Звенит шлагбаум, издалека доносится шум поезда. Тимофей поднимается со скамейки - для своих семидесяти слишком резво, ибо, будучи стариком, он все время теперь проверяет: доступно ли его физическим силам прежнее; и убеждается, что да, доступно - пока не поймает его одышка, или не напомнит о себе сердечная болезнь. "Скорый 216, Москва - Адлер", пишет он в толстой тетради, затем открывает ее с другой стороны и перечитывает то, что давно уже знает наизусть: чужие и свои стихи, из которых первые лучше, а вторые дороже. Луна сияла в сонме звезд, треть круга погасила тень земная, а блеск ее, разбитый по волнам, мерцал, до горизонта убегая...
Потом он выходит из будки и снова садится на скамейку у двери, на которой для мягкости постелена телогрейка, пахнущая креозотом и углем; полчаса поездов не будет и можно просто посидеть на солнышке, ни о чем не думая. В ярко синеющем небе медленно плывут облака, плывут и их тени - по холмистым полям, по посадкам, окружающим станцию, по ленивой реке с зацветшими берегами. Ближе к мосту она оживляется, блестит на мели, перекатывается на валунах, круто пенится у старого быка. Из щели между каменными блоками вырастает березка, возле нее вечерами сидят мальчишки и ловят в быстрой воде ершей. Там бы сидел и я, будь я лет на шестьдесят моложе, так же, затихая, провожал глазами каждый поезд, непременно зная, что когда-нибудь покину это захолустье, уеду дальше - на юг, к прибрежным городам, сверкающим в ночи огнями.
Трогается и плывет платформа, оставляя позади провожающих: бабушку с добрым и отчего-то растерянным лицом, дядю, приехавшего погостить из города, друзей, отделившихся от прочих и бегущих теперь за мной, - наконец, и они отстают. Грохнул железный мост, проехала мимо будка стрелочника, возле которой на лавочке сидит он сам - пожилой, тихий человек, жмурящийся на солнце; его скудный садик за избушкой мы часто посещали летними ночами. Пробежали по вагону тени придорожных деревьев, а за ними открылись бескрайние поля, по простору которых уже вовсю мчится наш поезд. Медленно, никак не сообразно с торопливым перестуком колес, выплывает из-за горизонта цепь невысоких холмов, заходящих по мере движения друг за друга, и все кажется - вот за этим откроется нечто новое, интересное, но ничего такого нет, только зеленеет в ложбинах трава, да блеснет иногда ручей и возле него - белеющий на солнце дом. Становилось скучно; проходил час, другой, третий - за окном все то же унылое подстепье, мреющее в дневной жаре; все так же мель-кают стометровые столбики и километровые щитки, прозвенит порою переезд, а за ним - платформа или станция, такая же, как и наша. Тот же унылый перрон, те же дощатые киоски, блеклый, обшарпанный павильон с дорожкой щербатого асфальта, ведущей к нему. Люди тоже унылы, невеселы, заняты какой-то своей суетой, торопятся к поезду бабки с кошелками, пассажиры с чемоданами нервно переговариваются, боятся не успеть за стоянку. Все это - и люди, и их дома, и природа - все это до странности нечувствительно к тому чудесному, большому, что всего в полусотне километров отсюда: сесть на электричку и доехать за час - как бы я был счастлив, живя здесь!..
Сначала Тимофей не понял, что уже видит море - просто показалось ему, что как-то слишком опустилось небо между пологими горами, и сразу он почувствовал мгновенное головокружение, быстрый страх, - как бывает, когда долго смотришь с балкона и кажется уже, что можно шагнуть прямо на газон, - а потом вновь восстанавливаются пропорции, и невольно проверяешь рукою крепость и высоту перил. За каждым поворотом море открывалось все шире, все просторнее, горы мельчали и отступали, тонули своими склонами в тяжелой, сверкающей синеве, но береговая линия еще была недоступна взгляду, и Тимофей с нетерпением ждал увидеть прибой, ждал увидеть то волнующее вообра-жение место, где простор, родственный небесному, встречается с сушей - как земля могла бы встречаться с небом. Уступами поднималась отвесная стена, все выше и выше - до тех пор, пока солнечный день не обрезался чернотой тоннеля. В грохочущей темноте пробегал огонек семафора, мгновенно озарявший: пассажира, застывшего рядом у окна, двери купе, самого Тимофея, что-то странное в конце протянувшегося в темноту коридора; и в глазах, широко открытых, долго еще таяли разноцветные круги. За окном неясно проступала стена, бешено несущаяся совсем рядом, а где-то справа обозначилось непонятное рдение, и пока Тимофей в него вглядывался (уголек в топке самовара! - вспыхнула догадка), чернота вокруг обращалась в редеющий сумрак. Пасмурный свет становил-ся все ярче, а грохот колес понемногу мельчал и вдруг обрывался в солнечный день, просторный и яркий. И вот уже поезд мчится над самой пропастью - так что полоска земли, все бегущая понизу окна, иногда исчезает, оставляя вагон летящим по воздуху, а внизу медленно и мощно разбиваются о скалы волны, и каким же могучим должно быть само море, если и малая его часть, - та, которой оно соприкасается с сушей, - так грозна и сильна!
Каждое утро, спускаясь вместе с неторопливой бабушкой по кипарисовой алее, он прислушивался к далекому шуму моря. Дни установились яркие, солнечные, часто дул ветер, и тогда Тимофей с особенным нетерпением ждал, когда они пойдут, наконец, на пляж; досадовал на медлительность взрослых сборов, стоял на крыльце, подставлял лицо ветру, пробуя его силу и сравнивая со вчерашней, прикидывая - так ли (или ниже) - гнулись ветви, так ли шумело вокруг. Оставляя позади бабушку, он подбегал к дощечке у входа в пляж, на которой ежедневно обновлялись два числа - температура воды и скорость ветра - и как досадно было обмануться в ожидании - каких-то три балла! Тимофей же хотел повторения настоящего, пятибального шторма, случившегося в один из первых дней. Проснувшись, он сразу почувствовал необычную свежесть, прохладу в ясной и светлой комнате. Из открытого на ночь окна доносился дале-кий шелест, порой приближавшийся - и тогда трогались и скользили по сияющему паркету тени садовых деревьев, затем успокаивались на прежнем, чутко дрожа и ожидая нового движения. Тихонько, чтобы не разбудить спящую тут же бабушку, Тимофей сполз с кровати и на цыпочках, осторожно ступая на половицы, подошел к окну, открыл его пошире и выглянул. Пахнуло свежо и сыро, из лужи брызнуло в глаза солнце. Все было ярко, ново, умыто ночным дождем, по глубокой и чистой синеве проплывали облака, сияя пропитанной солнцем белизной, затеняя ненадолго обращенные к морю склоны. Само же оно было скрыто густой, низкой зеленью, плотно обступившей домик, но по тому, как в минуту затишья доносился глухой шум прибоя, раньше отсюда неслышимый, он уже знал, что море сегодня "штормит", что о берег бьются какие-то необычно высокие волны, доходившие - как ему показали на пляже - до бетонной площадки спасателей, такой сухой и нагретой солнцем, такой далекой от сыро блестевшей гальки, что поверить этому Тимофей не мог. По мере того, как они медленно спускались по узкому кипарисовому коридору, за последним поворотом которого был пляж, все чаще и ближе открывалась мрачно сереющая под небом полоса, вся покрытая белыми чешуйками, тающими и возникающими вновь в грозной, тяжелой массе, медленно и неумолимо движущейся к берегу...
К двадцати годам детские восторги уже поблекли, но все вольное, путевое волновало его по-прежнему. В этот раз поезд был проходящий, давно уже обжитой и потому новых пассажиров принимал мало и неохотно. "Ищи свободное", - буркнула проводница, небрежно пихнув билет в кармашек кожаной пап-ки. Отовсюду выпирал неустроенный вагонный быт - неопрятно ели, играли в карты, лежали на полках, прикрывшись простынями. Верхнее боковое - его любимое - было свободно, и Тимофей, бросив сумку, вышел напоследок на перрон, оглянулся вокруг с достоинством достигшего своего места пассажира. Хмурилась у двери проводница, рядом с ней курил столь же хмурый мужичок в отвислых на заду штанах, и, рассуждая о чем-то своем, иногда безответно на нее поглядывал. Торопились опаздывающие, на ходу переспрашивая что-то друг у друга, навстречу им носильщики катили тележки, зычно и бесцеремонно требуя себе дорогу, пообок вагонов стояли провожающие, перебрасываясь фразами в ожидании отправления. Тимофею нравилось это человеческое волнение, неизбежное в начале любого путешествия, нравилось чувствовать и скрывать его в себе, наблюдать в других. Глядя на себя как бы со стороны, он любовался собственным спокойствием среди суеты, молчаливым достоинством своего облика, благородным выражением лица, которое несомненно кто-нибудь и когда-нибудь оценит - а хотя бы и сейчас, хотя бы вон та девушка, взглянувшая на миг и побежавшая дальше, и от этого случайного взгляда вновь поднялось то, что служило сейчас фоном каждой его мысли: еду к морю. Одинокий, свободный, в полном сознании своих сил и способностей, отправляясь в первое взрослое путешествие, в котором он будет хозяином самому себе, Тимофей особенно остро воспринимал все то, что видел вокруг... Соседей же по купе ему было жалко - жалко то, как бездарно они тратят на бытовые мелочи чудесное поездное время, занимаясь едой, играми, кроссвордами, обсуждением семейных проблем - когда можно смотреть в окно, любоваться пейзажем, слушать колесный стук, вспоминать прошедшее и представлять будущее, воображать счастливую - и непременно случайную - встречу...
Внизу завязался известного рода разговор - о кавказцах, соблазнивших всех девушек, о власти доллара, о разврате на телевидении, о бесстыдстве американского кино, о том, что "скоро всех пронумеруют", а номера занесут в какой-то дьявольский компьютер. Тимофею же казалось, что никогда еще мир не был так красив, так добр к человеку, так смел в своих замыслах. Космическая станция, подающая сигнал с орбиты Плутона, фотография атома, телевизионные башни, устремленные в небо - все это с детства приводило его в восторг и заставляло ждать еще большего, совершенно невообразимого и прекрасного. Просматривая унылую критику в толстом журнале, бывшем когда-то властителем дум (о том, что не читают, а если читают - то не то), он сразу вспоминал и тесноту книжных магазинов, и стотысячные тиражи классиков, причем книга, сделанная с пониманием и любовью по мерке человеческой руки, сама к тебе ластилась и просилась, стоило только коснуться ее взглядом. Модные нынче толки о бездуховности молодежи были ему равно смешны, так как говорящие о том не видели очевидного - никогда еще в России не было столько образованных, знающих, умных людей, умеющих и трудиться и отдыхать. Он вдруг пред-ставил себе Пушкина, попавшего на московский бал - как бы он был очарован, восторжен среди молодых дам, наименее искусная из которых легко бы затмила и Семенову, и Истомину, и... Господи, кого там еще! Да он бы умер от восторга, услышав стук каблучков! - весело подумал Тимофей, возбужденный собственной фантазией. Он больше не мог лежать, он спустился и пошел по проходу, видя, слыша и чувствуя стремительный бег поезда, пестрящую зелень за окном, пахнувший из открытой фрамуги ветер. Тимофей проскочил накуренный тамбур и по шаткому мостику, в просветах которого неслась земля, попал в следующий вагон с тихим и светлым коридором, покрытым параллелограммами солнца, почти безлюдным - только мальчик играл с откидным креслом: слезал с него и тут же оборачивался, пытаясь увидеть звучный шлепок. Дальше был опять плацкарт, за ним еще один, и, наконец, он достиг последнего вагона - с окошком в закрытой на замок двери, за которой плыла дорога. На рельсах неподвижно сияло солнце, а между ними, не даваясь глазу, выбегали из-под вагона шпалы, тут же меняя резвый бег на плавное скольжение, сливаясь друг с другом, сужаясь в недоступную взору точку...
Здесь было пусто, прохладно, из дверных щелей приятно дуло, громыхало под полом сложное вагонное железо и от скорого движения слегка качало, отчего мне казалось, что и я как-то причастен к быстрому бегу поезда, все оставляющему позади - только облако в полуденном небе, то скрываясь за вершинами деревьев, а то опять из-за них выплывая, все торопится нас нагнать - а потом и оно отстает, бледнеет, тает в белесой дымке. За полосой отчуждения вырастает порою лес - и тогда дорога темнеет, поезд бежит особенно быстро и звонко, с шумным, просторным эхом, с длинным гудком, предупреждающим неизвестно кого, призывающим полюбоваться нашей скоростью. Потом лес редеет, расступается, сквозит блеклой желтизной полей; вновь на рельсах сияет солнце, раскрывается взору бескрайний простор, вдали почти неподвижный...