немалой жизненной удачей, однако вскоре науки приелись, всё вокруг как-то потускнело. Да и прогулов получалось немало. Просто так, от лени и от неприятия казёнщины и лицемерия на факультете.
Доцент-марксист любил проводить коллоквиумы по коммунистической теории. Обычно они проходили очень весело. Азартно спорили умница Витя Месяцев, прозванный за скрупулёзную дотошность в аргументах Догматиком, и Семён Серба, получивший кличку Диалектик, - возможно, за казуистическую гибкость формулировок.
Жаркое лето 37-го... В стране - человекотрясение. А в кухоньке хаты деда Калистрата липкая духота. Кусючие мухи. Сенькина нянька соседская Тонька, ей было тогда лет 15-16 (её мать, старая Калэнычка, - соседка Сенькиных деда-бабы со стороны колхозной конюшни), возится с двухлетним Сенькой, пытаясь напоить молоком из кружки. Он вредничает, капризничает. Она берёт его на руки и пытается утихомирить убаюкиванием. У неё на руках уютно и привычно. Сквозь ситчик летней кофточки ему приятна ласка пружинистых грудей, он прижимается к ним щекой и ему уютно, но ещё по инерции он завывает затихающим нытьем.
Заходит кто-то из взрослых мужиков и подначивает Тоньку (Сенька ещё не разговаривает, только отдельные слова, поэтому не донесёт, и дядьке не опасно попохабничать):
- Ты ему сиську дай, вон они какие у тебя уже, как дыни!.. Сразу успокоится...
Тонька краснеет, быстро отнимая Сеньку от себя и усаживая на лавку. Её чувство стыда передается ему, и он с ненавистью смотрит на мужика. Тот гогочет и уходит... Сцена врезалась в память.
Конец лета. Мама взяла Сеньку на какое-то время в город. У неё комнатка на Слободке, улица Кошевая, 17. Дело к вечеру, солнце уже низко. Семён ещё не ходит, и это беспокоит маму. Во дворе, в нескольких метрах от них с мамой, сидят на лавочке двое мужчин из семьи хозяев Мозулевских.
Один из них ласково зовет Сеньку к себе, приманивая жестами тяжёлых загорелых мужских рук. И вдруг Сенька отрывается от мамы и неуверенно идёт к дядьке и проходит-таки всю дистанцию, падая на финише в его крепкие руки.
- Пошёл!.. - изумленно кричит мама. Все дружно смеются...
- Ну вот видишь, Анька, - басит мужчина, - теперь не переживай, такой орёл далеко пойдёт!..
Сенькины довоенные воспоминания носят смутный, отрывочный характер. Так как он большей частью воспитывался у бабушки Ефросиньи Петровны, поэтому первые и самые прекрасные его жизненные впечатления связаны с поэтичным украинским хутором Казачьим, раскинувшемся двумя недлинными улочками вдоль бывшей речонки Чавки, впадавшей, продираясь сквозь чащу тростника, в небольшой пруд, по-украински, конечно, называемый ставок.
Бабуся очень любила животных - коров, свиней, гусей, кур. Коровам она давала имена цветов. На Сенькиной памяти в те годы были Роза и Астра. Всегда в хате жил кот. Одна серая кошка Тинка прожила в доме много лет. Сенька любил летом возиться с кошками. Сильное впечатление - котенок, которого он тормошил, почему-то недомогал. На следующий день он издох в страшных судорогах. Из его рта вывалился клубок белых червей. Дедуля, ветеринар ещё дореволюционной выучки, брезгливо отбросил котёнка ногой, затем подхватил штыковой лопатой и отнес за хату, где закопал на пепелище. После этого сполоснул холодной колодезной водой руки (гигиена - наш принцип!) и так красочно объяснил Сеньке, что есть такое глист, что он до сих пор содрогается от этого слова.
Это объяснение, впрочем, не помешало Сеньке сходить погодя попереживать на могилку котёнка на пепелище, под развесистой бузиной, куда дед и бабка относили золу, в которой так охотно купались куры.
Руки всегда были безнадёжно черны и заскорузлы от возни с землей, однако земля грязью не считалась, и поэтому было достаточно их перед едой вытереть видавшим виды полотенцем. По утрам, правда, не каждый день, в целях закалки и бодрости внук с дедом через раз умывались из ведра колодезной холодной водой, так, слегка, для приличия - пару раз, смеясь, плескали в лица с ладошек.
Вообще, гигиена была в том беззаботном хуторе на высоте. Можно было по неделям не мыть руки, мыло туалетное ценилось дороже экзотических раковин с тихоокеанских островов. Оно сберегалось бабусей в сундуке ради приятного парфюмерного запаха, напоминавшего ей одеколон.
Но зато когда изредка, раз в два-три месяца, приезжала мама, то отношение к мылу резко менялось. Увидев дорогую гостью из оконца кухни (мама шла обычно ближней стороной улицы, затем продиралась долго через неогороженный, заросший вишенником палисадничек, и была узнаваема издалека), бабушка кликала Сеньку, выхватывала из сундука новый кус мыла, розового и сумасшедше пахнущего, и успевала разок умыть внука, поспешно вытерев рожицу не очень часто стиравшимся передником, так что когда сияющая мать, переводя дыхание, переступала порог и Сенька кидался к ней на шею, то ей не оставалось ничего другого, как радостно воскликнуть:
- Какие вы чистенькие, какие хорошенькие!
Бабуся при этом стояла в стороне, с гордостью потирая руки и приговаривая, что как же, не хуже, чем в городе живем, - и чистота и прочие блага у Сенечки в изобилии...
Тотчас начинало опорожняться и всем показываться содержимое тяжеленных сумок, притащенных мамой, которая жаловалась на то, как она растерла ноги и как устала. Привозила она обычно уйму конфет, которые до сих пор упорно именует "конфектами", бутыли с рыбьим жиром (лечить сыночкины простуды и хилость) и всякую детскую одежку.
Рыбий жир ставился на окно в парадной комнате с наставлениями пить его ежедневно (а лучше ежеминутно) и так и оставался там пылиться нетронутым до её следующего приезда.
Сенечка оказался болезненным, простудным малым, с вечными соплями, свисавшими до колен (во взрослые годы он понял, что это была неизвестная тогдашним врачам аллергия, преследующая его всю жизнь), прочно закутанный в тысячу одежек и платков, так что часто перегревался и ещё больше простуживался. Теперь уже, с высоты лет, можно твердо сказать, что простудная хилость - его постоянное хобби, он в этом деле специалист.
По случаю приезда матери бабуся резала придержанного на сей случай и откормленного петуха и готовила тут же борщ с петухом, а на борщи она была мастерица...
К вечеру, после сытного обеда, начинались бесконечные рассказы о Запорожье, о том, как там, в городе, удивительно люди живут.
А то, иной раз, вспоминали страшный голод 33-го года, как вымирали целые хутора и сёла. Бабушка при этом непременно говорила, что выжили благодаря матэржэныкам. Сенька даже рецепт их приготовления запомнил. Ну, собирается трава крапивы, спорыша, лебеды, калачики... Отваривается... Перемешивается со всякими вышкребками из бадей и бочек, лепятся такие себе вроде котлетки... Их присаливают и поджаривают на остатках олии, если есть, или на жире сусликов... Бабушка говорила, что вкуснятина страшная... К счастью, Сеньке попробовать матэржэныкив не выпало, и он так и не узнал, чего в матэржэныках больше - вкуснятины или страшного...
Когда через несколько дней наступал час маминого отъезда, Сенька вставал рано со всеми взрослыми и провожал мамочку до ворот - насчет её деда обыкновенно договаривался с председателем, чтобы маму взяли на забитый до отказа сельхозпродуктами и бабами "ЗИС-3", спешивший в Запорожье на воскресный базар. Сенька при этом ревел, возможно, что искренне, и просил маму взять его, сопливого, с собой. Надо ним смеялись загорелые колхозные бабы, огромными курицами громоздившиеся в кузове на мешках и корзинах, зисок натужно трогал, выбрасывая, как Везувий, облако ядовитого выхлопа, и уносился в далёкую сказочную городскую жизнь. А Сенька, сказать правду, забывал об уехавшей матери раньше, чем на улице успевала осесть пыль, поднятая мощной техникой, какой являлись тогда автомобили завода имени Сталина - легендарные ныне ЗИСы с зелеными фанерными кабинами.
Сенька рос замкнутым, одиноким ребенком, без друзей - ему почему-то казалось, что больше в хуторе детей нет. А те, которых он видел в соседних дворах, сторонились его, городского, он их побаивался, да и бабушка всячески ограждала внучка от их "тлетворного" влияния. Сенькиными верными приятелями были кошки, соседская собака огненно-рыжей масти, - конечно, её звали Шарик, - куры, гуси, утки, деревья в садике перед хатой, добрые растения в огороде и в балочке за огородом, как культурная флора, так и сорняки, он всех их знал и очень любил.
Бабуся, не любившая ишачить на колхоз задарма на прополке свёклы, обычно бралась готовить трактористам. Рядом с дедовой хатой на соседней усадьбе, отобранной при коллективизации у единственного на весь хутор якобы кулака, стояла добротная хата, занятая теперь правлением колхоза "Большевик". Там же была и летняя кухонька, в которой бабуся готовила свои знаменитые обеды. В полдень на колесных "Универсалах" приезжали чумазые трактористы и накидывались на обед, не снимая фуфаек.
Однажды, ещё ранней весной, в первый день весенней вспашки, бабуля сварила трактористам на обед котёл лапши с петухом, которого выпросила по случаю начала полевых работ у председателя колхоза. Петуха привез с фермы лично бригадир Мартыненко Трофим Трофимович.
Обед получился веселым. Один из трактористов подпоясался не ремнем, как остальные пятеро, а укрутился стальной проволокой. Бабуля налила им по большой миске лапши и нарезала гору свежевыпеченного ею же хлеба. Они, гогоча, рубанули по миске и запросили добавки. Петровна, добрая душа, опять налила им по полной миске. Молодость быстро оприходовала и добавку. Вдруг один парубок, тот, что был укручен проволокой, взвыл от боли и, согнувшись в три погибели, вывалился из-за стола, пытаясь расцепить свою проволочную упряжь.
Все поняли, что дело плохо. Кто-то слетал через дорогу в кузню и принес большие щипцы. Но ухватить проволоку, чтобы перекусить, было невозможно, она глубоко врезалась в пузо бедолахи, не рассчитавшего своих возможностей и слабо знакомому с физикой. После нескольких минут отчаянных криков, хлопцы как-то сумели засунуть за проволочный пояс напильник-терпуг и оттянуть проволоку, чем сразу же воспользовался специалист с клещами. Ра-а-аз! И вот она, свобода! Трактористы долго ржали, как молодые жеребцы, а герой дня остался героем бабушкиных рассказов на долгие годы.
Бабуля сломя голову бежала готовить своим хлопцам-трактористам, дед уходил за почтой, Сенька оставался один и уходил в огород или палисадник играть с травами, деревьями, муравьями и кошками. Любовь и благодарность к этим созданиям природы, разделившим с ним детство, он пронёс через всю жизнь...
Особенно загадочны растения. Да, это то, что не предаст, думал Сенька, когда его затем во взрослом жизни крепко помотали года. Иногда думалось, что мир растений не менее разумен, чем мир животных. Просто их эволюция создала такие формы разума, которые не только нам непонятны в принципе, но даже неясно, где эти мыслительные "механизмы" расположены. Но несомненно, что растения разбираются в окружающем пространстве не хуже нас...
О самом факте Сенькиного рождения мама упоминала в разговорах вскользь, так же, как и об отце. Видно, хороших воспоминаний память о главных её мужчинах, не сохранила. Однако краткость маминой информации заставляет кое-что добавить.
Итак, Семён Серба родился 23 апреля 1935 года (свидетельство о рождении ? 1333 от 29.04.35 г.), а примерно за полтора года до этого Сенькина мать познакомилась с его будущим отцом. Серба Станислав Степанович работал тогда кем-то вроде ревизора в системе "Дорресторана" на бывшей Екатерининской (тогда уже Сталинской) железной дороге, где короткое время Сенькина мама работала в учёте. Подробностями их знакомства и женитьбы она, злясь на Станислава, не баловала интересующихся и в последующем, так что в Сенькиной памяти остались лишь ее единичные отрывочные высказывания.
Их брак, вопреки тогдашней моде, был официальным, в ЗАГСе. Сохранилось брачное свидетельство ? 603 от 9.02.34 г. Анна Николаевна утверждала, что был даже исполнительный лист на алименты, но Сенька ни самого исполнительного, ни алиментов никогда не видел, а когда спустя двадцать пять лет после рождения узнал отцову родню и узнал, что отец якобы был до мамы женат на другой женщине и имел от неё дочь, то очень расстроился. Но это, конечно, не Сенькино дело. Но все-таки отметим, что породив Сеньку (не будем мелочны по отношению к своим отцам), он (по версии мамы) незамедлительно расстался с матерью, не помогал ей и сына видеть не старался (или от Семёна скрывали его попытки в этом направлении), так что Сенька за всю сознательную жизнь повидал его один раз, как он приехал на десять минут в гости, когда Семёну было семь лет, то есть в 1942-м году, о чем позже.
Уже в сознательном возрасте Семён узнал, что всё было не совсем так, как ему говорили в подростковом возрасте. Оказалось, что в 1935 году отец был выслан из Запорожья по мотивам непролетарского происхождения (Сенькин дед Степан Григорьевич якобы был лицом духовным да к тому ещё и раскулаченным). Высылка от ссылки отличалась тем, что высылаемый мог выбрать любое место жительства, кроме 70 самых важных городов СССР. Обладавший прирожденным украинским чувством юмора Сенькин отец выбрал Бахчисарай в Крыму. Брак, естественно, распался. Мама, уволенная с "Запорожстали" с вольчьим билетом по тем же мотивам и тихо, как мышка, работавшая по поддельной трудовой книжке, само собой, не могла рисковать своим местом и интересами ребенка и последовать за отцом в место его высылки не захотела. Да и не декабристка была по натуре...
Как видим, не было веских причин для молодой женщины ждать возвращения мужа, когда его там простит Советская власть, год от года только сильнее закручивавшая гайки репрессий. В конце концов жизнь сблизила её с формально сводным братом Георгием Калистратовичем Евтушенком, который хотя и был на пять лет моложе Анны, но по врожденной интеллигентности характера пошел на этот роман, да и она в те годы была очень хороша собой. Их связывало красивое чувство, о чем говорили десятки его флотских писем, бережно хранимых Анной, которые уже в послевоенные годы подростком Сенька часто тайком перечитывал, сопереживая сердечным волнениям взрослых. А вдруг именно эти письма помогли ему воспитать в себе уважительное отношение к женщине, потому что привычный бытовой советский цинизм так и не одолел его в годы взрослости.
О довоенных годах Семён почти ничего не помнил. Так, несколько ярких эпизодов. Одно из пожизненных впечатлений связано с первым его путешествием. Понятно, что поездка в Николаев не могла не запомниться. Ездили в гости к дяде Жоре, которого мама предпочитала называть Гришей. Она говорила, что Жора - имя для уркаганов. С неделю назад Сенька с мамой или, вернее, мама с Сенькой, поехали проведать Георгия в закрытом режимном городе Николаеве, как Сенька потом узнает, одной из баз Черноморского флота.
В Херсон из Запорожья приплыли пароходом, что совершенно не запомнилось. Когда другим пароходом шли в Николаев, то ночью приключилась какая-то авария. Пароход вдруг остановился, взревела сирена. Собственно, от этой сирены Сенька и проснулся. И крепко, на всю жизнь, запомнил, как мама таскала его с безумными воплями с палубы на палубу, а он совсем не боялся, потому что очень хотел спать, а в такой суете и дерготне разве уснешь?
Даже взрослым человеком Сенька отчетливо помнил, как его разбудило поспешное мамино тормошение, малахольные крики беспорядочно бегавших по палубе людей, резкий свет каких-то мощных ламп, громыханье металла по металлу, великая суета.
Подхватив Сеньку на руки, мать бесцельно носилась по бесконечным палубам и коридорам корабля, пока, наконец, всё не успокоилось, и пятилетний Сенька получил возможность продолжать сладкий безмятежный сон на свежем морском воздухе. И хотя, помнится, в те роковые минуты он истошно вопил, смутно угадывая по панике среди пассажиров какую-то опасность, тем не менее, когда мама с ним пристроилась, при первой возможности снова уснул...
Действительно, как потом много раз рассказывала мама, было полнолуние, светил огромный яркий месяц, стоял полный штиль и было совершенно непонятно, отчего мечутся и воют в остальном вполне приличные взрослые люди. Наконец, кто-то чего-то прокричал в мегафон, и ещё долго гремело под кувалдами команды какое-то железо. Казалось, этот кузнечный грохот разносится на весь мир. Потом мама как-то успокоилась и прочие пассажиры перестали носиться, как угорелые. Где-то и Сенька, наконец, уснул.
Сенька потом услышал из разговоров взрослых, что пароход был колёсным, то есть изрядно древним. Это про такие весело пела уличная шпана:
"Америка России подарила пароход,
Огромные колеса и очень тихий ход...".
И драматическая поломка гребного колеса парохода в ночном лимане могла закончиться печально.
На следующий день прибыли в порт Николаев, подробностей чего он так и не запомнил. Что осталось в памяти, так это то, что сначала они устроились с жильем (мама сняла на несколько дней весёлую светлую комнату), попутно зашли на рынок, где купили чудесных томатов, потом пошли, расспрашивая встречных патрулей, на базу флота.
Стоял чудесный жаркий тихий летний денек. Навстречу им то и дело попадались чудесно маршировавшие подразделения чудесных военных моряков в чудесной белой летней форме. И Сенька с мамой, которая то и дело чертыхалась от незнания точной дороги, с чудесным настроением торопились на встречу с чудесным человеком, которым был дядя Жора. И вот, наконец, кто-то передал на корабль, что мы его ожидаем, и вот он сам выпрыгнул из шлюпки, ткнувшейся в песчаный берег неподалеку от нас. Дядя Жора оказался в такой же, как у всех краснофлотцев, белой-белой форме, высокий, загорелый и стройный - чудесная цель нашего чудесного путешествия была достигнута.
Придя на квартиру, присели с дороги поесть и поговорить. Помнится, дядя Жора вынул белейший носовой платок и подстелил его на гнутый венский стул, сохраняя первозданную флотскую белизну своих идеально отутюженных флотских брюк. Аппетитно ели огромные херсонские помидоры, арбуз и ещё какие-то сладкие плоды.
Поговорив немного, взрослые установили, что Георгию надо срочно возвращаться на корабль, а на завтра ему дадут увольнение на целый день.
Потом дядя Жора пригласил Сеньку сходить с ним на катере на экскурсию на его родной крейсер "Москву", стоявший на профилактике у судостроительного завода и громадившийся в бухте напротив, но Сенька, хотя ему зверски хотелось побывать на военном корабле, помня шумное ночное приключение в лимане, струсил и позорно отказался, забоялся, маменькин сыночек, разревелся, и эту мужскую идею пришлось отбросить. Потом, лет в четырнадцать, он очень жалел о своей нерешительности. Дядя Жора погиб в первые дни войны, а мама долго не верила, надеялась, что он после взрыва крейсера в бухте Констанцы, как-нибудь выплыл и рано или поздно вернется из плена. Но чуда не произошло.
Осень. Листопад. Который день занудный мелкий, но ещё тёплый дождичек. У Семёна какая-то простудная немочь, и бабуся прописывает ему постельный режим. За окном светёлки видны нарядные, в желтых и красных листьях, деревья в саду. Особенно хороши абрикосы и лиственные ковры под ними. Время к вечеру. Бабушка гремит ведрами, собираясь за "доброй" водой в самый конец хуторской улицы, к Кучерам. Сенька клянчит у неё принести что-нибудь из похода.
Проходит вечность. Бабуся возвращается, тяжело управляясь с коромыслом, увешанным двумя ведрами с водой. Но просьбу внука она не забыла. У неё в руке букетик из листьев грецкого ореха и ещё какого-то диковинного дерева, растущего в саду у Кучеров. Ореховые листья волнующе пахнут. К ним она добавила несколько лимонно-желтых листков ясеня, что рос на улице со стороны Балэнчихы-Калэнычки.
Цветы бабуся любила. У неё под окном светлички у хаты всегда росли два-три куста чайной розы. Летом роза расцветала и обалденно пахла. Из её нежных лепестков "цвета чайной розы" бабушка варила немного бесподобного варенья...
Летом бабушка, несмотря на протесты деда, втыкала то там, то тут, между помидор и огурцов, на переднем плане, то есть у летней плиты, по несколько астр, майоров, чёрнобривцев...
Конец зимы. Видимо, мартовская оттепель. Огромная копна сена напротив кухонного окна изрядно подалась. Сенька с дедом топчутся у копны, и дед дергает из её нутра пучки душистого сена специальным стальным прутом с зазубренным крючком на конце. Народный инструмент называется смычка. Конечно, это от украинского глагола смыкать, но Сенькин любимый антисоветский дед считает, что совсем не так, а в честь смычки города и деревни... Семён не понимает ещё высокой политики, но уже соображает, что дедуля изголяется над кем-то или над чем-то, а над кем или над чем насмехаться не рекомендуется. Это нечто он любит называть в среднем роде единственного числа - оно, по-украински - воно... Да и он сам, когда смеется над собственным юмором, шутливо оглядывается...
Все покупки селяне совершали в сельпо. Денег у них практически не было, водилась всякая мелочь, если раз-два в году удавалось вырваться в Запорожье на базар и продать пару кур или шматок сала. ещё нашим помогала "богатая" Зоя. Так они покупали в сельпо керосин для лампы, раз в году для неё же стекло, если разбивалось, соли, мыла и спичек. Иногда дед покупал бабушке ситцевый платочек или новую фуфайку. Часто приходилось сдавать в сельпо вместо денег яйца. Остальные промтовары и обувь привозила из города мама.
Когда же был в отпуске дядя Жора, то он потащил всех в сельпо и купил старикам два тяжеленных стула в светлицу, бабушке, в дополнение к подаренной турецкой шали, шерстяной бордовый платок, а деду полотняный картуз, ну точь в точь такой, как у Лазаря Михайловича Кагановича... Теперь деда не перегревал свою башкенцию под нещадным хуторским солнцем.
Под потолком конюшни лепили гнёзда ласточки. Они людям так доверяли, что смело залетали в открытую верхнюю половинку двери, даже когда Сенька выглядывал из неё.
По драбыне (стремянке) он часто залезал на горище (чердак), где стояли два ящика с позабытыми дедушкиными конскими лекарствами, когда тот ещё практиковал ветеринаром. Но это было в прошлом, до коллективизации. Сейчас деда вызывали раз-два в году, когда тяжело рожала чья-нибудь корова или издыхал голодный колхозный конь (для составления акта).
Напротив дедова двора располагалась колхозная кузня, где Сенька любил беспричинно торчать, засматриваясь на красивую работу Ивана Штанька.
Часто приходил дядько Дмытро, муж дедушкиной младшей дочери тётки Гашки. Тогда в хуторе пьяниц не было, так как пить было не на что. Но прикладывающихся человека три набралось бы. В их числе числился и дядько Дмытро. Однажды он летом принес поллитру и остался у тестя обедать. Так как никто не составил ему компанию (деда выпивал два-три раза в году и лишь с дедом Зорей), то он принялся воспитывать Сеньку. Жара стояла, как Сенька теперь понимает, градусов тридцать. Мухи терзали перед дождем жутко и не давали спокойно поесть. Тут дядько Дмытро берёт столовую ложку, наливает в неё тёплой водки и дает Сеньке попробовать.
- Чи воно выпье, чи ни? - сам себя спросил Дмытро. Сенька выпил и тут же выплюнул мерзкую жидкость. Воно, это про него, Сеньку, в третьем лице единственного лица среднего рода...
- Нэ будэ дила, воно пыты николы, як трэба, нэ зможэ, - расстроенно умозаключил дядько Дмытро и в третий раз осушил сто грамм. Его прогноз оказался верным, Семён, хотя и был на грани несколько лет, к тридцати фактически завязал, о чем и не жалеет.
Лето 40-го удалось провести с мамой и, от некуда деться, она его днём брала с собой на работу, где Сенька вёл себя препротивно и мешал бухгалтерам вести свои важные дела. Он отбирал у них счёты и катался на них промеж столов. Все нервничали, но не хотели ссориться с главным бухгалтером А. Н. Она через какое-то время поднимала голову, окатывала Сеньку убийственным холодным взглядом, медленно снимала нарукавники, подходила, отбирала у него счеты, извинялась перед жертвой и вытаскивала Сеньку за шкирятник на улицу, где он убегал на опушку Дубовой Рощи в песчаную пустошь, заросшую сотнями молодых топольков-самосевок...
Но однажды, идя с работы, приключилось нечто странное. У Сеньки вдруг подкосились ноги и он почти упал, но мама подхватила на руки, как маленького, и несла так до самой Слободки. Оказалось, у Сеньки отнялись ноги. Два месяца сидел он один в душной комнатке домика на Кошевой, 17, никакие врачи ничего хорошего сказать не могли.
Мама сходила с ума. По совету Ольги Тимофеевны она оттащила Семёна к известному тогда частному врачу Полстянко, который жил в красивом кирпичном особнячке на углу улицы Михеловича и Базарной прямо у трамвайной остановки. Это у него под окнами росло три красивейших серебристых тополя. Знаменитость сказала, что это всё нервы и надо подождать. Или растущий организм возьмет своё, или так и останется на всю жизнь. Врач при любом исходе оказался бы прав. И он им оказался, поскольку непонятная немочь так же внезапно прошла, как и появилась. Сенька встал и снова уверенно пошел... И, слава Богу, ходит до сих пор...
А как Сенька жил-поживал в прекрасном хуторе Казачьем с бабулей и не родным, но таким замечательным дедом Калистратом Гордеевичем?
Единственной радостью и источником существования был огород размером в полгектара, послабление, которое якобы разрешил Сталин, чтобы сельский люд не вымер. А на самом деле, сохранилось лишь в ихнем хуторе, потому что никак было не отрезать огороды, сбегавшие к бывшей речке Чавке Везде же в округе было под огородами где 25, а где и вовсе 15 соток...
На участке стояла глинобитная хата, крытая соломой, - одно окошко на кухне и два оконца в парадной половине дома, в светлице.
Дверь со двора, единственная дверь, состояла из двух половинок, верхней и нижней, открывавшихся внутрь конюшни независимо друг от друга. Такое её устройство позволяло открывать днем верхнюю половинку с таким расчетом, чтобы скотина не разбредалась по двору и огороду. Летом в конюшне вили два-три гнезда ласточки и ещё поэтому верхнюю половинку рано открывали и лишь заполночь закрывали.
Конюшня считалась неотъемлемой частью хаты, где проживали корова Роза, веселый хрюкатель Васька и по десятку кур и гусей, пробивая лаз на свободу. По молчаливой договоренности звери и птицы занимали всяк свой угол, никогда не претендуя на чужую территорию и не ссорясь. Естественно, что глубокой ночью и под утро, как часовой, прокрикивал в тёплую спящую темноту бдительный петух Петька.
Зимой, когда непрестанно пуржило и дверь снаружи к утру заметало снегом, деда открывал на себя верхнюю половинку и, пробив лаз, выбирался с лопатой наружу, а через полчаса мог уже спокойно выходить через нижнюю половинку и Сенька, дорожка была расчищена. Но главной заботой деда было откопать заметённый дымарь.
И если выдавался солнечный, пусть и морозный денёк, Сенька полдня проводил на улице с санками. Иной раз устанавливались такие снега, что получалось кататься с крыши дома. Санки летели и летели, и влетали, наконец, в сплетение вишневых веток, сам ствол старой вишни скрывался где-то внизу сугроба, напрочь заметенный снегом, а недоступная летом вершинка останавливала санки. Вкус вишнёвой промерзшей веточки, отломленной и прикушенной зубами, незабываем. Такие веточки бабуля добавляла в чай "для вкуса".
Дед Калистрат Гордеевич работал в довоенные годы почтальоном, поскольку скота в колхозе почти не осталось и в его фельдшерских познаниях власть более не нуждалась.
За почтой он ходил километров за восемь в село Ново-Миргородовку, где располагался сельсовет и все прочие государственные учреждения - почта, школа-восьмилетка, фельдшерский пункт и так и далее. Уходил он с рассветом, возвращался к обеду с тяжелой брезентовой сумкой, набитой газетами и письмами, часу в четвертом-пятом. Иногда его подвозили попутные подводы и тогда он появлялся раньше. Он никогда не позволял себе не выйти на службу, даже в непогоду он привычно уходил в путь, а возвращался иной раз с обмерзшей бородой или в насквозь промокшем тяжеленном брезентовом плаще. Доставал, сняв сумку, из-за пазухи ломтик домашнего хлеба (остаток бутерброда, снаряженного ему бабусей в дорогу), и подавал Сеньке, уверенно утверждая, что это гостинец от зайца. Внук с радостью уплетал гостинец, пахнувший неизведанными просторами и странствиями.
Сущим удовольствием Сеньке рассортировывать газеты, удивительно пахнувшие типографской краской, сюда "Правду", туда "Зорю", а в третью стопу - "Вiстi".
Часто в хату, дожидаясь доставки, заходили веселые мужики, садились у стола, обсуждали, как тогда говорили, международное положение. Приходил дед, и бабушка наливала всем чаю, а дедушке борща. Разговор иной раз продолжался, особенно в слякотные дни, когда не надо было ишачить за трудодни, до вечера. Четырёхлетний Сенька отчётливо запомнил разговор в один из дождливых вечеров. Из рук в руки переходила сырая газета, поведавшая о заключении Пакта о ненападении между Германией и СССР. На первой полосе внимание привлекала довольно крупная фотография представителей сторон. Рассмотрев её внимательно, мужики установили, что если В. М. Молотов искренне смотрит в глаза народам мира, то геноссе Риббентроп отвернул морду куда-то в сторону. Мужики одностайно (единодушно) сошлись на том, что добра из этой дружбы не получится. Одним словом, как пелось в песне, часто распеваемой Сенькой в детстве - "в воздухе пахнет грозой". Ещё он певал, сидя на теплой бабушкиной печи, "Если завтра война, если завтра в поход, если тёмная сила нагрянет...". В сторону тёмной силы, однако, шли один за другим эшелоны с пшеницей и салом, углём и железной рудой. Неумолимо приближался 1941-й. Он неотвратимо возникал из сnbsp;
&воих невеселых предшественников - 1937-го, 1938-го, 1939-го и 1940-го...
Зимы проходили в спокойной полудрёме. Довоенные и военные зимы, как правило, были снежными, продолжительными, с довольно крепкими для тех мест морозами до тридцати градусов.
К зиме дед Калистрат Гордеевич готовился загодя. Плел из камыша специальные маты в размер окна и, когда наступали первые холода, наглухо закрывал ими окна как со стороны улицы, так и изнутри дома. Изнутри же применялись для утепления окон светлички (парадной комнатки) мягкие соломенные маты. Само собой, загодя подправлялась крыша, несколько снопов истлевшего камыша выбрасывалось, а на их место дедуля с помощью верного приятеля, деда Зори, втыкивал свежесвязанные, пахнущие болотом и утками, таинственно шелестящие снопы свеженарезанного, пока предколхоза не заметил, камыша.
Бабуля иногда пела. Пела протяжные старинные украинские песни и какие-то старомодные русские романсы. Она ведь в молодости повращалась в "обществе". Чаще других Сенька слышал песню про то, как "Ванька-ключник, злой разлучник, разлучил князя с женой...". Однако порой её тянуло на запретное:
"Не хочу я чаю пить
Из голубого чайника,
А хочу я полюбить
Гэпэу начальника..."
Дед тоже не особенно одобрял ростки нового, он певал:
"Ногы довги, пыка гостра,
Тилькы выскочив з колгоспу..."
По счастливой случайности их певческие способности остались незамеченными соседскими Павликами Морозовыми...
А как бывало прекрасно летом! Ты ещё спишь, но слух уже отмечает массу родных привычных утренних звуков. Вот бабуся доит Розку и цинковое ведро дребезжит под тугими струями молока. Вот она процеживает через чистую марлю получившиеся полведра молока в другое ведро и ставит его на скамейку в углу кухни, накрыв полотенцем, чтобы коты не добрались. Вот бабушка ласково говорит что-то курам и петуху. Вот она одевает старый дедов пиджак и выгоняет всю живность во двор размяться - кур, гусей, поросенка, корову.
От дальнего конца улицы, от Новика уже слышится мычание коров - стадо начинали гнать с того конца улицы. Когда оно подходило к дедову двору, в нём уже было с полтора десятка коров и тёлок. Из каждого двора хозяйка или подростки выгоняют скот, присоединяя его к стаду. Некоторые сопровождают своих упрямых животин до самого выгона - до околицы. Это хороший момент бабам обменяться сплетнями, узнать последние новости.
В это время обычно встает, чертыхаясь, дед. Он долго кашляет и харкает в конюшне, поминая нерадивую, по его мнению, бабку, которая опять сделала что-то не так. Если Сенька к тому времени уже на ногах, дедуля берет его с собой во двор - посмотреть, что и как, полить с ним на пару, жмурясь от восходящего солнца, тяжёлыми жёлтыми струями клён и бузину, росшие на пепелище, за хатой, бросить камень в соседских кур, обожавших бабушкины огуречные грядки, щедро заправленные перепревшим навозом, вообще, пройтись по двору, размяться.
Можно нагнуть вишневую ветку и съесть десяток прохладных, росистых вишен или вытащить из-под густого полога листьев пупыристый огурец и присовокупить его к завтраку, который как-то незаметно, к возвращению мужиков после обхода владений, успевает приготовить бабушка.
Утреннее солнце едва приподнялось над соседским клёном и освещает лишь половину огорода. Входишь босиком, осторожно ступая, в милое переплетение листьев и вдыхаешь аромат росистой зелени. Приподнимая припавшую к земле ветвь, отыскиваешь порозовевший за ночь помидор и, едва сдунув пыль (тогда, в те, неотягощенные загрязнением окружающей среды годы, пыль в современном канцерогенном значении была, вероятно, лишь в крупных индустриальных центрах), съедаешь его, забрасывая в палисадник огрызок. Раздвинув заросли тыквы, приседаешь у крупных оранжевых цветов, рассматривая первую пчелу, уже деловито перебирающую тычинки. Затем задумчиво проходишь вдоль грядки огурцов и вдруг замечаешь распустившийся за ночь цветок мака, выросшего из брошенного бабусиной рукой макового зёрнышка, притягиваешь его к сопливому носу и, увы, с огорчением видишь, что твоё грубое движение не прошло безнаказанно - миг! - и лепестки опадают. Первая убитая тобою сегодня красота, первое, ещё мимолётное, сожаление и долгожданный (как некая индульгенция, устраивающая совесть) бабкин возглас, возвещающий внуку, что завтрак (сниданок) готов. На этот родной зов мчишься со всех ног...
Завтраки были незатейливы, но вкусны. Обычно Сенька с дедом просили жареной картошечки с яишницей, солёные или свежие огурцы и помидоры в виде салата, кружку молока и кусок хлеба с маслом. Иной раз делали пюре, деда называл его гартамачкой, на кислом молоке. Много ели цыбули, чеснока.
За столом народу обыкновенно обыкновенно собиралось четверо, если не появлялись гости в виде соседей. Гостей дед не любил и успевал проворчать, пока фигура, мелькнувшая в окне, успевала звякнуть клямкой двери:
- Кого цэ чорт нэсэ?
Последние годы перед войной бабушка готовила для трактористов, а кухня и столовая для них располагались в соседнем дворе, где находилась "контора" - помещёние правления колхоза. Так что, находясь на работе, она имела возможность часто подскакивать домой, присматривать за внуком.
В июле, когда поспели абрикосы, то на единственном сортовом деревце, называемом "калировкой", кто-то ночью снял урожай. Остальные три абрикосовых дерева в дедовом садике были полудичками с более мелкими и горьковатыми плодами. Вечером за керосиновой лампой собрался военный совет в составе деда и бабушки, который определил, что абрикосину обнесла Крупкина Наташка, мужиковатая нелюдимая девка лет 18-19-ти. Петр Крупка жил от нас через два двора, сразу за дедом Зорей, и имел ещё двух сыновей, оба не промах...
Летом приезжала мама. Она пришла пешком после обеда с тяжеленной сумкой гостинцев. Ещё одну сумку она оставила в пшеничном поле между Михайло-Лукашево и Ново-Миргородовкой. Не смогла дотащить. Так дед бегом пошел к председателю попросить бричку и коня съездить за поклажей. Как-то договорились, и вот уже Сашка сбегал на конюшню, запряг лошадь в бричку-кубарку (с кузовом объемом 1 кубометр для перевозки зерна от комбайна), накидал сена и подкатил ко двору. Сенька тоже напросился и так они с мамой и дядей Сашей в роли возницы поехали искать сумку. Нашли её уже в полной темноте по какой-то маминой примете, кажется, напротив непохожего на другие придорожного деревца. Было очень интересно ехать под звёздным небом и слушать нескончаемые мамины и сашкины разговоры, вселенский стрекот кузнечиков и всхрапывание колхозного коня, но как приехали домой, Сенька не запомнил, потому что уснул...
Много о себе рассказывал и дед. Особенно он любил повествовать о том, как был вольным землепашцем в Приморском крае. Так вот, дед, бедствуя в Полтаве на клочке земли, поверил Столыпину и подался на Дальний Восток.
Где-то году в 1905-м он с родителями в составе большой патриархальной семьи переселился из голодной и перенаселенной Полтавской губернии в Приморский край. Получили кредит от Николая Кровавого - 500 рублей золотом на 15 лет. Это тогда было целое состояние. Земельный банк оформил кредит на двадцать лет с первым платежом через пять лет после переселения.
Ехали три месяца одной бричкой, но к осени добрались до места назначения. Ехали на место подводами со всем скарбом полгода. Им нарезали сорок десятин (примерно 45 гектаров) целинной земли в благодатном лесном краю недалеко от Владивостока. Землицы могли взять и больше, но не потянули бы в обработке.
Они быстро, к зиме, спроворили просторную рубленую избу и возвели всякие сараи, хлевы и амбары. Весной купили во Владивостоке две пары лошадей, пару волов, весь сельхозинвентарь, завели коров, свиней, птицу. Царское правительство помогло с семенами и на первые года освободило от налогов.
Прекрасная земля давала невиданные на Украине урожаи пшеницы, проса, овса... Через два года стали продавать пшеницу. Как и кто без дорог и техники покупал у них пшеницу и пёр через тайгу во Владик, а оттуда пароходом в Японию, дед не знал. Короче, зажили, как господа, даже граммофон и кровати с прибамбасами завели...
Приторговывая пшеницей, зарабатывали неплохие деньги. С устатку начали досрочно гасить кредит по 50 рублей в год. Когда отдали за три года 150 рублей, царь-батюшка зачем-то простил переселенцам долг...
Но тут началась первая мировая, а затем и большевистский переворот в 1917 году. Хохлы в Приморье ещё держались, и жизнь их всё ещё была безбедной. Ужасы гражданской войны в Приморье как-то обошли стороной село переселенцев. Но в 1924 году образовалась буферная Дальне-Восточная Республика и край мог реально попасть под японцев. Люди опять снялись с обжитых мест и вернулись в свой Гадяч на Полтавщину.
Там не было, как и раньше, ничего хорошего. Дед подался южнее, в Александровск (потом, при кугутах, переименованный в Запорожье). Так он попал в хуторок Казачий. В нем тогда не было и десяти хат. Но в 1928-м приехали горлопаны из города и загнали всех в колхоз.
Деда ещё долго показывал Сеньке на колхозном току то свою веялку, то свою подводу, то своих бывших коней, которых погоняли уже колхозные ездовые... Напротив дедова двора располагалась колхозная кузня, а около неё стоял на вечном ремонте всякий сельхозинвентарь. Так и там дедуля часто показывал Семёну то свой плуг, то свою борону... Все было ржавое, в грязи, неухоженное...
- Глянь сюда, Сенька, - возмущался деда, - - вон моя сеялка, оно (так он конспиративно называл Кобу) все перегадило. Смотри, на сеялке осталось одно колесо. А вот тот гнедой конь - тоже мой, он хромает и видишь как живот подтянуло - скоро издохнет...
...Приезд дяди Жоры в отпуск после дружеского визита кораблей Черноморского флота в Турцию - огромное событие для хутора Казачьего и всей дедушкиной семьи. Сеньке же он привёз целый ящик невиданных хуторянами и даже горожанами апельсинов. Бабуся долго выдавала их по одному. Деду сын подарил комплект флотского белья и старый долго хвастался белой полотняной исподней рубахой и кальсонами с длинными завязочками на штанинах. Сашке и дяде Дмытру досталось по тельняшке, бабушка получила турецкую шаль, а мама отрез шелка на платье. Она потом быстро сшила из этого крепдешина прелестное платье, там на тёплом коричневом фоне жёлтые кленовые листья. До скончания века остались потом фотографии мамы в этом восхитительном платье.
Дядя Жора, как краснофлотец, навел в правлении колхоза шороху. Уже через день после его визита в правление в дедов двор привезли две арбы хорошей соломы, а ещё через день два присланных правлением мужика залезли на крышу хаты и надежно укрыли соломой места протёков. Ещё дядя сходил в комору (колхозный амбар) и получил два мешка пшеницы в счёт его заработка на трудодни ещё до призыва во флот. На зависть всему попадавшемуся на пути люду он шутя нёс под каждой рукой по шестипудовому мешку пшеницы (6 пудов равно примерно 100 кэгэ).
Перед приездом дяди Жоры деда внеочередно побрился топором (обычно он брился этим инструментом дважды в году - на Риздво (Рождество) и на Пасху (получалось, что и на Новый год, и на 1-е Мая). Он носил козлиную бородку и был похож своей неухоженностью на всесоюзного старосту товарища Калинина. Раз в месяц бабушка подстригала его седые патлы большими портновскими ножницами. Свои дни рождения старики не отмечали. Похоже, они годов не замечали.
Вот уж и не помнится, когда Сенька с мамой и дядей Жорой гуляли по знойной июльской улице Карла Либкнехта в Запорожье, в начале его отпуска или перед отъездом. Сенька запомнил только, как зашли в кондитерский отдел магазина "Люкс" около областного театра и он стал клянчить пирожные. Мама смеялась и пыталась отговорить дядю Жору купить ему шесть (!) эклеров. Но дядя Жора настоял, и Сеньке пришлось есть все. Но одолел он всего штуки три. Остальные ему помогли взрослые. При этом пили превосходный бутылочный лимонад. Потом мама не раз угощала Сеньку в том месте пирожными под лимонад, дюшес или сельтерскую... Возможно, что и ей было что вспомнить о том июле.
ещё они тогда сфорографировались на память, и эти прелестные фотографии - Сенька с мамой и ещё они втроем, с дядей Жорой, - дарят Семёну своё тепло до сих пор...
Но вот наступило 22 июня 1941-го года. Сам день начала войны Сеньке не запомнился, потому что ничем не врезался в память. Видно, маме Ане было не до того, чтобы что-либо ему объяснять. В ту пору его водили в детсадик в Дубовую Рощу. На её опушке располагалось здание детсада "Торгречтранса", хитрой "фирмы", где тогда работала мама.
В первые дни войны около детсадика рабочие судоремзавода быстро вырыли большие бомбоубежища, но детям, к счастью не пришлось их опробовать "в деле", хотя несколько раз, в порядке учебы, дети размещались в них, ведомые воспитательницами. В бомбоубежищах приятно пахло свежераспиленными сосновыми досками, там было прохладно и темно, то есть интересно с детской точки зрения.
Потом вскоре по ночам начались бомбежки города и заводов. Во дворе домика на улице Кошевой 17 хозяева вырыли по требованию властей в огороде так называемую щель, нечто вроде узкого длинного окопа в рост взрослого человека. Во время ночных воздушных тревог, когда весь город был взбудоражен гудками заводов и сирен, иногда поздним вечером, иногда глубокой ночью Семёна, всегда сонного, мама закутывала в одеяло и тащила в эту самую щель, где стоя размещалось несколько человек, всё население домика. Налет продолжался долго, думается, не меньше часа. Гудели невидимые самолеты, вякали зенитки, рвались, ухая, бомбы. Эти несколько ночей, которые запомнились Сеньке, были прохладными, тихими, светила полная луна, которая иногда на несколько секунд пряталась в высокие перистые облака. Утром главным разговором жителей было обсуждение ночного налёта. Пацаны постарше с улицы Кошевой вели неплохую коммерцию, собирая и затем обменивая на всякие пацаначьи всякости осколки авиабомб.
Анна с сыном оставались пока в Запорожье. Город пустел.
Верхушка, то есть начальники разных организаций, проводили эвакуацию своих близких. В их ведении был транспорт, но семей рядовых работников не брали.
Поезда не ходили, мосты были взорваны, фрицевские самолеты бомбили всё подряд.
19-го августа Анна в середине дня пошла на пристань забрать трудовую книжку и получить обещанный расчёт.
Добираться до пристани оказалось непросто, потому что вся Дубовая Роща и прибрежные дома оказались залиты днепровской водой, как бывает весной в мае во время наводнения и сброса лишней воды ДнепроГЭСом. Вчера вечером наши взорвали ДнепроГЭС и вода хлынула ужасным 30-ти метровым валом и снесла всё на своем пути.
Днепр разлился так, что затопило всё, что за речкой Московкой, включая Дубовку и Пристань, а сама Московка вышла из берегов и подтопила даже окраинные улицы, вроде Артёма, Кирова и 1-й Московской. Трамвай ? 5 от площади Свободы до Пристани по Глиссерной, понятно, не ходил, потому что трамвайные пути скрыл метровый слой воды. Но откуда-то, как бывает в период майских наводнений, взялись два лодочника, которые бесплатно возили редких граждан на Пристань и обратно.
На конечной остановке 5-го трамвая у Пристани лежал на боку затопленный наполовину, сваленный водяным валом трамвай. Лодка проплыла мимо красного вагона, расталкивая носом всякий мусор, доски и какой-то хлам, в изобилии плававший после вчерашнего потопа. Неподалёку громоздился речной буксир, выброшенный на берег огромной волной. Чуть дальше громадился выброшенный на берег облепленный улитками и тиной дебаркадер.
Здание Аниной конторы стояло на бугре у судоремонтного завода, основательно затопленного и растерзанного шальной днепровской водой. Стены конторы устояли под напором стихии, хотя высаженные окна и двери первого этажа красноречиво говорили о том, что здесь творилось ночью. Самое удивительное, что в конторе нашлись сотрудники при делах и ещё с крылечка были слышны бодрые щелчки счёт и взвизги арифмометров на втором этаже, до которого ночью не добрался девятый вал. Даже касса работала! Анна получила не только трудовую, но и 18 рублей под расчёт.
В городе стояла зловещая тишина и запустение, с часу на час ждали немцев - народ по такому счастливому случаю третий день грабил мельницы и магазины. Зачем-то взорвали и сожгли здание НКВД, много других хороших зданий. Жаль было взорванного мелькомбината, что у Южного вокзала, на выезде на Симферопольское шоссе. Власть, однако, опомнилась, и через пару дней в городе был восстановлен железный порядок...
Вторую ночь город обстреливался с Правого берега вражескими минометами и артиллерией. Утром вся главная улица - Карла Либкнехта - была усеяна осколками стекла. Грабеж магазинов почти прекратился после вмешательства военных патрулей. Вчера одна женщина была прилюдно застрелена прямо на выходе из разграбленного магазина. Говорят, что комендант города, о котором до того никто ничего слыхом не слыхал, написал на обёрточной бумаге от руки приказ с предупреждением, что за грабеж - расстрел на месте. Такой приказ видели в центре, на двери "Люкса". Подпись была - Комаров. Хотя Комаров - 1-й секретарь горкома, а никакой не комендант. Люди, встречавшиеся на улицах, были встревожены и обеспокоены, а попадались и такие, что посмеивались...
Днём, выйдя добыть хлеба и молока, Анна встретила хорошую знакомую Мотю. Мотя тащила две тяжеленные сумки на тележке из переделанной детской коляски.
- Здравствуй, Мотя! - Обозвалась Анна. - Откуда и куда?
- Да вот с Южного вокзала домой вертаюсь... - охотно остановилась потная и уставшая Мотя.
Оказалось, что она с семьей соседей решили несколько дней тому эвакуироваться. Собрали барахло, что поценнее, и подались на Южный вокзал. Но там, на привокзальной площади, битком набитой отъезжающими с котомками, узлами, чемоданами, мешками, и всякой хозяйственной утварью выяснилось, что никто никого не эвакуирует.
Военный комендант вокзала объявил, что вагонов для гражданского населения не будет, потому что комендатура занимается только формированием и отправкой воинских эшелонов для эвакуации военной техники и оборудования важных заводов, а также раненых.
А ведь август, самые жаркие летние дни, раскаленная на солнцепеке привокзальная площадь напоминает открытую дышащую жаром духовку. Около единственного крана на перроне бесконечная очередь за водой. Вообще, число желающих уехать увеличивается прямо на глазах.
Сегодня с утра поднялась паника, пошли слухи, что на острове Хортица немцы выбросили десант. Торговые точки, всякие там ларьки и палатки на привокзальной площади брошены продавцами открытыми. Бери - не хочу! А нам ведь только палец покажи... Началось растаскивание товаров. Там, где мы сидели, рядом с нашими узлами был лоток, где продавался изюм. Так народ как унюхал, то быстро растащили все ящики. Мы с соседями тоже оприходовали один ящик. Прямо так, ложками ели. А потом было нечем запить, хоть плачь...
Мотины соседи разуверились, что власть подаст вагоны и поезда, и ушли с вокзальной площади на привокзальную улочку. Перебрали узлы, выбросили всё неподъёмное. Связали барахло в походные узлы и примкнули к толпам, уходящих из города пешком.
И ничто не могло остановить испуганных людей, стремящихся на восток. Ни невыносимая жара, ни проселочные дороги, где пыль по щиколотки, где то и дело рыщут немецкие самолёты, строча из пулемётов, ни жажда и голод - только в тыл, только спасти жизнь и детей.
Но у Моти, женщины самостоятельной и одинокой, воспитанницы детдома, сил на пеший поход неизвестной длительности и неопределённого пункта назначения уже не осталось. Она потащила свой скарб домой, отдавая себя в руки судьбы...
- И я вот тоже, Мотя, никуда не поехала... - обняла Мотю Анна. - У меня тут мама в хуторе за Софиевкой, сын, куда я? Ты не плачь, иди домой, умойся, отоспись, а там будет новый день, будем выкручиваться, как сможем...
А в плавнях ниже города оставалось много наших войск, сельских жителей, скота да и дикого зверья порядочно... Когда следующим летом, уже при немцах, Анна, устроившаяся бухгалтером на судоремзавод, плыла пароходом в Херсон в командировку, то невозможно было выйти на палубу - от Запорожья до самого Херсона в плавнях на кустах и деревьях висели неисчислимые тысячи трупов красноармейцев, гражданских лиц и рогатого скота. Немцев на этом страшном вернисаже не было - оккупанты буквально на следующий после потопа мобилизовали местных колхозников и свою похоронную команду и достойно захоронили погибших фрицев. Да и погибли враги только на острове Хортица.
Затем, в конце августа, когда спала шальная днепровская вода и обнажилась Хортица, а немцы вновь заняли остров посреди Днепра и возобновили обстрел Запорожья, мама отвезла сыночка к бабушке Фросе на хутор Казачий, в пятидесяти километрах от города. Уезжали рано утром на какой-то арбе, днище которой было мягко устлано соломой. На всю жизнь врезалось в память, бесцеремонность ранней побудки, довольно холодный воздух, тряская, несмотря на соломенную подстилку, арба, медленно, но неумолимо миновавшая пятиэтажные новостройки Жилмассива, около завода "29", ныне моторостроительного. По тем временам район Жилмассива был вторым украшением Запорожья после Соцгорода и его сердца - 6-го поселка около ДнепроГЭСа.
На Жилмассиве шла разнузданная грабиловка. Простые советские люди, ударники и стахановцы, носились по этажам новеньких жилмассивских четырёхэтажек и тащили, что попадёт под руку.
Мебель уехавших в эвакуацию уже была давно растащена на неделе, а сейчас счастливые раскрасневшиеся граждане приканчивали окна, двери, чугунные батареи отопления. Мужик, везший Сеньку, не удержался от соблазна и свернул к одному из домов. Быть может, он и выбрался в город арбой, а не телегой, так как, видно, слыхал, что в городе можно хапнуть и что-нибудь крупногабаритное.
- Посыдь, хлопче, я хутко, - успокоил он Семёна и привязал конячку к дереву палисадника.
В самом деле, вскоре мужичок вернулся, с натугой волоча красивую белую дверь. Затем, хитро улыбаясь, сбегал ещё раз и притащил белое-пребелое окно, двустворчатое, с форточкой. С трудом пристроив добычу в арбе, он снова поудобнее умял солому на днище, куда уложил снаряжённые мамой две тяжеленные сумки с крупами-сахарами и усадил Сеньку.
- Но-о! - скомандовал колхозник и взмахнул батожком. Коняга обречённо махнула хвостом и тронула старорежимное транспортное средство.
Миновав Жилмассив, лошадка потащила телегу по пыльной дороге, под просыпающимся, все более распаляющимся солнцем, среди толчеи отступающего транспорта на северо-восток в сторону Софиевки (Красноармейска). Запомнилось, как мимо пронеслась автомашина с полудюжиной тяжелых снарядов, тускло блеснувших на дне кузова, когда машину накренило на колдобине. Возница объяснил, что это такое, снаряды, и Сеньке впервые стало по-настоящему страшно на этой войне...
И хотя уже прошло два месяца, как объявлена война, но ни Анна, ни многие её друзья и знакомые никак не верили, что немцы займут такую территорию Советского Союза. Когда в конце июля началась эвакуация граждан и заводов, вначале никто не собирался ехать, говорили, что незачем, война к нам не достанет, даже были евреи, которые не хотели ехать, остались в Запорожье, и их потом немцы расстреляли.
Но зашёл как-то у Сенькиной мамы разговор с дядей Игорем Ивановичем, хозяином домика, где Анна снимала комнату.
Этот самый Игорь Иванович работал в мартеновском цехе "Запорожстали". Его не было почти две недели, даже ночевать с завода не являлся. Но когда вернулся домой, то много чего порассказал.
- Дни и ночи вывозим оборудование, сотнями вагонов в день. Так или иначе, немец будет здесь. Пустые цеха подметаем и прибираем. Враг должен увидеть, что мы уходили неторопясь, по-хозяйски, что мы вернёмся!..
Попробуем описать, как нас взяли немцы. В первых числах октября стояла необычайно теплая, прямо-таки летняя погода, было солнечно и сухо. Хлеб в основном были убраны, все было мирно и сонно, однако приближение фронта чувствовалось все явственней по нервозности и суете взрослых.
Через маленький, в 25-30 хатенок, хутор Казачий по целым дням шли воинские части, громыхали в пыли военные подводы, гнали скот, трактора тащили на прицепе комбайны. Все эта рать безостановочно и без всяких объяснений и соображений драпала в тыл. Куда? На восток!..
Дед Калистрат Гордеевич по вечерам подолгу шептался с бабушкой Фросей. Иногда Сенька, укладываясь спать в своем углу за печкой в светелке, слышал отрывки их рассуждений. Смысл был в том, что "недолго ему, гаду, осталось народ давить". Он уже понимал, что речь идет о том весёлом, как ему казалось, человеке, портрет которого едва ли не каждый день появлялся в наших газетах, которые не один год дедушка приносил, работая почтарём. Этого усача дед органически не переваривал, называл иносказательно для конспирации "гадость" или "гадово", и Семён с бабушкой привыкли понимать деда с полуслова.
Немцы не вызывали у деда страха или иного отторжения, он их принимал как неизбежное, но меньшее зло.
Так вот однажды поток откатывающихся через хутор частей и гражданских лиц иссяк и воцарилась непривычная подозрительная тишина. Враг нагрянул на исходе ясного, тёплого, тихого до безмятежности октябрьского дня. К вечеру, при заходе солнца, со стороны 43-го совхоза, а это как раз, если смотреть на закат через ставок в направлении цвынтаря /кладбища/ раздался непривычный шмелиный гул. Там за ставком, над пригорком, темнела лесополоса, вдоль которой вилась полевая дорога на крупное село Максимовку. Солнце готовилось спрятаться за частокол лесопосадки, когда вдоль этой лесополосы возникла большая пыль, замеченная многими селянами, поглядывавшими за ставок в ожидании идущего с пастьбы стада. На горизонте потянулись в сторону Дыхановки мотоциклы с колясками, вслед за ними нырнули в балку несколько грузовиков. "Нимци!" - единогласно выдыхнули селяне, численностью человек 10-12, собравшиеся к вечеру перед правлением колхоза. Несколько мотоциклов вырулили из колонны и проскочили к кладбищу на толоку, остановились. Игрушечные фигурки людей походили, разминаясь и справляя нужду, затем сели в свои мотоциклы и умчались в сторону Ново-Миргородовки. Это была немецкая разведка, не удостоившая своим вниманием степной хуторок, хотя он и приготовился выкинуть белый флаг.
Но первое знакомство с живыми фрицами произошло где-то через неделю. На следующий день кто-то из пробирающихся через хутор горожан сообщил, что немцы без всякого боя взяли Запорожье 4 октября.
Так началась двухлетняя немецкая оккупация. Правда, неизвестный миру хутор немецкие войска так за два года и не посетили. Вероятно, это было счастьем.
Условия жизни селян, и раньше перебивавшихся с кваса на воду, ещё более ухудшились, исчезли ранее привозимые из Запорожья необходимые промышленные товары, даже спички и керосин стали проблемой.
Вообще, немецкая оккупационная власть в дедовом отдельно взятом хуторе выражалась в наличии нескольких энтузиастов, сбежавших от отбывания воинской обязанности в разбегавшейся Красной Армии и "по зову души" ставших полицаями. Одного из таких мужиков, незадолго до войны поселившегося на хуторе, назначили старостой.
Настоящий же жандарм из Софиевки приезжал не реже раза в месяц. Когда он шел по сельской улице, украшенный всяким блестящим добром, в фуражке с кокардой и очень высокой тульей, увешанный пистолетами-пулемётами, даже смотреть на него было страшно. Однако пороли розгами хлопцев, повадившихся на общественный баштан, усердствующие полицаи, а немец-жандарм всего-то стоял рядом и громко смеялся, наблюдая порку.
- Воровайт некорошо! - поучал он ребятню и после десятка ударов сам останавливал ретивых полицаев.
Незаметно прошло три года. В страшной войне мы, хоть и помучились, но победили. Город наполнился ранеными, калеками. Вернулись уцелевшие фронтовики. Анна, как и старики, надеялась на чудо и ждала Георгия, но чуда не произошло. Дед Калистрат ещё в первые дни войны видел сон, - вроде бы у него коренной зуб выпал. Он тогда так и сказал:
- Значит так, мать... Георгия, чувствую, не стало... Налей чарочку вишнёвки! И себе плесни. Нет у нас теперь старшого...
Через год узнали, что старший сын пропал без вести. Но ещё в сорок четвёртом через хутор прошёл какой-то искалеченный войной мужик, так он, ночуя в хате у бабушки и дедушки, разговорился, шикарно подкрепившись салом и молоком, и оказалось, что он тоже чернофлотец и служил на лидере "Харьков". "Харьков", как и лидер "Москва", на котором старшим радистом был Георгий, был лёгким крейсером новейшей конструкции, их построили за три года до войны...
На летние каникулы будущий прокурор-судья-защитник вновь понёсся домой. Постоянно искал встреч с Валюшей. Продолжалась долгая и драматическая агония любви. Сенька страшно ревновал. Бродил поздними вечерами чёрной тенью в тесной улочке возле её дома. Купил в "Медтехнике" и таскал в кармане пиджачка огромный, бритвенно-острый хирургический нож, называемый секатор. Мог совершить любую глупость, но не подвернулся случай.
Но однажды ему повезло, и он увидел её в первом часу ночи, возвращающуюся со свидания. Подпирал плечом громадную старую акацию и был совершенно незаметен издали. Она буквально наткнулась на него и поняла, что выяснения отношений не избежать.
Вымученно улыбнулась и мягко взяла за руку. Вся его злость убралась в конуру. Рассказала, что встречается со студентом четвертого курса своего машиностроительного института. У него трофейный "Опель", подаренный папой, и ещё он очень любит музыку.
- Сеня, ты научил меня любить книги, и за это спасибо тебе. А он научил меня любить музыку. Прости, но ничего у нас уже никогда не будет. Я тебя не виню, так получилось. Забудь меня, пожалуйста!..
Она целомудренно чмокнула его в щёку, махнула прощально рукой и исчезла в арке своего дома навсегда. Да, такая жизнь...
В этой улочке они встречались с восьмого класса, здесь провели два замечательных лета - перед девятым и десятым. Вон узкий "карман" между двумя частными домиками, С трёх сторон деревянные заборы и несколько густых кустов. Там спокон веков стояла старая деревянная скамья, на которой все послевоенные годы оттачивала мастерство любви не одна влюблённая парочка. И Сенька с Валюшей, само собой, не теряли времени зря. До поздней ночи обжимались в гостеприимном тёмном углу. Их левые руки крепко прижимали партнеров, губы склеивались в непрерывном страстном поцелуе, а правые руки делали свою приятную работу ниже пояса.
При этом получилось, что до крайности дело так и не дошло. Страх перед возможной беременностью, перед испепеляющим осуждением окружающих и всего советского народа был настолько велик, что Сенька с Валюшей так и не осмелились поступить, как требовали природа и молодость.
Хотя дела у них закрутились ещё в восьмом классе. Валюша как-то пришла домой к Сеньке по какому-то важному поводу. Может быть, напримерnbsp;