Въструбимъ, яко во златокованыя трубы, в разумъ ума своего И начнемъ бити в сребреныя арганы возвития мудрости своеа. Въстани, слава моя, въстани въ псалтыри и в гуслех!.
слово Данила Заточеника, еже написа своему князю, Ярославу Володимеровичю
Первая часть.
Пролог. Лето 6696 (1188)
Больше всего на свете Давыду хотелось почесаться, но он терпел. Его сводила с ума мысль о том, как он с наслаждением будет скрести себя, как сдерет ногтями струпы с ладоней, с щек, с боков, с бедер, как утихнет зуд, сменяясь болью, потечет сукровица... представил, как его, князя, увидят его воины, увидят отдирающим присохшую к язвам рубаху и чешущимся как шелудивый пес... и передернулся. Мерзко и унизительно. Хорош герой, впору на паперть, честному народу язвы показывать и подаяния просить...Воины его над ним не смеются, в лицо, по крайней мере, но что они говорят за его спиной у костра ночью, когда он ворочается в сене и, наконец оставшись один, чешется, чешется, чешется? Небось, обсуждают, за какие грехи одолела молодого князя срамная болезнь...
Как же гадко качаться на носилках между двух лошадей, то первая споткнется, то вторая не в такт шагнет, носилки наклонятся, а ноги окажутся выше головы. Эх, иноходцев не нашли, пришлось брать тех коней, какие были... Все время болтает из стороны в сторону, а иногда и хвататься приходится, чтоб не вывалило на горке. Но не ехать же привязанным, как беспамятному. Укачало уже совсем, а что делать? Ноги в стремена не всунешь, так распухли, не сожмешь коню бока, если внутренняя сторона левого бедра - сплошная мокнущая рана, а руки, обмотанные тряпицами, не держат поводья. Порой он малодушно начинал думать, а не стоило ли оставить все как есть, был бы сейчас здоров и силен... Но тут же обрывал себя и воровато оглядывался: не прочел ли кто в глазах недостойные мысли? Нет уж, в сто раз лучше сейчас качаться в носилках и мучиться, но хоть знать, что поступил так, как должно, и Бог помог так явственно, что надо считать это чудом...
Копыта лошадей хлюпали по лужам, с еловых ветвей, поросших у ствола лишайником, на Давыда сыпалась мерзкая морось, рогожа, которой укрывался князь поверх корзна, промокла, сам дорогой плащ отсырел, хотелось согреться и уснуть, и лучше бы и не просыпаться, раз новый день не принесет ничего хорошего, а только зуд телу и унижение душе.
И все-таки, он-то ждал совсем другого... Думал, дурак, что станут его славить как Александра Поповича, а может, даже как князя Владимира Глебовича... Ведь он заслужил! Он смог! Никто не смог, даже брат - и тот не посмел, а он, Давыд посмел, и победил, как и было предсказано, так почему же вместо пиров в его честь, вместо песен о нем, что пели бы на этих пирах, вместо славы, у него только эти проклятые носилки, вытрясшие из него всю душу, мокнущие язвы на теле, да горькая обида на душе? И правды никто не узнает, тайну знают только трое: он сам, брат, Муромский князь Павел, да братнина жена, княгиня Елена.
Так и не понял Давыд, своею ли волей княгиня гада привадила, или и вправду он творил насилие... Впрочем, откуда Давыду это знать, если он и не думал, как и чем живут женщины, когда не выходят на пир княжеский ...
Лес наконец расступился, и дорога вывела к небольшому починку, всего один двор, собственно, и не двор даже, забора-то нет, а так, две заглубленные в глинистую землю халупы без окон, низкие крыши крыты дерном, из открытой двери одной из них тянет дымом.
- Эй, Демьян! Зайди, узнай, куда нам дальше ехать-то?
Глава 1. Владимир. Годом раньше. Лето 6695 (1187)
Город Владимир поражал воображение. Он стоял на высоком берегу, как войско князей, и издалека были видны его шлемы-купола. Семнадцатилетнему Давыду стоило труда не раскрыть рот, словно он - деревенский пастушок, которого впервые взяли в город на торг. "Варежку-то не разевай!", - мысленно сказал он сам себе.
Въезжал он через Серебряные ворота, которые смотрели в сторону его родного Мурома, и хотя ему сказали, что они меньше, чем Золотые, но все равно, белокаменная арка огромна, распахнутые створки ворот сплошь окованы свинцом, а купол надвратной церкви и вправду сиял как серебряный. И это были только ворота!
Кто бы мог подумать, что еще лет тридцать назад это был никому не известный городок, один из множества, основанных Мономахом по границам Руси. Сейчас это действительно столица, по праву заменившая дряхлый Киев. Правда, мысленно одернул себя Давыд, Киева он все-таки никогда не видел, но все равно, Владимир наверняка лучше. У какого еще города столько ворот? Один только-только перестроенный после пожара Успенский собор чего стоит! Пять глав с куполами-шлемами, и каждый крыт золотом. По закомарам золотое кружево пущено! А по стенам белого камня пояс из резных столбиков с арочками, и ангельские лики глядят. Наверное, в Раю так же красиво!
А неподалеку от княжеского терема строится новый собор, Демьян уже сбегал, узнал, говорят, что освятят Дмитровским - по Великому князю Всеволоду.
Ну да, он же Димитрий в святом крещении.
И весь храм будет покрыт резьбой с узорами. Давыд не поленился, сходил посмотреть, как мастер под навесом тешет в белой глыбе святого воина: конь летит как живой по воздуху, у святого плащ по ветру развевается, а сам он мечом на врага замахивается. Надо же, мастер, должно быть, видел настоящий бой - у его воина ноги выпрямлены и упираются в стремена, так всегда делают, чтоб удержаться в седле, когда столкнешься и копье сломаешь...
На самом деле, Давыд не мог похвастаться боевым опытом. Он был только в одном походе предыдущим летом, когда его старший брат, князь Муромский, Павел, по велению Великого князя Всеволода ходил в Рязанскую землю под стены Пронска. Владимирские и муромские полки отправились в поход вступиться за князя Пронского, город которого заняли его старшие братья, Рязанские Глебовичи, пленив пронских бояр и княгиню. Но когда Великий князь Всеволод послал свои дружины, да еще и братьев муромцев, рязанцы быстро оставили город, так что о настоящем бое Давыду пока приходилось судить по рассказам дядек из гридницы.
Задумавшись о прошлогоднем походе, юный князь наступил в грязь, позавчера шел дождь, почти всюду подсохло, так нет, надо было обязательно влезть в лужу. Хорошо, что новый сапог не промок. Он вернулся на дорожку, и стер прилипший ком глины о край деревянной мостовой.
Давыд приехал в стольный Владимир на свадьбу: Великий князь Всеволод отдавал свою дочь в Черниговскую землю за князя Ростислава Сновского, и на эту свадьбу он созвал всех, кого только можно. Хотел похвастаться своим городом, да еще и радостью - после четырех дочерей год назад княгиня подарила ему, наконец, сына Константина, а совсем недавно - еще одного, Бориса.
Cвадьбу назначили на липень, или как учит говорить дьяк, июлий. Давыд подумал, что даже выбор времени для праздника - и то повод показать свое богатство. У смердов в начале липня в амбарах пусто. И хотя князю, конечно, не приходится мякину в хлеб замешивать, но собирать столько гостей, да еще и таких знатных, как черниговские Ольговичи, не дожидаясь урожая... Любит Всеволод удивить богатством и щедростью...
- А ворота-то, когда церкву-то освящали, оказывается, вываливались!
Из Демьяна, которого Давыд отпустил на целый день болтаться по городу, просто выплескивались новости, слухи и старые сплетни, которых он набрался на торгу.
- Еще известь не высохла, а народу набралось - страсть! А ворота вдруг хрясь! И упали! И прямо на людей! Дюжину целую придавило. И что? Как ворота подняли, все двенадцать оказались целы! Веришь? Вот те истинный крест! Мне малец один у ворот рассказывал, так он божился, что там его тятю придавило, мальчонкой еще. Я ему пуговку дал, медную.
- Ты б ему еще серебряную дал, так он бы рассказал, что это его самого там придавило, а что он маленький - так потому и не вырос, что пришлепнуло!
Давыд со смехом препирался с Демьяном, а сам рад послушать, ему-то нельзя походить по торгу, позубоскалить с торговками, он тут вместо брата, ему должно вести себя достойно, о всей земле Муромской будут судить по нему... Именно это ему все время, пока во Владимир плыли на ладьях по Клязме, говорил братнин воевода, Милята Якунич, аж на зубах кисло становилось.
Хотя Милята прав, конечно. Давыд сюда приехал не только гулять на пирах, да на охоту ездить.
Давыд перестал слушать Демьяна, который все разливался соловьем, и с тоской подумал о главном поручении, которое дал ему брат - встретить во Владимире князей Игоря Святославича и Владимира Игоревича, того самого, что в плену у половцев был, да вернулся оттуда с молодой женой-половчанкой. Интересно, кстати, на нее посмотреть, если он ее с собой взял...
Так вот, встретить Владимира и его сестру, которую еще зимой брат за себя сосватал, и со всем почетом проводить в Муром, где и сыграют свадьбу.
Честно признаться, ему было неохота тащиться с какой-то дурной девицей, при которой, небось, еще девок толпа, (вот Демьян-то рад будет!), ехать придется еле-еле, чтоб не растрясти, по дороге ни поохотиться, ни повеселиться. Ну да ладно. Это же братнина невеста.
А брат для него не просто князь, которому он должен подчиняться.
Когда умер отец, Давыду было два года, он почти ничего не помнил, только метель, и как он не смог идти за гробом, спотыкался и падал, и какая-то нянька взяла его на руки и несла, да еще всплывало в памяти, что раньше мать ходила нарядная, в красном платье; и серебряные, с ажурными бусинами, височные кольца стукались друг о друга и звенели, когда она резко поворачивала голову. Давыду очень нравилось слушать, как они звенят, и он нарочно хватал ее пухлыми ручками за щеки и поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, а она смеялась.
После смерти отца мать смеялась редко, а височные кольца не надевала. Когда Давыду исполнилось семь, и из рук нянек и мамок он попал к гридням брата, ушла в монастырь за городом, где была церковь Воздвижения Честного и Животворящего креста. Иногда Давыд ходил туда к обедне, чтоб увидеться после службы, и среди женских голосов, славящих Бога, ему слышался теплый голос матери. Слышался и после того как она умерла.
Отца и мать ему заменил брат, Павел. Пятнадцатью годами старше, он уже при жизни отца водил муромские полки вместе с суздальцами на Великий Новгород, а потом и на булгар. Давыду он казался таким великолепным и недоступным в княжьей шапке и шитом жемчугом и золотом княжеском плаще-корзне. Сперва он не обращал внимания на малыша, возящегося на дворе, а, может, ему было некогда, но когда Давыд подрос, то Павел поручил его воспитание Миляте Якуничу, но и сам брал его на ловы, учил всем премудростям.
Женился Павел рано и жену свою крепко любил, несмотря на то, что она так и не сумела родить ему сына - рожала все сплошь девочек, то мертвых, то таких хилых, что их едва успевали окрестить, как они умирали. А последними родами два года назад она и сама преставилась. Князя тогда не было дома - он с Великим князем Всеволодом ходил на булгар. Послали весть. Когда Павел вернулся, на него страшно было смотреть - он словно потемнел лицом, хотя оставался так же ровен со всеми, как всегда.
А где-то через полгода бояре стали зазывать князя к себе, да как будто невзначай показывать дочерей. Первым был Домаслав - самый богатый и знатный муромский боярин, говорят, его семья поселилась тут еще чуть ли не до Рюрика и испокон веку владела землями за Хоробровой горой и большим двором на Воеводиной. Пришел на княжий двор обоих князей просить себе в гости, вроде как на крестины младшего сына. Сам как бочка в полтора обхвата, одет богаче князя. Демьян потом говорил: "Еще б не богаче - сколько шелку надо, чтоб такую тушу обтянуть! И бляшек на пояс сколько, пояс-то длинный, а то на таком брюхе не застегнется!"
Не зря его на торгу не Домаславом, а Домажиром называют - не в лицо, конечно, а за спиной, вполголоса, дурных нет с ним ссориться.
Позвал на пир, а на пиру вывел дочь с чаркою - обносить гостей, так та Давыду еле поднесла, все семенила, вроде как лебедушка, а сама толста как перина. Павлу кланялась, глупо улыбаясь, глаза опускала, косу с одного плеча на другое перекидывала, да на отца поглядывала - так ли?
Конечно, заманчиво Домаславу с князем породниться, а, глядишь, может, и внука на муромском столе увидеть. Тут и податей меньше, а воли-то больше.
Но и другие от Домаслава не отставали: то Гюргий Алексич, то Фома Климятич как будто невзначай звали дочерей при князе. Ясное дело, не хотели они Домаславу потом на поклон ходить, да и зачем, если их дочери красивее и на хрюшек поменьше похожи.
Да только Павел ни одну из них не хотел. И уж меньше всего он хотел, чтобы кто-то из бояр думал, что может вот так просто своего князя взять в зятья, он, может, и не Осмомысл Галицкий в смысле книжного учения, но в доме своем сам хозяин.
Но решить что-то надо. Хорошо, что есть брат, он сядет в Муроме после Павла, если что. Но во-первых, все-таки хочется сына, а во-вторых, бояре ж не уймутся, пока не увидят новой княгини. А просить дочери не у кого. С рязанскими князьями, хоть они и родичи, все время распря, ведь Муром крепко держит руку Владимира, а Рязань то и дело восстает. У Владимирского Всеволода дочь не попросишь, точней попросить-то можно, но коли откажет, то обидно...
А у Миляты Якунича все дочери давно выданы, его можно не опасаться, вот он-то и присоветовал посватать дочь князя Игоря Новгород-Северского: все-таки и ровня, хоть Муром и древнее Новгорода Северского, да Новгород вырос быстро, да к тому же они дальняя родня, князья муромские и рязанские так же, как и новгород-северские, все от черниговских князей пошли. И Новгород Северский - не Владимир, далеко, не станет тесть в дела Муромские вмешиваться.
Вот Павел и отправил сватов к Игорю.
Назавтра приехали черниговцы и новгород-северцы, два свадебных поезда съехались вместе и везли - черниговцы жениха на одну свадьбу, новгородцы - невесту на другую. Встречать их к Золотым воротам выехал сам Великий [2] князь Всеволод, и с ним все его подручные князья, среди которых был и Давыд. Пока ждали, как раз было время рассмотреть эти хваленые ворота. Да, уж и Серебряные-то велики, а эти в полтора раза шире, купол церкви крыт золотом, а створки ворот окованы медью, да не гладко, а со столбиками, разделяющими четвероугольные "окошечки", по столбикам золотом выведены травяные узоры, а в окошечках картины всякие из Писания. Золоченые львиные морды держат в пасти кольца.
От нечего делать Давыд стал вглядываться в узор ближайшего к нему "окошка". По темной меди поразительно тонкими золотыми штрихами мастер изобразил человека в венце, высоко вздымающего два копья с чем-то на них насаженным, и два грифона с четырьмя лапами, крыльями и драконьими головами несут этого человека ввысь, а понизу летят крылатые псы, семарглы, повернув свои морды к венценосцу.
Интересно, что это за картина? Давыд неплохо знал и Новый Завет, и Ветхий, зимой часами просиживал в горнице за чтением, иногда сам, иногда с дьяком Афанасом , но истории с полетом на грифонах припомнить не мог. Если бы был нимб, то можно было бы подумать, что это сам Спаситель в момент Вознесения, а невежественный мастер не мог понять Его восхождения на Небо, вот и представил себе, что несут Его диковинные звери. Но нет, раз нет у человека нимба, то это не только не Иисус, но даже не святой и не ветхозаветный праведник. Кто же это? Если честно (тут Давыд поймал себя на шальной мысли и усмехнулся), то больше всего этот человек похож на Великого князя Всеволода, особенно сейчас, когда он горделиво стоит в золотом семищитковом венце, с золотыми бармами на груди, буйные смоляные кудри выбиваются из-под венца (ну да, его мать из самого Царьграда, вот Всеволод в нее и удался греческими кудрями). Только грифонов не хватает, чтоб поднять князя ввысь...
Но вот послышался радостный крик, и Давыд оторвался от созерцания ворот. За поворотом вдалеке появились, наконец, первые всадники свадебного поезда. За ними еще всадники. И еще. Потом долгая череда телег, в которых везли подарки, последние телеги еще выезжали из леса, когда первые верховые достигли ворот. Первым ехал, как догадался Давыд, Великий князь Черниговский, Ярослав Всеволодович. Был он уже не очень молод, но крепок, и хотя некогда русые его волосы почти все побелели, но княжий венец держался на его голове ничуть не менее гордо, чем на Всеволоде.
А вот и жених, сын Ярослава Черниговского - Ростислав. Надо же, совсем еще мальчик, но лицо светлое, глаза умные, хоть он и младший сын, но готов княжить не хуже отца. Давыд подумал, что судьба горько посмеялась над Ярославом: когда он сговорил за Ростислава дочь Всеволода, он мог надеяться посадить сына со временем на Владимирский стол, у князя Всеволода не было сыновей, но, словно в насмешку, вскоре рождается сын, а за месяц до свадьбы - еще один, и, говорят, крепкий и здоровый мальчуган.
Давыд сравнивал двух Великих князей и не мог решить, кто из них смотрится величавей. Ярослав был спокойней и опытней, а Всеволод в самом расцвете силы. Разве что Ярослав к внешнему величию привык, и даже немного от него устал, а, может, и вовсе никогда особенно не любил все это узорчье, а Всеволод, несмотря на десять лет, что он уже княжит во Владимире, все еще явно наслаждается и блеском княжьего венца и блеском своего стольного города, такого же как и он - молодого, нарядного и гордого. Каждый из них был человеком могущественным, из тех, что ставят свою волю превыше всего и искренне полагают, что ими движет лишь желание блага. А сейчас обоим было нужно заручиться если не поддержкой, то хотя бы обещанием в ближайшее время друг другу не мешать. Ну, по крайней мере, пока им не придется столкнуться в борьбе за киевский стол.
Ярослав спешился, поводья подхватили подбежавшие мальчики из детских, Всеволод шагнул ему навстречу. Обнялись как братья, и Всеволод Владимирский торжественно ввел Ярослава Черниговского в город.
А Давыд остался, ведь как раз к воротам подъехали два князя, постарше и помоложе, и Давыд понял, что это те, кого он ждал, князья Новгорода Северского, Игорь Святославич и Владимир Игоревич. Оба они были одеты в шелка и золото, но взгляд Давыда привлек не наряд, а непривычное оружие - оба князя на боку носили не прямые мечи, как у Всеволода или у него самого, а слегка изогнутые степные сабли.
Рядом с ними, так же верхами, ехали две женщины. Какая из них братнина суженая? Точно не эта, что в белом платке под камчатой шапочкой замужней княгини, серебряные с чернью серьги оттеняют смуглые скулы, черные глаза глядят равнодушно. Это должно быть, Кончаковна, дочь хана, которую Владимир привез из половецкого плена. То-то она так ловко сидит в седле, а вот длинные, ниже плеч, рясна, оканчивающиеся тяжелыми звездчатыми серебряными колтами ей непривычны и явно тяготят - она то и дело встряхивает головой, как кобылка, непривыкшая к узде.
Давыд понял, что неприлично пялится на чужую жену, отвел глаза и посмотрел на княжну. Его взгляд непроизвольно скользнул по ее груди, несколько слоев тонкой ткани не скрывали, а напротив, подчеркивали девичью грудь. Под шелковым платьем два полукружья то сходились, то расходились в такт конскому шагу, и Давыд невольно любовался этим колыханием. "Да что со мной сегодня такое!", - разозлился он на себя и поднял глаза. Злился-то он на себя, но, увидев его недовольное лицо, княжна подумала, что не понравилась ему, и заранее обиделась. Вот такой-то, обиженно надувшей румяные губки, Давыд ее потом себе представлял, когда ему случалось о ней подумать.
Что ж, Павлу достанется красавица, хотя нрав у нее, кажется, так себе.
Учтивые приветствия, поклон от брата, все эти обязательные, но такие скучные любезности, и вот они уже проехали по Владимиру к монастырю, в котором будет жить княжна Елена со своими девушками до конца свадебных гуляний. В ворота монастыря проскрипели телеги с приданым княжны.
Утро дня свадьбы выдалось дождливым, но веселье от этого нисколько не пострадало -дождь в такой день- к богатству и множеству детей. Впрочем, скоро ожидать детей вряд ли стоит, Ростиславу-то, хоть он уже и князь Сновский, только тринадцать, и он всего годом старше невесты.
Хотя Давыд был подручным князем отца невесты, он был среди молодых князей, составлявших свиту жениха, тем более, что они же родичи, пусть и дальние. Конечно все Рюриковичи друг другу родня, но все же именно черниговский князь Ярослав некогда пришел и сел княжить в Муроме.
Давыд был на боярском дворе, приютившем черниговских и новгород-северских князей, еще затемно (июльский рассвет задержался из-за прикрывших солнце туч), и вместе с Ярополком, родным братом жениха, помогал тому умываться и одеваться. Не то чтобы жених сам не мог, но таков уж был обычай.
Поверх новой льняной беленой рубахи на мальчика надели вторую из узорного голубого с желтыми цветами греческого шелка. На шее застегнули на три пуговки шитый золотом стоячий воротник. Подпоясали узким, в палец шириной кожаным поясом с золочеными бляшками. Меча на поясе не было, хотя обычно князья с мечом не расставались, но в церковь, да еще жениху, нельзя с оружием. Тяжестью легли на грудь золотые бармы с драгоценными камнями. С шутками натянули на ноги крашеные сапоги - то-то придется невесте потрудиться, стаскивая их, сегодня вечером она должна будет сама разуть жениха.
Ростислав на шутки не отвечал и держался очень серьезно, изо всех сил стараясь выглядеть старше, и, наверное, боялся сделать что-то не так. Давыду даже стало его немного жалко.
Под венцом жених и невеста, оба нарядные, как-то мало походили на счастливых влюбленных, а если б не так торжественно служил Лука, епископ Владимирский и Ростовский, то они скорей были бы похожи на детей, понарошку игравших в свадьбу.
О том же думала и Елена, когда шла среди младших дочерей Всеволода. Они сопровождали невесту от венца в дом священника, где с нее снимут девичье платье, переоденут в замужнее и переплетут на две черную (удалась в отца!) косу. Скоро и русую косу Елены расплетут, а потом две свахи - со стороны жениха и стороны невесты будут плести каждая свою косу - если быстрее закончит сваха жениха, то первым родится мальчик...
***
Пиры следовали за пирами, гулял весь город от детинца до окраин, Всеволод не жалел ни стад, ни хмельного.
И вот, на второй день, когда уже давно молодые отправлены были спать, каждый к себе, когда отгремели и свадебные песни, и величальные, а расходиться никому не хотелось, стали петь то, что поет обычно дружина - о боях и походах. Давыд, который в гриднице вырос, больше всего любил вот такие вечера в полутемной палате, когда кто-то тихо начинает гудеть себе под нос песнь о походе князя Святослава на Царьград или о старом Владимире, кто-то снимает со стены гусли и начинает перебирать струны, и вот уже вся гридница поет. И, подпевая всем, уносишься на волне густых мужских голосов туда, где гуляет ветер, ероша ковыль, где червлеными щитами перегорожено поле, а острия копий сверкают так, словно это светится сама слава.
Здесь они были не в гриднице, а в огромной, человек на сто, палате, убранной для пира, но жены ушли, и остались только князья и верные гридни - те, кто всегда вместе - и в походе, и на охоте, и на пиру. Все стали держаться запросто, не зря слово "дружина" идет от слова "друг". Даже Великий князь Всеволод сейчас такой же хоробр, как и они, просто первый среди равных.
Молодой гусляр, с едва пробивающимися усами, должно быть еще отрок, которого, видать, и на княжеский-то пир пустили только за то, что ловко водит пальцами по струнам, подкрутил колки и начал любимую всеми песнь о Переяславском обстоянии.
То идет не буря черная из-за лука моря дальнего
То грядут из поля дикого поганыя полки половецкыя...
Отворялися ворота широкия, отворялися ворота дубовыя,
Выезжал -то из них удалой хоробрый князь
Молодой Владимир сын Глебович
Дерзок да силен, крепок он на брань и на всякое доброе дело скор.
Золоченый шлем - солнце красное, а с конца копья харалужного
Светит смерть бесовским диким половцам...
Да дружины дерзнующей не достало, по заборолам все попрятались...
Песня была недавняя, в ней описывалось, как всего два года назад, разгромив в степи новгородцев и курян (об этом тоже пелось и в самых лестных для князя Игоря словах, хотя многие и считали, что Игорь был неправ, что пошел) половецкий хан Кончак пришел на Русь и обложил город Переяславль, где был тогда только князь Владимир Глебович, известный всем хоробр.
Он с малой дружиной бросился из города на половцев, кого-то сшиб, сломал копье, и потом отбивался саблей от нескольких противников. Увидев, что их отважный князь все еще жив, от стен, наконец опомнившись, ринулась оставшаяся дружина и отбила Владимира, истекающего кровью, пронзенного тремя копьями.
Владимира отнесли в город, и он слал оттуда грамоты своим обычным союзника, Рюрику Ростиславичу и Святославу, отцу Игоря. Они поспешили к Переяславлю, но придя, увидели, что степняков и след простыл - вместе со всеми, кого им удалось захватить в плен в предместьях, половцы ушли поскорей в степь.
К всеобщей радости, от тех трех ран Владимир оправился. Но этой весной, возвращаясь из нового похода с Рюриком и Святославом, он внезапно умер, и его горько оплакивали и все, кто его знал, и многие, кто только слышал о нем - на своем недолгом веку он успел не раз проявить свою храбрость. В любом походе он ехал с передовым полком, и бывал на волосок от гибели, когда на этот отряд тучей налетали половцы. Его смелость и щедрость привлекали к нему новых воинов, ведь он в считанные дни раздавал все, что привозил из удачных походов, и даже последний отрок из его дружины носил шелковые рубахи. Рядом с ним, если, конечно, ты не трус, быстро добудешь себе чести, то есть богатых подарков из рук князя. Кто-то приезжал на лето, чтоб поучаствовать в походе, кто-то оставался. Его все любили...
Песня закончилась обычным славословием князю и дружине.
Князь Ярослав Владимирович, свояк Всеволода (их жены - родные сестры, вспомнил Давыд), тот самый, с которым в прошлое лето муромские князья ходили на рязанских, выпил меду, утер усы и с грустью сказал:
- Ну надо же было так, выжить, оправиться от трех страшных ран и умереть не то от простуды, не то от поноса...
- Да кто сказал, что от простуды? Не от этого он помер-то.
Давыд увидел, что заговорил молодой русоволосый дружинник с пронзительными синими глазами, сидевший рядом со Всеволодом. От него исходило ощущение гибкой мощи, как от степного пардуса.
Он повел плечами, и взглянул на своего князя, словно не зная, говорить ему или нет.
Всеволод ответил
-Давай, Алеша, рассказывай, тут все свои.
И Давыд понял, что это тот самый Александр Попович[1], о котором стали недавно говорить, как о восходящей звезде Всеволодовой дружины. Он, бывало, выходил и один против двенадцати, а с половцев головы снимал, как кочаны с грядки.
- Как было дело-то. Я решил поехать к князю Владимиру Глебовичу, чтобы с ним в поход пойти, да по дороге задержался. Приезжаю в Переяславль, а князь уже ушел в степь. Ну, думаю, не беда, за Владимиром Глебовичем не заржавеет - он вернется, да в новый поход пойдет, дай, думаю, поживу пока у него в Переяславле.
Ну, как-то прихожу на пир, а там ... Да, кстати, женат-то был Глебович на Забаве, дочке князя Ярослава Всеволодовича, то есть нашему нынешнему жениху она - родная сестрица...
Давыд обернулся, поискал глазами Великого князя Ярослава Черниговского, но тот, утомленный свадебными заботами и вторым днем пирования, уже отправился спать. "Пожалуй, это и неплохо", - подумал Давыд.
- А еще у Глебовича в доме жил один пленный половец, Тугоркан, звали прям как хана, что еще при Мономахе был. Может, он тоже считался ханским родичем или еще что, но явно держался не как пленник, а как гость, по крайней мере, пока хозяина дома нет. Впрочем, гости себя так тоже не ведут. Княгиня сажает этого Тугоркана на мужнино место, его потчует, а он все жрет, как за себя кидает. И на княгиню пялится сальными своими глазенками. А та - на него. Так смотрела, что даже когда лебедя делила - порезалась.
И так мне за Глебовича обидно стало! А главное, все сидят, в миски смотрят, будто так и надо, и начхать им, что такого князя в его же доме позорят!
Я ему и говорю:
- Ты чего на княгиню пялишься, глаза-то не сотри!
Ну, он давай ругаться, а я и отвечаю: "У моего отца тоже пес брехливый был, так я его поленом учил. Знаешь, очень помогает".
А он глазами как зыркнет, кричит: "Да ты сам пес!" С пояса кинжал сдернул и в меня кинул. Ну, в меня-то попасть не так просто, попадалка не отросла. А мой отрок, Тороп, кинжал подобрал и мне подает. Тугоркан этот стал от злости весь черный, а мне смешно.
Старый воевода меня за руку схватил, дескать, нехорошо на пиру кровь проливать, да и пол потом отмывать долго. Ну, договорились назавтра в поле встретиться.
По лавкам шепоток пошел, слышу, эти слизняки об заклад бьются, что побьет меня Тугоркан, ну, я посмеялся и вышел.
Пошел я к попу, думаю, всякое может случиться, внезапно ведь человек погибает. А поп мне грехи отпустил, и рассказал, что содом такой третий день творится. Как князь за порог, Тугоркана княгиня из поруба выпустила и на пир привела, совсем стыд потеряла. Боярин Димитр, которого Владимир Глебович вместо себя оставил, стал ее урезонивать, а Тугоркан, не говоря ни слова, в него нож кинул, да точно в глаз попал. Димитр-то прямо в княжеской палате Богу душу и отдал. С тех пор все сидят тихо, Тугоркану перечить не смеют, а кто и просто подольститься пытается. Благословил меня поп, и вдруг и говорит: "Ты, сынку, поосторожнее с ним, не человек он, а бес", ну, думаю, блажит старик, половцы - они, конечно, поганые-язычники, но все ж таки люди.
Выехали наутро мы в поле. Ну, поле-то все в снегу, коням не разогнаться, да к тому же под снегом не видно - может копыто в нору попасть, и все, был конь, да не стало.
Так что мы по укатанной санной дороге решили сшибиться.
Я Тугоркану и говорю:
- Надеюсь, не обидится князь, что я тебя убил, ему ничего не оставил.
А он по-звериному щерится:
- Ха! Не вернется твой князь. Он с питьем зелья выпил, был бы умный, сидел бы дома, может, еще полгода протянул, может, и дольше, а зимой в походе , в трудах... Помрет как миленький.
Ну, дальше я и говорить не стал, разогнал коня, да с ним ударился. Выразил я его копьем из седла, да и сам кубарем покатился, снежком умылся. Давненько я уже из седла не вылетал, думаю: "Силен половец!" Схватил меч, гляжу, а Тугоркан-то этот как ударился о землю, так не встал, а взлетел. Верите, братья, не вру, прямо на моих глазах стал гадом, но не ползучим, а летучим, в чешуе, с такими тонкими крыльями, белыми, как страницы у моего отца в требнике. Да, думаю, зря я попу-то не поверил. А он в небо взмыл, да на меня летит. А я мечом его достать не могу. Ну, думаю, все.
А была оттепель, но не такая, чтобы уже прям все таяло, с утра даже снежком припорашивало, а тут сильный дождь пошел, прямо ливень, как летом, не иначе Бог помог. Ему крылья намочило, он и рухнул. И обратно в человека перекинулся. Ну, думаю: "Вот сейчас ему, красивому такому, в голову-то как дам!" Бьемся, а он быстрый, гад, увертливый, да и я, видать, пошустрей оказался, чем он думал. Но поймал я его, как маленького:
- Ты ж говорил, не вернется князь, как же! Вон, он уже возвращается!
Обернулся он, а я ему голову-то и снял. И не поверите, братья, тут-то со страху чуть не испачкался: - он падал-то еще человеком, а на землю уже змеиное тело упало, извивается, в мою сторону ползет, хоть и без головы, черная кровища хлещет, а голова змеиная сбоку лежит и на меня пасть разевает. Я его кромсал, пока на мелкие части не порубил, только тогда успокоился.
Взял голову, думаю, во что бы завернуть, вроде одет был этот змей богато и тепло, по зимнему-то времени, ан нет, ничего не осталось, все наваждение было. Ну, привязал как есть, к его же коню, а бедная лошадка храпит, пятится, хорошо, недалеко было. На княжьем дворе я голову эту прям на снег кинул, а княгиню звать не надо было - уж привели. Ну, она там же сомлела, а потом, говорят, в разум пришла-таки.
А Владимира Глебовича через две седмицы на санях привезли, мертвого.
Александр умолк. В палате повисла тишина, только треск цикад влетал вместе с летним ночным ветром в раскрытые окна.
- А песня-то зато какая выйдет! - проговорил до сих пор молчавший гусляр.
И тут же стал что-то бурчать под нос, не всегда мелодично дергая за струны.
- Песня, это, конечно, хорошо. - веско сказал князь Всеволод. -Только про Забаву Ярославну лучше не надо, по крайней мере, пока ее отец тут, ты лучше как-нибудь обойди это.
- А я и не буду, княгиня - она княгиня и есть, а что князь Владимир, так это ж неясно, что Глебович, подумают, что Красно Солнышко, как всегда.
Пир пошел своим чередом, благо еще осталось несъеденное и невыпитое, но к очередным здравицам князьям добавились здравицы Александру. Его рассказ всем очень понравился, и, поскольку все его знали, ни у кого не возникало сомнений в том, что уж кого-то он там, в Переяславле, точно убил, а уж был ли это и вправду змей или бес, или все-таки просто половец, в сущности, было неважно. Верить или не верить, каждый решает сам, но если он и врет, то врет красиво, а что еще нужно на пиру?
Давыд был уже здорово пьян, и ему отчаянно хотелось тоже встать и сказать что-нибудь возвышенное о том, как прекрасно Александр умеет отрубать головы всяким чудищам, но все-таки постеснялся старших князей, и только смотрел на Александра, как только и может смотреть семнадцатилетний юноша на признанного героя - и, конечно же, с затаенной мыслью: " А я тоже так смогу!"
Так или не совсем так, но Давыду удалось-таки обратить на себя внимание и дождаться здравиц, и даже в летописи, рассказывая об этой свадьбе, монах уделил ему строчку: "Того же лета Всеволод Юрьевич отдал дщерь свою Всеславу Чернигову за Ярославича Ростислава, и был там Ярослав Владимирович, а из Мурома Давыд Юрьевич".
Причина, по которой молодой князь оказался всеми замечен, мирно лежала в топкой луже... Впрочем, лучше начать по порядку.
Князь Всеволод со всем гостями поехал на соколиную охоту. Честно говоря, сам он предпочитал охоту на более серьезную дичь, но свадьба - дело веселое, а охота на лося или медведя, бывает, кончается по-разному, да и жениха по малолетству на такую не возьмешь, разве что коней стеречь. А вот на соколиную охоту Всеволод брал и княгиню. Сейчас-то нельзя, да и не поедет она от грудного сына. Раз все равно без жены ехать, князь выбрал бы охоту на вепря, этим летом их много развелось, ловчие говорят, они повсюду, поля топчут... Ну, ничего, дойдет и до вепрей очередь, а пока позабавимся с птицами.
Летнее утро было ясным, кони шли по мокрой от росы траве, и Давыд радовался, глядя на молодого сокола-тетеревятника, который иногда переступал по кожаной рукавице, позванивая бубенчиком на путах. Наконец выехали на большое поле, где хватило бы места всем.
Давыд сдернул клобучок с головы сокола и подкинул птицу вверх. Пущенный с руки сокол взмыл так высоко, что едва можно было различить темную точку на небе, но заметив вспугнутую куропатку, камнем упал вниз. Он был слишком высоко, и не смог спуститься достаточно быстро - куропатка успела нырнуть в кусты. Пришлось Давыду покрутить вабило - крыло голубя на шнурке, заметив которое, сокол вернулся на руку.
Давыд увидел, что Всеволоду повезло больше, может, потому, что его любимый сокол по имени Пряник был старше и опытней - он взлетел не так высоко, но оказался чуть впереди того места, где сидел спрятавшийся тетерев-черныш. Тетерев взлетев, пошел как бы навстречу Прянику, но ниже. Удар сокола был так силен, что казалось, он разбился о камень, в стороны полетели черные перья, тетерев перевернулся в воздухе, упал на землю недалеко от опушки, но через мгновенье все-таки взлетел и, припадая на левое крыло, долетел до леса и пропал в кустах между деревьев. Пряник бросился за ним, и вот они оба скрылись в лесу.
Всеволод спешился и, ругаясь, стал продираться через кусты отнять у сокола добычу. Но надо же было случиться, что именно за этими кустами, на полянке устроило дневную лежку небольшое стадо вепрей - старая черная самка со своим выводком. Они крепко спали и потому не услышали заранее приближения князя. Учуяв человека, подсвинки с визгом бросились врассыпную, а их мать развернулась для атаки. У кабанихи нет клыков, как у самца, но тяжелая старая матка так же опасна, как и секач, особенно если она защищает своих поросят, и, кусая, она может вырывать из бедра куски мяса. Вихрь черной щетины бросился на Всеволода раньше, чем он успел обнажить оружие, и сомкнувшиеся зубы сорвали с его бедра меч в ножнах. Всеволод остался безоружен - не ездят с рогатиной на соколиную охоту. Князь сдернул с пояса нож, прекрасно понимая, что лезвие длиной в ладонь не спасет его жизнь, а кабаниха уже развернулась для последнего нападения. И тут сквозь кусты проломился на поляну гнедой конь. С него прыгнул Давыд, выхватывая меч из ножен, тем же движением занес руку для удара, и прямо на лету с диким воплем рубанул по заросшему щетиной загривку. А вслед удару рухнул сам всем весом на споткнувшегося зверя, тут же вскочил и ударил еще раз, хотя необходимости в этом уже не было: вздыбленная щетина опала, уши обвисли. Всеволод тронул тушу сапогом, и она заколыхалась, как студень - теперь уж точно все.
Всеволод выдохнул, убрал нож и спросил:
- Как ты догадался?
- Услышал свиной визг и подумал - у тебя и копья-то нет.
- У меня и меча-то не оказалось, как видишь.
- Ну, тут грех жаловаться, он и в ножнах хорошо послужил, если б не меч, не видать бы тебе своей ноги, княже.
- Если б не ты, мне бы вообще ничего не видать, княже, - Всеволод выделил голосом титул Давыда.
Он подобрал свой меч, выпавший из покореженных ножен, как раз тогда, когда на поляну вывалились первые люди, ринувшиеся на крик Давыда. Княжий сокольник, Добрило, любил потом рассказывать, если ему наливали чарочку: "Вижу, я, значит, стоит Великий князь Всеволод, в руке меч, а напротив - юный князь, Давыд муромский, а у него по клинку уже кровь стекает. Ну, думаю, не иначе как умом муромец рехнулся, на Великого князя меч поднял, сам же ему крест целовал о прошлом годе только! Ну, я-то что, у меня только нож был, но и того достаточно, коли со спины-то. Но там и кроме меня бояре с мечами были, Иван Гаврилыч и Олександр Попович, уж он-то и замахнуться успел. А тут Всеволод-то наш не стал Давыдку мечом бить, а широко эдак шагнул и обнял крепко. Тут только мы кабанчика-то зарубленного и заметили. Хорошо, везучий Давыд, а то как пить дать, порешили бы, а князь Всеволод нам бы спасибо не сказал за спасителя своего".
А тетерев и Пряник нашлись неподалеку, тетерев оказался взрослым петухом, таких редко удается взять балобану, у тетерева был вспорот живот и выпущены кишки. Лопатки оказались словно перерублены ударом сокола.
***
У Великого князя Всеволода тем летом было много других забот, кроме пиров и охоты. Год назад он вмешался в распрю Рязанских Глебовичей: Роман, Игорь и Владимир поссорились с младшими братьями, Всеволодом и Святославом. Да не просто поссорились, а собрались просто-таки убить, что немного слишком для обычной распри. Конечно, вообще враждовать с родными плохо, и кому это знать, как не Всеволоду, которого из дома выгнал единородный брат? Пришлось тогда несколько лет пожить с матерью у ее родичей за морем, в Царьграде и в Солуни, что, впрочем, пошло ему только на пользу.
Но одно дело вывести в поле две дружины, узнать, у кого же ребра крепче, и кому по праву полагается отчий стол, а потом целовать на том крест, и не переступать крестное целование, пока ребра не срастутся, а другое дело нарочно пытаться убить родную кровь.
Всеволод пытался их усовестить, да только сильнее разозлил. Тогда он отправил из Владимира небольшой отряд в триста копий к младшим Глебовичам на помощь, скорее даже в надежде, что все стороны постыдятся Великого князя. Эх, не тут-то было. Старшие Глебовичи осадили Пронск со Святославом и владимирским отрядом внутри, и вполне серьезно принялись штурмовать.
Пришлось послать более внушительную помощь, которую возглавил друг и свояк Ярослав Владимирович, а с ним Всеволод послал и братьев-муромцев, Павла и младшего, Давыда. Когда они подошли к Коломне, показалось, что Роман с братьями вернулся в разум, а, может, и совесть проснулась - они отступили и покорились.
Но что такое совесть, в этой семейке если кто и помнил, так только Всеволод Глебович - недаром тезка Великому князю. Только муромцы и Ярослав, вздохнув с облегчением, направились обратно во Владимир, как Роман с братьями не только снова обступили Пронск, но и уговорили Святослава перебежать на их сторону, предав брата. И он не замедлил не только сдать им город, не только выдать братниных воевод в плен, но не постыдился пленить и жену брата с детишками и отдать своих союзников - присланный ему на помощь из Владимира отряд Великого князя, который он сам же у него и выпросил, посылая жалобные грамоты.
Конечно, услышав, что Всеволод, Великий князь Владимирский собирается идти на них со всеми силами, Роман с братьями тут же воинов Великого князя с извинениями выпустили и запросили мира, но с такими мириться - себя не уважать. Так в распре и зазимовали. А к весне из Чернигова пришел епископ Порфирий просить за духовных чад беспутных Глебовичей - Рязань-то в Черниговской епархии, даром что давно держит руку Владимира. А с ним и наш епископ Лука Ростовский и Владимирский, он-то у нас блаженный, искренне думает, что словом Божьим можно унять взбесившихся Глебовичей. Впрочем, что на Луку валить, сам не умнее его оказался, подумал, раз они Порфирия прислали, видно и впрямь хотят мира. В знак дружбы с ним своего боярина, Гюргия, послал с грамотами и у Всеволода Глебовича пронских бояр выпросил, хоть тот все еще кипел. Лучше б его послушал, он-то лучше своих братцев знает...
Нет, ну а Порфирий-то каков? Пердурий проклятый! Лжец толстомордый! Вчера отрок от Гюргия притек, еле живой. Говорит, приняли их поначалу хорошо, да только говорить сразу не стали, отложили назавтра. И только Порфирий засуетился и пошел наставить своих духовных чад Романа и Игоря. Что уж он там Роману рассказал, неясно, но утром пришли и всех повязали - и Гюргия, и бояр пронских, всех в поруб бросили. А один из отроков с ними не ночевал, у него сестра в Рязани замужем, так он к ней ночевать отпросился, а когда он проспался после встречи с зятем, сестра ему рассказала, что боярин-то его в порубе, и дала коня.
Так что ничего не остается, как закончатся свадебные торжества, придется собрать силы и идти на вероломных Глебовичей, чтобы вспомнили, кому они крест целовали. Пусть молодой Давыд отвезет брату невесту, а Павел обвенчавшись, собирается в поход, или брата пошлет, Давыд у него ничего, хорошим князем вырос, вон, охотясь с соколами, кабана добыл.
Глава 2. Звенислава Лето 6693 (1185)
Два с лишним года назад Звенислава сидела у окна светелки и смотрела, как собирается в поход дружина ее отца. Не так уж много у княжны развлечений - сидеть, смотреть в окно, отворив деревянную оконницу с круглыми желтоватыми стеклами, или гулять по закрытому саду с сестрами или мамушками. Когда во дворе суета, смотреть в окно гораздо интереснее. Хотя сейчас и в саду хорошо - апрель, все цветет. Новгород, даром, что называется Северский, а гораздо южнее Новгорода Великого, там-то, говорят, только снег стал таять. Скоро Светлая, жаль, что отец уйдет раньше, и без него пасхальные торжества в Новгороде Северском будут не такими веселыми... А с отцом уедет и брат Владимир. Только вчера он приехал из Путивля, обнял и сказал: "Растешь, сестрица! Пора жениха присматривать!" Звенислава тогда еще фыркнула, но он прав, ей тринадцать, и в ее возрасте уже многие замужем, а кто уже и качает младенца. Вот и мачеха ее, молодая Ефросинья Ярославна, немногим ее самой старше, за отца замуж вышла только в прошлом году, а уже непраздна...Интересно, будет сын или дочь? Батюшка, женившись, помолодел, повеселел, и теперь вот решил ударить в дедову славу: собрал князей - и своего брата Всеволода из Трубческа, и племянника Олега Святославича из Рыльска, и сына Владимира из Путивля, и младшего, Романа, а из Чернигова вон попросил у Великого князя Ярослава боярина Ольстина Олексича, и идет за Донец на половцев.
Во дворе взвизгнул пес - ему колесом телеги чуть не отдавило лапу, и Звенислава снова глянула вниз. Молодые кмети чистили кольчуги и точили сабли, и, казались полностью погруженными в это занятие. Однако стоило появиться во дворе какой-нибудь чернавке помоложе, тут же пытались ухватить ее пониже спины, та хлопала охальника по лицу полотенцем и убегала с таким визгом - куда там псу! Но уже через четверть часа снова появлялась во дворе, якобы по неотложному делу. А поскольку таких чернавок у княгини хватало, то шум во дворе стоял невообразимый.
Из окна княжеского терема высунулась голова боярина Гостяты Коснятича:
- Ишь расшумелись, черти босорылые! Борода не отросла, а языки до колена!
Безусые кмети умолкли, но ненадолго.
А по терему металась мачеха, собирая вещи - она провожала отца до Путивля, и там оставалась его ждать. Жалко, они со Звениславой сдружились, а без нее станет совсем пусто и тихо.
Наутро встали еще затемно, пока мамки помогали одевать-умывать младших сестер, начало светать, темное небо сперва поголубело на востоке, потом вместо голубой пошла желтая полоса, за ней рыжая, а последняя звезда исчезла. День будет жарким, но пока ноги в вышитых черевичках из тонкой кожи холодили остывшие за ночь ступени церковного крыльца. Приятно встать рано: весь день впереди, и кажется, что он обещает что-то прекрасное и необыкновенное. Восход встретили уже в церкви, солнечные лучи проникли в узкие окна под куполом и сам купол осветился, а внизу, где стоял князь с сыновьями и дочерьми, дружина и горожане, еще держались сумерки, едва согретые огоньками свечей.
Когда же все, причастившись, вышли из церкви, солнце уже поднялось над рощей.
Дружина стояла за воротами города, когда Звенислава с сестрами пришли туда, чтобы по обычаю проводить отца.
Лучи солнца упали на золоченый отцов шлем, он повернул голову, и выгнутый наносник придал его лицу хищное выражение, как у ловчей птицы. Потом Звениславе случалось слышать песни об этом походе, и якобы отец ее говорил так:
- Братие и дружина! Поострим сердца свои мужеством! Наполнимся ратного духа, пойдем же, преломим копье о край поля Половецкого да отведаем сладкой воды великого Дона, зачерпнем ее шеломами!
Песня - она и есть песня, а на самом деле отец так красиво не говорил. Ну, сказал, конечно, что девки у половцев красивые, а шатер у Кончака сплошь шелковый, и если про девок все поверили, потому что это правда, то над сказкой про шатер только дружно расхохотались. А хороший смех - в походе вещь не лишняя.
Многие потом долго вспоминали этот день. Рослые кони в нарядной сбруе - кожаные ремешки поблескивают бронзовыми литыми бляшками, на конях статные воины, почти все в кольчугах, сверкающих на солнце (не зря драили их вчера отроки). И пусть, скрывшись за поворотом, они скинут брони и уложат в обоз, но сейчас-то красота какая!
Вот старший братец Владимир, ему шестнадцать, но считается уже совсем взрослым, два года княжит в Трубческе, вот он перецеловал сестер, легко сел в седло и надел поданный ему слугой высокий, с серебряным шпилем шлем, наносник и выкружки для глаз выложены серебряным узором. И сам стройный, высокий, загляденье! Немало девичьих глаз смотрели на него с восхищением в то утро, но он улыбался всем и никому в особенности, и мыслями, должно быть, уже был на полпути к Дону.
Прозвучала труба, и, обняв дочерей и обещав к Троице вернуться, отец тронул своего коня. Перед ним воин вез стяг: белое полотнище с рюриковым соколом на красном древке. За ним двинулись бояре - старшая дружина. Головной отряд уже выступил, поднимая пыль, когда княгине Ефросинье подвели смирную кобылку. Конечно, мамки накануне умоляли ее не ехать, в ее положении, пусть и не таком еще заметном, трястись в седле... А не приведи Господь, лошадь понесет да сбросит? Да и в телеге ехать - еще хуже, будет так бросать на ухабах, что никакое сено не поможет, и точно до Путивля не довезут. Уж если княгиня твердо решила ехать, пусть ей выберут лошадку с мягкой поступью, непугливую и послушную. И ехать только шагом! Ефросинья кивала и соглашалась. Она готова была на все, лишь бы еще отыграть хоть несколько дней до разлуки, но дальше Путивля князь ей ехать не позволил.
Но вот, за поворотом скрылась последняя телега обоза, и толпа стала расходиться. Грустно было возвращаться на притихший княжий двор - еще недавно полный людей и жизни. А теперь все, что осталось от суеты последних дней - конские яблоки, которые уже собирал совком старый конюх. Утро с его воодушевлением и надеждами казалось таким далеким, и, хотя тех, кто уехал, ждали тяготы пути, кого-то - раны, а кого-то и смерть, но оставаться было обидно - чувствуешь себя ненужной, как забытая вещь.
И вот потянулись долгие скучные дни ожидания. Долгие, как бесконечная вышивка: Звенислава натянула на пяльцы темно-красный шелк, села вышивать отцу воротник: сперва наметить узор шелковыми нитями в цвет, пустить по вороту четырехлепестковые цветы, потом достать из спрятанного кошеля драгоценные золотные нити - на шелковую основу навита серебряная позолоченная канитель. И дальше трудная и кропотливая работа - с лица вести золотную нить, потом крохотным острым крючком вытягивать маленькую петельку золотной нити наизнанку и закреплять ее с изнанки шелковой нитью, и вот так класть рядом один стежок за другим, и постепенно прорастают на шелке тяжелые золотые, словно кованные, узоры, потом внутрь каждого цветка пришить по четыре маленьких жемчужины, подложить для твердости бересту, а сверху обшить златотканой греческой лентой... Работы на месяц, а то и больше... Долгая работа, скучная. А Звенислава страсть как не любит скучать.
Проползла Страстная седмица, потом промелькнула Светлая, но в доме, где остались только слуги, да мамки, и праздники не в радость. Эх, осталась бы дома хоть Ярославна! Дала бы как княгиня пасхальный пир тем боярам, что не пошли с отцом, но княгиня - это одно, а княжнам ничего такого не положено... А что положено? Вот мамка Евдокия считает, что княжнам нужно учиться управлять хозяйством - когда замуж пойдешь, учиться поздно будет. Учиться-мучиться! Эх, сколько же всего запомнить надо! И, главное, зачем? В любом княжеском дворе будет свой тивун, который всем управляет, который и будет следить, вовремя ли пшеницу завезли, да сколько бочек грибов насолили...
В общем, толком праздника даже на Пасху не было. Вышли из собора Святого Михаила в теплую весеннюю ночь, неся свечи в руках, и понесли их в пустой темный терем. Боярин, которого отец оставил вместо себя править Новгородом, Гостята Коснятич, поклонился княжнам, похристосовался, да к себе на двор пошел - у него-то и собрались лучшие люди, а Звенислава с сестрами сели за стол, накрытый лишь с одного края, и хоть на том столе и были и куличи, и лебедь запеченная, и пирожки с мясом (всегда так ждешь их весь пост - слюнки текут!), да все равно тихо, другой конец палаты тонет в темноте, сестренки младшие зевают - устали на службе, да и поздно, слышны были только отзвуки боярского пира - двор Гостяты недалеко от княжеского. Так обидно! Звенислава подумала: "Стану княгиней - буду пир давать каждую неделю! Или через одну!"
А еще дней через десять, на закате, вдруг померкло солнце - нет, не так, как говорили после, стало, де, темно как ночью, и холодно, как зимой. Нет, ничего подобного. Просто прямо при бьющем в глаза солнце стало вдруг сумрачно и пасмурно, как в грозу, а когда на солнце набежало облачко, все увидели, что на небе не круг, а только месяц, словно кто-то откусил от него добрых две трети. Но постепенно солнце потолстело, и закатный свет снова стал медовым и теплым.
Сперва все перепугались, потом успокоились, тем более, что вскоре к Гостяте приехал гонец и привез хорошие вести: отец в степи нашел становища половцев, разорил их и взял богатую добычу. А Звенислава и не видела - сидела в своей светелке, шила, а окна там на другую сторону выходят, думала, так, облако какое-то прошло и все.
Вот и Троица прошла, а отец не вернулся. Но зато наступила такая жара, что мамка Евдокия всегда говорившая, что "жар костей не ломит", и даже в теплый день пытавшаяся нацепить на княжон шерстяной платок, и та пообещала повести купаться! Поскольку летом всегда жили за городом, княжеский двор стоял у недавно построенного Спас-Преображенского собора, то купаться идти было недалеко - берег Десны был в двух шагах. Идти хоть и недалеко, но все-таки мимо людей, и Звенислава рассудила, что и купаться надо идти княжной, а не холопкой, и надела свое лучшее очелье - шелковое, шитое золотом, с арочками, внутри каждой арочки - девичья головка в островерхом венце, ползимы на это очелье убила! Надела только один раз - на Пасху, а никто даже и не посмотрел... Может же она, старшая дочь князя, надеть то, что хочет и никакая мамка не указ, верно? Но Евдокия раскричалась, велела снять, дескать, попортишь, в грязь, снимая, уронишь, а потом, после купания на мокрую голову наденешь - расползется. Звенислава даже ногой топнула, но Евдокия за словом в карман не лезла, ее обширное тело, туго обтянутое застиранной льняной рубахой, затряслось, а изо рта полетела слюна, когда она кричала, что князь поручил ей дочек и добро не затем, чтоб эти дочки в золоте по кустам лазили, да кузнецовому сыну улыбались. От несправедливого упрека княжна аж задохнулась. Кому он нужен, кузнец этот, чтоб ему улыбаться. А ходить нарядной - это как раз для того, чтоб какой кузнец за чернавку не принял, и с нежностями не полез. А этой бабе Яге только волю дай - будут княжны в обносках ходить да двор мести. Звенислава знала, что говорит глупость, что Евдокия ей уже семь лет вместо матери, и всегда заботится о ней, и тем более заботится о княжеском достоинстве, но остановиться не могла и не хотела.
Наконец, когда Евдокия пригрозила оставить дома, надувшаяся Звенислава все-таки сняла очелье и убрала в сундук. Младшие сестренки, всей душой стоявшие за сестру и восхищавшиеся ее смелостью в борьбе с непобедимой Евдокией, не посмели вступиться, да и толку бы не было, только остались бы все без купания.
В этом месте берег весь зарос ивняком, никто чужой не увидит. Можно, скинув рубашки, вдоволь поплескаться и поплавать. Младшие сестренки вместе с Мирошкой (Мирослава-Мария), самой старшей из них, вздумали брызгаться, подкараулили Звениславу, когда она выныривала и...
- Ну, Звенька! Берегись!
И наплескали ей в лицо столько воды, что она еще долго протирала глаза и отфыркивалась, а потом уплыла от мелюзги на глубину, куда они, еще не умея плавать, не сунутся. В одном месте ива наклонилась над рекой, да так, что одна ветка погрузилась в воду как ступенька к другой, на которой можно было сесть, как вила-русалка и пугать нянек, которые будут кричать и умолять осторожненько спуститься, причем на берег, а не прыгать в воду, там же водоворот, и водяной схватит, или та же русалка спутает ноги волосами и утонешь...
Вот и утону, пусть Евдокия плачет и казнится... Впрочем, после купания, с аппетитом уминая испеченные той же Евдокией пряники, Звенислава уже не вспоминала об очелье и утренней ссоре.
Не вспоминала до того момента, пока по дороге назад не нашла... Но об этом лучше подробней. Песчаная тропинка вилась вверх по откосу берега, кое-где приходилось хвататься за ветки ив, чтобы не соскользнуть вниз - подошвы черевичек гладкие и скользят не только по влажной земле. И идти можно только по одному. Звенислава шла последней, и на очередной песчаной ступеньке увидела темную полосу - поясок- не поясок, ленту-не ленту... Подняла и чуть не отбросила - на ладони лежала согретая солнцем сухая черная змеиная кожа, синим и золотом вспыхивали на солнце маленькие чешуйки. Но уж больно красива была кожа, и уж очень сильно мамка Евдокия боялась змей, чтоб упустить возможность ее уесть. Быстрым движением Звенислава обернула змеиную кожу вокруг головы и завязала как очелье.
Потом она все никак не могла понять, как не заметили эту кожу сестры и няньки, ведь кожа была теплой, значит долго пролежала на солнце. Или ее согрела чья-то рука, прежде чем положить перед Звениславой на тропинку?
Войдя на двор и обернувшись, Евдокия увидела прямо за плечом хорошенькую русую головку Звениславы, охваченную простой черной лентой - так ей показалось, к старости она стала не очень-то видеть вблизи. Хотела было похвалить за скромное украшение, которое ей так к лицу, но тут девушка отошла на пару шагов, зрение Евдокии прояснилось - и воздух, который она набрала для похвалы, был потрачен на истошный визг. С детства она боялась змей еще с тех пор, как увидела линяющую гадюку. У той было словно две головы, одна настоящая, а другая - капюшон сброшенной кожи. И такое животное отвращение ей овладело при виде двухголовой, как в сказке, змеи, что она решила, что настолько отвратительным может быть лишь бес, а не земная тварь, и с тех пор все змеи для нее были бесовскими отродьями. Поэтому увидеть змеиную кожу на родной своей девочке ей было страшно и больно вдвойне.
Насколько же обиднее было, что глупая девчонка отказалась немедленно выкинуть и сжечь эту пакость.
Звенислава, надувшись, лежала на лавке лицом к стене. Впрочем, могла бы и не отворачиваться - все равно показывать обиду было уже некому. Звенислава всегда спала в одной каморке с Евдокией, та нянчила княжон с рождения, а потом, когда старшей дочери на выданье дали отдельную светелку, а младшие подросли, перебралась жить к Звениславе, благо лавок в горнице хватало. А сегодня после ссоры она поджала губы, молча скатала с лавки свою постель и унесла под лестницу. Дескать, следить, чтоб никто к княжнам не входил, она и оттуда может, а глаза б ее на бесстыжую и неблагодарную девку чтоб не глядели.
За окном растаял летний закат, и хотя Звенислава и считала себя совсем взрослой, но спать одна в горнице не привыкла, все ворочалась с боку на бок. Ей было немножко стыдно за свою выходку, но как и многие до нее, она старалась заглушить негромкий голос совести, обвиняя Евдокию. Нет, правда, а что она? Уж и пошутить нельзя! Зачем все принимать так всерьез - видно же, что и к завтра не оттает, будет ждать, пока сама Звенислава придет на поклон, прощенья просить... Нет уж, не дождется! Не пойдет княжна холопку просить! Ну, вообще-то Евдокия не холопка - она свободная, ее отец был у дедушки Святослава дружинником и погиб, а его дочь-сироту князь взял себе в дом. Но все равно, пусть не холопка, все равно прощенья просить - ни за что!
Когда Звенислава была маленькой, Евдокия часто рассказывала ей на ночь сказки - она знала их огромное множество, и рассказывала так, что дух замирал. И Звенислава в полудреме будто спешила вслед за Марьюшкой искать Финиста Ясна Сокола, переступала через узловатые еловые корни. Звенислава обожала длинные страшные сказки, их слушать было так уютно под завыванье ветра за окном, когда лучина, потрескивая, отбрасывала неверный свет на стены, а Евдокия размеренно пускала в недолгий полет веретено, закручивая его своими сильными морщинистыми пальцами. И сейчас княжне, ворочающейся в темноте, приходили на ум сказки, но от них становилось еще темнее и тревожнее. Она вспоминала истории о том, как неразумная девушка приносила из лесу лягушачью или змеиную кожу, а потом за кожей являлся хозяин и уносил глупую деву прочь. Вечер был душным, окно она не закрыла, а теперь неотрывно глядела со своей лавки в бледный прямоугольник, едва различимый в темной горнице, и боясь встать, подойти и закрыть, и еще больше боясь отвернуться - вдруг в окно влезет змея. Наконец за окном посерело, звезды стали гаснуть, и Звенислава, зябко кутаясь в одеяло, наконец уснула. Наутро ей стали смешны все страхи, совсем ребячество - не спать от того, что осталась в горнице одна. И в тоже время она была разочарована - никаких чудес, ни страшных, ни прекрасных нет на свете, а есть лишь пасмурное утро и мелкий дождик.
С Евдокией они так и не помирились, и старая мамка, похоже, прочно обжила каморку под лестницей. А Звенислава спала уже спокойно. Но в одну из лунных ночей она то ли во сне, то ли уже наяву, увидела, как прямоугольник лунного света на дощатом полу пересекает что-то изогнутое, черное. Показалось, что это хвост, глядит, нет, это стройная нога, обутая в сапог. И вроде знает Звенислава, что надо бы завизжать, поднять весь дом криком, но то ли страх, то ли любопытство не дает раскрыть рот. И вот уже черноусый темноглазый юноша стоит в лунном свете и смотрит на нее. Сморгнула - и нет никого. То ли показалось, то ли приснилось, то ли вправду кто был. И трава наутро под окном не примята.
Весь день она гадала, был кто-то все-таки или нет, четкой границы сна и яви, когда вдруг очнешься от самого правдоподобного сна и понимаешь, что наяву все иначе, в этот раз не было. Звенислава испугалась. Но боялась не чужого в своей спальне, не того, что скажет Евдокия, не боялась даже того, какие о ней могут пойти слухи, боялась только, что это был всего лишь сон, а не самом деле ничего ее не ждет, кроме ненавистных пялец и непробудной скуки. Но солнце светило так весело, яблони шумели на ветру даже в закрытом саду, и внутри Звениславы поднимался такой же ветер - как это бывает, когда юная девушка впервые почувствует, что кто-то, кто ей интересен, взглянул на нее и не отводит взгляд.
Вечером она наскоро помолилась, не вдумываясь в слова, и поскорее легла и принялась ждать. Сначала слышались обычные звуки засыпающего дома - внизу ходит чернавка, метет пол, чтоб утром было чисто, тихий шорох метлы привычно успокаивает, вот сперва скрипит колодезный журавель во дворе, потом хлопает дверь, и гремит ведро - это она принесла воды, а Евдокия вполголоса отчитывает ее за то, что плеснула на пол, вот, Евдокия бубнит молитву, потом, кряхтя, укладывается, стараясь уместиться поудобнее, и вот, наконец, все затихает, слышны только цикады в саду. Звенислава не спит, ждет, появится ли снова ночной гость.
Она ждет и прислушивается, не скрипнет ли дверь, не послышатся ли шаги по лестнице, каким-то чудом, не будящие Евдокию, но ничего не слышно, только сова ухает где-то вдалеке. Но вот что-то изменилось в светелке, хотя не послышалась ни звука, Звенислава почувствовала, что уже не одна. И впрямь: в полосу лунного света шагнул темный силуэт. Еще шаг - и вчерашний юноша стоит перед ней, в ярком лунном свете. Темные, блестящие даже под луной, волосы до плеч, белое лицо с правильными, но непривычно тонкими чертами, большие темные глаза, затененные густыми ресницами, светлая шелковая рубаха, с богатым оплечьем, подол по бокам по греческой моде заткнут за пояс, открывая стройные ноги, обтянутые темной тканью.
Звенислава сидела на лавке, обняв руками колени и все боролась с желанием ущипнуть себя - сон или не сон. Закричать? Нет?
- К-кто ты такой?! Вот я сейчас закричу, и тебя...
- Не стоит кричать, прекрасная госпожа. Закричать никогда не поздно, а я не причиню тебе зла. Я тут, чтобы служить тебе.
Его голос звучал ровно и весело, разве что чуть непривычно - как у чужеземца, который уже много лет прожил на Руси.
У Звениславы захватило дух. Вообще то, что в ее спальне был посторонний мужчина, который с ней разговаривал, выходило за рамки всего, что могло быть в природе. Конечно, ее предупреждали о том, что бывают всякие нехорошие мужчины, которых хлебом не корми, дай только девушку... ну, понятно. Поэтому Звенислава почти ожидала, что ночной гость на нее бросится, готова была завизжать, и тут же прибежали бы, причем не старуха Евдокия, а ражие отцовы дружинники, спавшие внизу. И то, что лучших увел отец, было неважно - оставшихся вполне хватило бы. Но разговаривать такой мужчина не стал бы. Впрочем, кажется, мужчины с женщинами не разговаривают - даже свою жену отец мог погладить по голове, когда она плакала, обнять, но разговоры... С самой Звениславой говорил только братец Владимир и то только пока ходил в отроках, а как уехал в Трубческ, в редкие приезды к отцу только посмеивался над сестрами. А ночной гость именно что разговаривал с ней - как с равной, без униженности (несмотря на уверения в том, что он ее верный слуга) и без превосходства. Сам при этом стоял поодаль и попыток приблизиться не делал.
Кто он? Заезжий грек? Ну да как грек заберется в княжий терем, да еще и сразу залезет в светелку к княжне? Да его убьют, еще когда он через тын полезет. Или все-таки он не человек? Может, он как Финист, только вместо перышка - кожа змеиная? Тогда он вроде должен просить кожу вернуть. Но не просит что-то.
Заметив, что она в растерянности, юноша участливо спросил:
- Ты меня боишься? Не надо!
- Чего мне бояться? - храбро ответила она и конечно, соврала. Еще бы она не боялась. Но само это чувство опасности пьянило и радовало, все-таки всерьез она не думала, что рискует.
- Разумная дева меня бояться не станет. Видишь, у меня даже меча нет. - Он развел руками, чтобы показать, что безоружен, и на поясе ничего нет, и Звенислава залюбовалась грациозностью этого движения.
Наутро она в подробностях вспоминала встречу, и нервное возбуждение, придавленное ночью удивлением и страхом, теперь заставляло ее чуть не прыгать.
То, что у нее, не в сказке у какой-то Марьюшки, а у нее, Звениславы, есть дивный ночной гость, с такими яркими очами и речами чужеземными, и готов ей служить, да к тому же столько наговорил ей о ее красоте, и разумности, кружило ей голову как несвежая медовуха.
Она не собиралась делать непоправимые глупости, которыми так любят пугать мамушки, да и сам он не пытался приблизиться, но хождение по краю затягивало. А главное, она забыла о скуке, которая наполняла ее жизнь, как невкусная каша миску.
Так начались их тайные ночные встречи.
Черноусый юноша рассказывал Звениславе о далеких странах, о теплом море и кораблях, которые его пересекают, о богатстве и коварстве греков, о фрязях, и о еще более далеких странах, где не бывал ни отец, ни брат, ни даже прадед Олег Святославич, которого шепотом называют Гориславичем, а ведь он и в Царьграде бывал и даже из плена с острова Буяна назад на Русь сумел сбежать.
Со стыдом Звенислава призналась себе, что теперь была рада тому, что недавно ее так огорчало: что в доме нет ни отца, ни мачехи, и что Евдокия спит под лестницей.
Каждый раз перед встречей она сама себе задавала урок: так, сегодня рассмотрю его руки, нет ли птичьих когтей. Нет. А какого же цвета у него глаза? Эх, в темноте не понять. Но можно зажечь лучину и прикрыть ставни, чтоб со двора не увидели, если вдруг кто до ветру пойдет среди ночи. Задать прямой вопрос, человек ли он, Звенислава не решалась. Она так боялась показать себя дурочкой, и чем больше гость хвалил ее разум, когда она глубокомысленно и непонятно отвечала о чем-нибудь, чего не знала совсем, тем больше боялась попасть впросак и показать, что на самом-то деле она тринадцатилетняя простушка, ничего не знающая о мире. Чем дальше, тем больше ей нравилось беседовать с ним, и тем глупее ей казались все ее детские страхи.
По тыну прыгала деревенская ласточка, прыгала и склевывала что-то, застрявшее между кольями. Жарко... И тревожно, хотя казалось бы, тишина, сад застыл в летней неге. Вчера ее гость опоздал, а когда появился, его белый лоб бороздила морщинка. Встревоженная Звенислава (интересно, когда это его настроение стало так ее беспокоить?) пыталась не выдать волнения, старалась быть все такой же веселой, но все-таки не удержалась и спросила, что же так огорчило ее гостя. Ей хотелось утешить его, разделить с ним его заботу, хотелось прикоснуться к его тонкой, как у девушки, руке. Но она не решилась.
Гость грустно поклонился и сказал, что получил дурные вести, а потом спросил:
- Прекрасная госпожа, ты мне друг?
Она стала торопливо и сбивчиво уверять его, но он прервал ее.
- И я тебе друг, а даже имени твоего не знаю...
Грустно так сказал.
- Как не знаешь? Я княжна, Звенислава, Игоревна по отцу, отец мой тут, в Новгороде Северском княжит.
Был ли он удивлен? Она не могла потом вспомнить.
- Ты, должно быть, теперь не захочешь видеть меня. А если узнаешь, кто я, так и подавно...
Стала она клясться и божиться, что ей все равно, будь он хоть смерд.
- Эх, будь я смердом, все равно был бы ближе к тебе, чем сейчас, ведь я не человек, а змей.
Но увидев тебя, полюбил всем сердцем, и решил в человеческом виде понравиться тебе. Но такой как ты, прекрасной и чистой (он облизнул пересохшие губы), я не могу лгать. Лучше уж ты прогонишь меня в лес, но я не буду обманщиком.
Он был так несчастен и так красив, что у Звениславы заходилось сердце, и мысли не возникло прогнать его. Даже войди сейчас в ее горницу отец, она и перед ним рискнула бы заступиться за гостя.
Но отец не вошел. Не мог войти. Утром прискакал гонец на взмыленном коне, прошел напрямую к Гордяте Коснятичу, и вскоре зазвонили на соборе колокола: молитесь, люди, за жизнь своего князя - он в половецком плену. А дружина почти вся полегла. Что с князем Всеволодом Курским и молодым Владимиром, вообще не знает никто. Гонец слышал, что Всеволод ранен, но жив ли? И вот теперь сидит Звенислава в саду, слушает жужжание пчел, смотрит на ласточку, и думает, что должна быть в ужасе, отец и брат в плену, живы ли еще, кто знает, а ей все равно... Ну как так можно? Но упрекай себя-не упрекай, а тосковать не заставишь. И отец и брат ей кажутся бледными тенями из прошлой жизни, а вчерашняя встреча занимает ее гораздо сильнее. Она совсем и думать перестала, что он может оказаться... Тут она запнулась - даже мысленно не хотела называть его чудовищем, но не нежитью же его звать? Ладно, пусть будет "чудо" безо всяких "овищ". А как он чуть ли не дрожал, ей признаваясь? И как он, должно быть, доверяет ей, ведь скажи она кому, его ж на копья подымут...
И все-таки, чем больше ей хотелось думать о ночном госте, тем сильней она чувствовала вину, что не беспокоится об отце. И усилием воли, стряхнув с себя оцепенение, и обругав себя, она встала, а потом и опустилась на колени и стала творить молитву за отца, брата и дядю.
Этой ночью он пришел снова. И опять при его виде Звенислава забыла обо всем.
Расстегнутый ворот его рубахи открывал ямочку между ключицами; от волнения, должно быть, он сглатывал, и кадык перекатывался под гладкой кожей шеи. Потом Звенислава не могла понять, почему она так ясно это видела - было совсем темно, и полнолуние давно прошло, должно быть его кожа светилась сама по себе. Или это было колдовство.
Но в его лице появилось какое-то новое выражение, словно чуть искажавшее тонкие черты, то ли улыбка стала жестче, то ли... княжна не успела додумать мысль, как он вдруг позвал ее:
- Звенислава!
"Никогда еще он не звал меня по имени", - промелькнула мысль, и тут ее сознание попало, как птица в силок, в невидимую ловушку: она не могла двинуться, и только смотрела, как он приближается, при этом все вокруг расплывалось, только фигура гостя, нет, не гостя, а змея, виделась ясно. И в лице его было неприкрытое злобное торжество.
- Как ты красива, Звенислава!
Невидимая петля затянулась туже.
Запоздало пришел страх. Нет, не страх. Ужас затопил ее так, что руки стали ледяными, и голове стало холодно - волосы вставали дыбом, даже отпусти ее змей, она не смогла бы закричать.
А он улыбался, явно наслаждаясь ее страхом и беспомощностью. Вот лицо его приблизилось, он запустил пальцы в ее косу на затылке, притянул к себе, все поле зрения заполнили его глаза с вертикальными зрачками. Он поцеловал ее в губы. Сколько раз Звенислава тайком мечтала о поцелуе, но и думать не могла, что губы его будут холодными и жесткими, словно змеиная кожа, а ее рот будет как рана, из которой утекает ее жизнь.
Он оторвался от княжны и, наклонившись, стал задирать ей подол. Непослушными руками она прижала ткань к сомкнутым коленям.
- Ты ж сама меня привечала, а теперь что, на попятную?!
Он рванул платье, и тут в ночной тишине внезапно зазвонил соборный колокол. Звук наполнил собой все пространство небольшой светелки, а Звенислава почувствовала, что снова свободна.
- Ладно, жди меня, Звенислава! - сказал змей, и скрылся в ночных сумерках, имя княжны напоследок хлестнуло ее по шее как тонкий хлыст, но вот она уже одна и дышит как рыба, выкинутая на берег.
На соборе звонили к ночному молебну за князя.
Молебен Звенислава отстояла как замороженная. Единственное, что ее заботило -- это сделать так, чтобы ее лицо не выразило то смятение, в котором пребывала душа. Поэтому людям вокруг она казалась гордой, а то и высокомерной, какая-то нянюшка даже зашептала своей соседке:
- Ишь какая! А до отца-то ей и дела нет!
Но Евдокия, стоявшая рядом, так шикнула на нее, что у той отпала охота болтать в храме.
Остаток ночи Звенислава проспала тяжелым сном наплакавшегося ребенка, и утром, проснувшись, не сразу и вспомнила, что за тяжесть лежит на сердце. Но постепенно, по мере того, как прояснялось сознание, и она вспоминала вчерашнее, и в груди заполоскался ужас. Она попыталась взять себя в руки: он никогда не приходил днем, до вечера у нее есть время. А ночью... утащит! Точно утащит!
Надо что-то делать! Бежать? Куда? Как? Да и глупо - ну будет она одна в степи, никого даже на помощь не позовешь. По-хорошему, надо все рассказать Евдокии, если кто и знает, что делать, так только она. Но как? Ну как, как же рассказать ей, это же она всегда учила Звениславу тому, насколько скромной должно быть девушке, а уж тем более княжне, как нельзя и глаз поднять на мужчину, не то что заговорить с ним. А она должна признаться, что уже три недели чуть не каждую ночь у нее в светелке мужчина! И ладно бы мужчина, а то вообще змей! И она не кричит, на помощь не зовет, даже убежать не пытается! Нет, ни за что не расскажу! - твердо решила Звенислава.
И, конечно же, не выдержала. Евдокия, заметив, что княжна сама не своя, отвечает невпопад, сама подошла к ней и стала утешать, думая, что это она по отцу и брату убивается.