Вы спрашиваете, о чем бы я написал, если бы у меня были бумага и карандаш? Я бы написал о городе. Ах, если бы у меня были бумага и карандаш! Нельзя, говорите вы? Ну, ладно, тогда я расскажу вам о нем.
О, ты прекрасен, мой провонявший мочой, сочащийся помоями город! Здесь уличная грязь жизнерадостно чавкает под ногами, здесь царят вечные сумерки, а солнце и луна являются персонами нон грата. Только тут я могу дышать полной грудью сырым, отливающим стеклянным блеском воздухом, бисерным от мельчайшей мороси, которая незаметно переходит в дождь, а дождь - в ливень, подобно тому, как сон сменяется пробуждением, а пробуждение - сном, мало чем отличающимися друг от друга. Здесь стекло и бетон небоскребов сменяются виноградом, лавром и мрамором частных вилл: так нарочитость капслока, долженствующая продемонстрировать деловую хватку авторской мысли, превращается в претенциозный курсив, а в конце рассыпается многоточием... А что у нас в качестве многоточия? Старые, поросшие кустарником терриконы городской свалки по ту сторону реки. За реку я не хожу. Да и что там смотреть? Туманы, болота да пустоши.
О чем бы еще я написал? Да хоть бы о том, как приятно бродить по городу безо всякой цели, наслаждаясь благотворительностью ночи, с щедростью раздающей свои подарки всем пяти органам чувств. Мой язык все еще с удовольствием вспоминал вкус недавно выпитого кофе, в то время как уши уже прислушивались к далеким протяжным крикам то ли ангелов, то ли поездов, перекликавшихся потусторонними голосами где-то в тумане. Искусственные запахи парфюмерной лавки смешивались с естественными ароматами цветочного магазина: гель для душа! гелиотропы для душеньки! Нежная морось забиралась прохладными ладонями под одежду, и от ее вкрадчивых прикосновений по спине бежали мурашки. Бутылочно-зеленые буквы светились над винным погребом; зеленый же, но пожиже тоном, крест дежурной аптеки вспыхивал каждые две секунды, словно демонстрируя дискретность физической жизни; неоновые огни одноименного бара взбегали и все не могли взбежать вверх по стене (неоновые о, неоновые о), где обиженно гудело и мрело повелительное наклонение глагола "гнуть", и над всем этим на радость психоаналитику возвышалась башня городской ратуши с круглым циферблатом часов, чей циклопический глаз был виден со всех концов города.
Всё сквозило, сияло, текло, проливалось и всё отражалось во всём: электрические фонари в витринах, витрины в лужах, наполненных не водой, а гудроном, красной тушью, чернилами, зеленкой или жидким серебром; косые росчерки огненных зигзагов и молний в плавных изгибах автомобилей, которые, словно лодки, проплывали мимо, опираясь на два столба белого света спереди и два рубиновых сзади. Там и сям среди улицы, широко разливавшейся словно река, вращались разнонаправленные водовороты горожан, и каждый человек представлял собой тайну, вопросительный знак, поставленный в конце чьей-то судьбы. Вот прохожий в черном дождевике, сгорбившись, прикуривал на ходу, и его лицо таинственно озарялось красным только для того, чтобы спустя мгновение навеки кануть во тьму. Девушка в белом фартуке, вся мокрая, в слезах, перебегала улицу. Дорожные рабочие в оранжевых капюшонах были похожи на волшебников - волшебников, лениво ковырявших мостовую. Но едва все это начинало складываться в осмысленную комбинацию, как вдруг людской поток расступался, и сквозь блеск и плеск уличного движения проходил трамвай, искрящий, как метеор, в то время как по стенам домов проплывала его гигантская тень, похожая на древнюю кистеперую рыбу.
О, водоплавающие тени моего воображения! О, мой страшный и нежный город, в самодельном раю которого я был мощным, сияющим и милосердным богом! Казалось, твое разбухшее от дождя тело увеличивалось в размерах, и я увеличивался вместе с ним, становился им, вырастал из него и возвышался над ним: исполненный очей колосс, очарованный космос. Твои сумерки заполняли пустоту внутри меня, превращая мою кровь в крепкий раствор из электричества пополам с косыми провалами мрака, твои улицы и переулки змеились как кровяные сосуды у меня в мозгу, твои лавки торговали сувенирами моей памяти. Souvenir, souvenir, que me veux-tu?1
Ночь - самое подходящее время для того, чтобы творить реальность. Где-то внизу опасно накренившегося мира остались вещи, которые, словно по инерции, продолжали сохранять привычные форму и смысл, а здесь извивающиеся, сливающиеся, превращающиеся друг в друга отражения людей и предметов кипели, смеялись, искрились и просили, чтобы я увидел их и полюбовался ими. Чересполосица света и тьмы уплотнялась до своего предела, сгущаясь так, что, казалось, можно было потрогать ее руками, а фонари превращались в лучистые звезды: то ли дождь заливал глаза, то ли слезы. Капли воды, на лету превращающиеся в драгоценные камни; сложенные ковшиком ладони, полные самоцветов; серая муть, журчащий сумрак, струящаяся огнями тьма, но стоило переморгнуть, как город менялся, рассыпался на составные части и собирался заново, как будто весь мир был волшебной черной трубой калейдоскопа, вращавшейся вокруг моего широко распахнутого глаза. Прохудившееся небо текло, проливалось, набухало электрическим напряжением и вдруг вспыхивало и лопалось с таким грохотом, что мне казалось: еще немного, и я пойму, что все это значит - эта ночь, этот город, этот ровный белый свет, на мгновение делавший видимыми самые глухие закоулки моего прошлого...
Безлюдный городской парк.
Озноб предвкушения.
Девушка с наполненной солнцем копной русых волос, вопросительно подняв брови, смотрит на меня серыми глазами поверх детской книжки с картинками.
"Что стряслось у тёти Вали? У неё очки пропали!"
Что это значит? Нет, не успел понять: свет погас, и темнота осталась непроницаемой. Давным-давно, когда солнце еще вставало над моим горизонтом, я находил отраду в этой непроницаемости, гордился ею, как своей личной тайной, лелеял ее, эту темноту моей души, но в последнее время что-то пошло не так: все чаще из темных прорех тянуло хлоркой, пыхало адским жаром, и я торопился вернуться домой.
Если городскую ратушу принять за центр моего по спирали разворачивающегося рая, то я обитал в круге седьмом. Съемная квартира под крышей изо всех сил пыталась казаться "современным меблированным пространством", но кухонька была крохотная, окошко в ванной разбито, а крышка унитаза отказывалась сохранять вертикальное положение. Кроме того, судя по книжной полке, до меня здесь жил Бог знает кто: библия без купюр, Набоков без извращений, чернокожий Пушкин бок о бок с краснокожими Майн Рида, толстенький Толстой, кумачовый и маковый Маяковский (оба отличного качества), между которыми затесалась похожая на книгу коробка второсортного достоевского мармелада. Почему я решил поселиться в такой дыре, спрашиваете вы? Во-первых, это не имело значения, а во-вторых, из окна открывался отличный вид на реку, несущую свои воды в далекий океан, который, как известно, с одинаковым безразличием вбирает в себя хрустальную влагу горных вершин и мутные ручейки, стекающие из нужников частных жизней. Одиночество - вот главная характеристика человеческого существования. Не отделяй нас друг от друга океаны, подобные этому, нашему "я", раздутому до размеров вселенной, не осталось бы пространства для жизни. Только тот, кто заперт в комнате запертого дома, запертого в темноте, может чувствовать себя в безопасности. Назовем это лирическим отступлением, паузой жизни, заполненной туманом, которая была нужна мне для того, чтобы сменить отсыревшую пару ботинок на новую и спуститься на первый этаж.
Узкий, темноватый ресторан встречал меня запахом жареного лука и рассеянной улыбкой бармена, который с отрешенным видом занимался традиционным барменским делом: брал со стойки стакан, смотрел его на свет, дышал на него и протирал полотенцем, которое могло бы быть и почище. Из угла с ворчанием поднимался хозяйский старый пес со слезящимися глазами и короткой памятью, уже который год принюхивавшийся ко мне с неизменной подозрительностью. В этом городе ничего не меняется: ровный шум дождя за окном, тепловатый шотландский виски, официантка с лицом, похожим на коровью грудь, и грудями, что могла вместить в себя только пара серебряных полусфер, которыми в ресторанах накрывают горячие блюда. Моя яичница с ветчиной к горячим блюдам отношения не имела.
Иногда ко мне подсаживался широкоплечий господин с усами щеточкой, снимал бисерную от дождя шляпу, являя на свет розовую младенческую лысину, оценивающе щурился на меня и вполголоса соблазнял каким-нибудь подозрительным, но не лишенным приятности делом. Однажды я согласился, и оказалось, что он из тех людей, которые начинают с мизинца, когда считают, загибая пальцы.
- Контрабандный алкоголь, - перечислял он, - девушки, наркотики, оружие...
Он с недоумением уставился на большой палец, который остался непосчитанным.
- Меня интересует безымянный, - сказал я, - и, возможно, указательный.
Так в моей жизни появились девушка и пистолет.
Этот пистолет я видел первый раз в жизни, а вот девушка показалась мне знакомой. Должно быть, я уже встречал ее где-то: на городском рынке, в кино или среди ее коллег по ремеслу, выставлявших себя на показ в витринах сомнительных кафе, откуда на глянцевый асфальт выливались потоки развратного малинового света. Я будто бы уже знал этот кокетливый голосок, эту прямую челку, эту профессиональную ужимочку, когда она, неуверенно посмеиваясь, бочком, впервые вошла в мою дверь, мой город и мою жизнь. Хотя, возможно, я ее просто выдумал. В любом случае, даже сквозь очки воображения я отчетливо видел, что она была так же похожа на ту, другую, как эхо в листопадном парке на краю города, под синим небом, в пятнистой тени лип похоже на крик о помощи, почерк - на прочерк, грёза - на грозу, как правдоподобие похоже на правду, горькую, как ушная сера.
Как бы то ни было, ее розовый носик, кукольные глазки и мягкое, как у кошечки, тело казались мне привлекательными. Мне нравился толстый колючий свитер, который она носила на голое тело, и ее маленькая крепкая грудь, комфортно умещавшаяся в моих ладонях. Мне пришлись по вкусу ее губы, сначала липкие и гладкие, как карамель, а потом нежные и водянисто-сладкие, как лесная малина. Я распробовал мятный холодок ее слюны, я оценил жемчужную белизну мелких, но острых зубов. Несмотря на то, что мне был приятен душноватый запах ее духов и рыжий пушок подмышек, я думаю, ей следовало бы чаще принимать душ.
Простая, современная, твердо стоящая на городском асфальте девушка, всегда готовая сказать "да". "Да?" - спрашивала она, недоверчиво приподняв бровь, если я просил о необычной услуге, и ее лицо становилось похожим на вопросительный знак. "Да, миленький", - утвердительно говорила она, кивком головы подтверждая свою готовность исполнить любую прихоть постоянного клиента (примечание: "миленькими" девушки ее профессии называют тех, кто поимел их не менее пяти раз; на первых порах она звала меня "котик"). И, наконец, радостное "yes!", сопровождаемое энергичным жестом (как будто дергала за умозрительный шнурок воображаемого сливного бачка), если я давал ей двадцатку сверху.
Двадцатка сверху заставляет любую девушку искриться и брызгать в разные стороны, как бенгальский огонь. Меня не просто набивали профессиональной любовью, словно старый матрас соломой: меня очаровывали! Маленькая шлюшка на подмостках прелюбодеяния. Себя-то она считала гетерой. Я усмехался, наблюдая за ее попытками влюбить меня в себя. Вчера она притворялась милашкой (широко распахнутые глаза и мечтательное выражение лица, сиявшее, как фальшивый доллар), а сегодня капризничала и (ой, какая прелесть!) надувала губки, и быстро-быстро трепетала мохнатыми ресницами, изображая из себя недотрогу. Ее рот всегда был готов округлиться в искусственном восхищении: "О, ты сегодня в ударе, миленький!", а глаза затуманиться слезою поддельной страсти, но я в буквальном смысле видел ее насквозь, что, впрочем, неудивительно, если принять к сведению, что она вполне могла быть плодом моего воображения.
Как вы смешны, трафаретные образы мужских вожделений! Мамочка, нимфетка, строгая медсестра (она же доминатрисса в трусиках из черного латекса), рассеянная учительница в роговых очках... А однажды маленькая актриса приготовила мне сюрприз, заявившись одетой в подвенечное платье, с флердоранжем и молитвенником, заложенном на пятой странице: "и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого". Обыкновенно разражаясь гоготом над ее гагатами, на этот раз я включил на полную свою пиротехнику, и мне потребовалось двадцать минут, чтобы довести ее до истерики. En avant, vieille carcasse!2 Рассвет воспрещается!
Еще ощущая удалявшиеся содрогания, мягкая, разомлевшая, с сияющими глазами и сползшим на пол одеялом, она подолгу валялась в постели, с рассеянным бесстыдством отражаясь сразу в четырех местах: висевшим над кроватью зеркале, полированной двери стенного шкафа, черном окне и глубине моей памяти. Une envie dsespre de revenir en arrire3. Четыре аксанта безнадежности. Пусть эти повторения заполняли пробелы между тем немногим, что у меня осталось, пусть та, другая, была реальна, как настоящая, а настоящая имела такое же отношение к действительности, как яркие всполохи и цветные круги, выскакивающие из темноты, если с силой нажать на глазные яблоки, но все равно я не мог вынести взгляда этих серых, невозможных, сумеречных глаз. Сумасшедший сновидец с ясновидящими руками, движущимися сверху вниз.
Теплая шея.
Горячая грудь.
Прохладный испод внутренней стороны ляжек.
Приняв гримасу нежности на свой счет, она томно удалялась в туалет и потом целый день важничала и вела себя как принцесса. Увы, чудовищам вроде меня не суждено пасть к ногам избранницы, пусть даже хрустальные туфельки пришлись ей в самую пору. В замкнутом пространстве своего воображения я и сам был замкнутым пространством, обитой войлоком палатой для буйных, куда нормальные люди помещают странных людей. "Он странный", - так девушки говорят о тех, в чьей жизни для них не находится места. Я был слишком полон моим городом, и она, неправильно интерпретировав эту полноту, в приступе напускной ревности просила меня воскресить всех женщин, которых я убил (я сказал "убил"? вот и они так говорят), то есть любил до нее. Но позвольте, с чего она взяла, что я любил ее?
Иногда, забыв о том, что надо притворяться, она становилась собой: жизнерадостной доброй девчонкой, всегда готовой подать нищему, приласкать собаку или прийти на помощь человеку, который был вынужден спасаться в покупных объятиях от ночных кошмаров, этих оборотней реальности.
Дурацкая привычка - ложиться спать. Сколько себя помню, я спал только потому, что все спят, и был рад всякую минуту вернуться обратно к бодрствованию, торопясь прихлопнуть будильник с такой поспешностью, как будто от этого зависела моя жизнь. В некотором смысле так оно и было, потому что сквозь всякий сон просвечивало, как лунный свет сквозь мираж, замкнутое пространство, в котором вращался мой поврежденный ум...
Звуконепроницаемые стены.
Безжалостный белый свет.
Св. Фармакология с розовым выменем вместо лица.
Инъекция сульфазина, от которого температура тела подскакивает до самого верхнего предела биологической жизни.
Адскому пожару не убить бациллы безумия! Господи, за что они мучают меня? Это, кажется, из Гоголя, но они действительно меня мучили.
Сами понимаете: мне требовалось время, чтобы прийти в себя. Я лежал, мягкий и плоский, как тряпичная кукла, из которой вытащили проволочный скелет, не понимая, сплю я или бодрствую, умер или еще жив, и только присутствие другого сердца, бившегося по соседству, спасало меня от этого оцепенения. Ночь, спящая рядом девушка, дождь, стучащий по железной крыше, - вот что должны прописывать психоаналитики тем, кто не желает входить в сношения со своим прошлым. Да, господин доктор, когда мы спали в одной постели, я чувствовал себя в безопасности: сны продолжали сниться, но это были простые человеческие сны. Какие именно? Хорошо, я расскажу вам о них в обмен на небольшую услугу.
Прошло лето, наступила осень - синонимы в метеорологическом смысле. Все как будто было по-прежнему: барабанил дождь, серели сумерки, темнота под городским мостом являла свою чернильную суть. Небо моей души еще было плотно обложено черной ватой, но странное сияние уже просвечивало там и сям сквозь прорехи, и я почти не удивился, когда однажды из-за туч вдруг выкатилась маленькая тусклая луна, похожая на глазок тюремной камеры. Время от времени какие-то тени проходили по ее поверхности, как будто невидимый соглядатай смотрел на меня из-за двери, и мне показалось, что я и сам могу внезапно оказаться тенью кого-то другого, обитающего по ту сторону зиявшей, расползавшейся по швам темноты.
Девушка тоже вела себя странно. Теперь я замечал, что ее зрачки чересчур блестят, что слишком взволнованно поднимается ее грудь, когда она, прощаясь, цеплялась за меня, прижималась ко мне и, как милости, ждала поцелуя, запрокинув голову. "Миленький, - повторяла она каким-то новым, истинным голосом, - миленький", - и ее глаза были на мокром месте. Плакала она и тогда, когда однажды ночью заявилась ко мне с разбитым носом и опухшим от слез лицом. Профессиональный конфликт сутенера и проститутки, ничего особенного. Я уже было собирался выставить ее за дверь, как вдруг хорошо знакомый мне холодок предвкушения дрожью прошел по спине. Гулкая и гремучая мысль, которая уже давно ходила по поверхности моего ума как кровельщик по железной крыше, вдруг остановилась, и я понял, что нужно делать, чтобы предотвратить распад этого мира.
Нет, я не убил ее, наоборот, я приласкал бедняжку и уложил ее спать. Она долго всхлипывала, она хотела, чтобы я занялся с ней любовью, она обещала завтра утром сообщить мне что-то очень важное. Наконец я догадался выключить свет, и темнота нахлынула на нее, как волна хлороформа. Отдернутые шторы, разъятая на две части душа, бессмысленная нежность, в которой нет никакого проку. Уверяю вас: если я и задержался у ее постели, то лишь для того, чтобы дать ей покрепче уснуть. В последний раз оглядев свою комнату, которая делала вид, что ей нет до меня дела, я вышел на улицу.
Дождь как будто перестал и теперь раздумывал, не пойти ли снова. Темное небо между еще более темных крыш было так пропитано водой, что, казалось, можно захлебнуться, если поглубже вдохнуть. Редкие прохожие зыбко проплывали мимо. Одинокий автомобиль, свернув в переулок, на одно мгновение ослепительно взглянул на меня, быстро осветил красную кирпичную стену и серебряный мусорный бак, и, тут же утратив к нам интерес, шурша, поспешил дальше. Возбужденно гудели фонари, и их возбуждение пришлось мне по вкусу. В голове было прохладно и пусто, как в хорошо проветренном нежилом помещении, а карман плаща оттягивала приятная тяжесть. Кажется, в небе что-то намечалось: где-то далеко глухо перекатился гром, но молния сверкнет только в последнем абзаце. Подняв воротник, я двинулся вниз по улице. Там, далеко, где темнота светлела, превращаясь в сероватую муть, редел и рдел неопрятно-раскидистый городской парк.
Приближался рассвет, но мутный, непрозрачный как матовое стекло, воздух неподвижно стоял на месте. За стволами деревьев пряталась настороженная тишина, которую только подчеркивали ватные звуки далекого уличного движения, доносившиеся из центра города. Мне знакома эта тишина. Так бывает, когда последний мучитель уходит, и только галлюцинации молча стоят вокруг больного. А кто у нас больной? Они утверждают, что это я. Допустим, но, как бы то ни было, меня уже не могли обмануть скрип гравия под ногами, пряный запах земли, невидимые тени бесшумно круживших над головой сов и снов, потому что сквозь непроницаемость ночи уже просвечивали скучные, пустые места, которые они почему-то называли настоящей жизнью. Сумрачный снаружи, но озаренный изнутри предчувствием приближавшегося события, я знал, где именно ждет меня тот, чья смерть наконец утолит мои печали. Почему я решил его убить? Наверное, по той же причине, что и всех остальных. Сколько их было? Четыре? Пять? Четыре, утверждали они, а пятую я пощадил. Почему? Вероятно, по той же причине. В конце концов, должен же я был кого-нибудь убить, чтобы самому убедиться в том, что слово "смерть" так же похоже на эту форму существования материи, как местоимение "я" - на меня самого! Должен же я был подарить кому-нибудь жизнь, чтобы задать вопрос: как в одной голове могут сосуществовать гниль и гибель, нежность и сострадание, чудовищное и чудесное, соединение которых и составляет суть странной, страшной, безумной, душераздирающей красоты этого мира? La question de vie ou de mort4. Девушка в колючем свитере на голое тело обещала мне сообщить ответ на него. Наши смертные любовницы, наши бессмертные возлюбленные! Вы готовы пообещать все что угодно, чтобы мы могли дожить до утра.
В конце дорожки меж двух огромных лип на белевшей в темноте скамейке сидел человек. Он что-то крикнул, но я уже открыл огонь. Несмотря на то, что мои пули, как это бывает во сне, вяло вылетали из квелого дула и бессильно плюхались на мокрую землю, мне удалось дотянуться до этого человека. Первым делом я воткнул ему в ухо карандаш, который все-таки выпросил у своего психоаналитика в обмен на серию эротических снов, выдуманных от начала и до конца, а потом стал душить. Его шея, на вид твердая, как железо, на ощупь оказалась мягкой, как пластилин. С наслаждением сомкнув пальцы на горле своего врага, я приподнял его над землей и держал так, пока его глаза не вылезли из орбит, а изо рта не вывалился синий, как у чау-чау, язык. Этот дюжий лысый санитар со щеточкой аккуратно подстриженных усов не раз с легкостью опрокидывал буйного пациента одной левой, чтобы пристегнуть к койке наручниками, но что он мог сделать человеку, который уже перешел на тот уровень бытия, где ничто не имеет значения, кроме острого предчувствия счастья. Я усомнился в реальности этого мира, я ее отменил. Тревожный рев сирены, искусственный белый свет, тошнотворный запах пересыпанной хлоркой параши, вооруженные санитары, спешащие на помощь своему товарищу, - их всех я тоже отменяю. Чувство, которое пока двигалось как бы на воображаемых цыпочках, теперь открыто, не таясь, во весь голос заявляло о том, что все это - палата сумасшедшего дома, оскаленные рты, крики и выстрелы за моей спиной, - вся эта муть и морок, притворявшиеся реальностью, - всего лишь дурной сон, ночной кошмар, переживший пробуждение, но уже катящийся к своему концу.
Мне бы только пробиться к лестнице!
В отличие от моих, их пули вели себя по-другому. Вот одна из них, как огненная молния, ударила меня в спину, а затем еще одна и еще. С беззаботностью, доступной лишь в сновидениях, я отстраненно наблюдал, как мое целеустремленное тело продолжало двигаться вперед, отбрасывая со своего пути кричавших людей и распадавшиеся на части вещи, но вот охнуло, осело, словно воздушный шар, из которого выпустили воздух и, наконец, завалилось на бок, по грудь свесившись над лестничным пролетом, до которого ему все-таки удалось добраться. Пока они, навалившись все вместе, с запоздалым остервенением заламывали ему руки, я с трепетом узнавания самого себя всматривался в открывшуюся передо мной страшную и блаженную бездну, полную чудовищных чудес и чудесных чудовищ...
Пятнистая от солнца садовая скамейка.
Забытая кем-то книжка с картинками, которую читает ветер, быстро переворачивая страницы.
"Тут старушка увидала, что не там очки искала, что они на самом деле у нее на лбу сидели".
Теперь-то я понимал, что это значит, поскольку сам был бездной, тенью, солнцем, ветром и книжкой. Калейдоскоп провернулся в последний раз, пространство моего ума разомкнулось, и все стало ясно. Мерцание света и тени, отражение света и тени, смена света и тени, превращение света в тень, яви в сон, жизни в смерть - вот что это такое. И во всем этом, надо всем этим, несмотря ни на что, существовало и будет существовать единое целое, прекрасное в своей полноте, которое я пока мог выразить только одним словом - "город".
Примечания: 1(фр.) Зачем ты вновь меня томишь, воспоминанье? П. Верлен "Nevermore", пер. Ф. Сологуба. 2(фр.) Вперед, старая кляча! 3(фр.) Безнадежное желание вернуться назад. 4(фр.) Вопрос жизни и смерти.