Пожалуй, ни один период в истории литературы не возбуждал таких бурных страстей, как романтизм. Историки могут выяснять, женился ли Самуэль Джонсон на престарелой вдове ради денег, или по любви, могут покачивать головами над связями Свифта с разными Стеллами, но никогда - кроме этого периода - каждый жест, каждое суждение, каждый поступок артиста не были обсуждаемы с такой страстью и не становились предлогом для такого множества сведений счётов и инвектив.
Если бы эти молодые порывистые ребята могли предвидеть, что каждая их шутка, каждая невинная стычка или неосторожное слово будут через века предметом изучения с применением целого " научного аппарата", станут темой вымученных докторатов и предметом " проницательного анализа", они должны были бы окаменеть у самого порога своей жизни, но, по счастью, они жили согласно своему темпераменту в ситуациях, в которых оказывались волей судьбы.
История недоразумений Шелли, Байрона и Ханта типична для каждого из них и проливает столько света на отношения, которые тогда господствовали, что стоит о них рассказать.
Как всякий писатель, проживающий вне страны, Байрон возмущался клеветой, которой безнаказанно обливала его пресса, и задумывался о своём печатном издании. Шелли, всегда готовый помочь каждому, а особенно из кармана Байрона, которого принимал за Крёза, и зная о том, что Examiner в затруднительном положении, подсунул ему в редакторы Ли Ханта. Байрон был в некотором сомнении. Тип радикализма, которым отличались сотрудники этого издания, не был ему достаточно близким. Он, правда, навестил Ханта, когда тот сидел в тюрьме за оскорбление лорда-регента, и лояльно поддерживал все их мероприятия, но он был слишком аристократом, чтобы связаться с группой " столь низкой в социальном смысле", известной под названием " cocknej school", - "школа лондонской голытьбы". Кроме того, хотя он и любил самого Ханта, но не выносил его жены, неряшливой и претенциозной Марианны. Всё же он поддался нажиму Шелли и вызвал Ханта в Италию. Все его опасения оказались справедливыми. Несмотря на просьбу Шелли , чтобы Хант приезжал один, тот прибыл не только с беременной женой и семёркой детей, но надеялся ещё, что ему удастся пристроить и брата с семьёй. Несколько дней спустя после приезда Ханта, 7 июля 1822 года Шелли утонул в заливе La Specia в пути от Livorno до Lerici. Эти несколько дней между приездом Ханта и смертью он провёл в отчаянных попытках успокоить рассерженного Байрона ( первым делом по приезде Хант предъявил Байрону вексель брата на 250 фунтов и попросил ещё 250 фунтов для себя) определиться с правовыми и финансовыми условиями для будущего издания, и устройства Хантов.
Для Байрона все эти дела с приездом Хантов и позднейшие сложности, возникшие со смертью Шелли, пришлись на исключительно трудный момент. Занятый приготовлениями к отбытию в Грецию, он уже потерял охоту к изданию, а будучи человеком нетерпеливым и безапелляционным, злился на неряху Марианну, на её непослушных детей, и на проповеди, которые читала ему Мэри Шелли. У него начались хлопоты с австрийской полицией, которая внимательно наблюдала за его подрывной деятельностью. (Этот английский милорд, хотя судьба дала ему благородное происхождение, талант и славу, все свои усилия вкладывает в деятельность, неприемлемую для существующих властей, - предостерегал губернатора Пизы сконфуженный несколько своей ролью австрийский шпион). Забеспокоились и приятели из Англии, которые с ужасом приняли сообщение о неосторожной связи его с Хантом. Одно дело, когда аристократ презирает свой класс и в палате Лордов защищает от депортации ткачей из Ноттингема, которые разгромили станки на своей фабрике, и другое, если он связывается с плебейским агитатором. Прощание с любовницей, ликвидация усадьбы, заботы об оружии - и притом, что воистину хорошо говорит о Байроне - при всём этом он не выслал Ханта обратно в Англию.
Вышли четыре номера издания, которое после колебаний названо было The Liberator,(Освободитель). Первый номер поместил между другими знаменитое "Видение суда" Байрона, сатирическую поэму, за которую Джон Хант, как редактор, был тут же наказан штрафом в 100 фунтов и должен был внести залог в 2000 фунтов на пять лет вперёд.
Байрон вскоре выехал в Грецию, где и умер в 1824 году, а Хант после нескольких лет жизни в Италии вернулся в Англию и издал книгу о своих связях с покойными уже романтиками, полную горечи и претензий к Байрону, однако ценную как источник информации о Шелли и Китсе.
Другой причиной, вредившей поэтам, было то, что автор, которого Хант поддерживал, автоматически причислялся к членам его группы. Не могло это не повредить Шелли ( в прямом смысле ничего не могло ему повредить), но в высокой степени предрешило, по меньшей мере, определило линию нападок на Китса, о чём я скоро расскажу подробно.
Хант был сателлитом Шелли и Китса ( несмотря на то, что в глазах современников он считался их покровителем, он сам всегда ставил их гений выше своего таланта,) и у Байрона тоже был свой сателлит в лице Томаса Мура. Это был человек совсем другого покроя. Он сам был известным поэтом, как и Байрон: Если Мур получает 3000 гиней за Lalla Rookh, то я хочу 2500 гиней, и оставляю Вам решать, подходит Вам это, или нет,- писал Байрон своему издателю Мюррею, посылая ему две песни Чайльд Гарольда ,- но Муру сопутствовали лишь улыбки и аплодисменты, а не привкус скандала, который сопутствовал славе Байрона. Мур, сын мелкого торговца из Дублина, родился в 1779 году, и был постарше остальных. Благодаря таланту, особой привлекательности и трудолюбию он вошёл в самую привилегированую среду Англии. Пописывал он оды, поэмы, стихи на случай, ориентальные истории, как упомянутая уже поэма Лалла Рук, монографии, и т.д.
Его Ирландские Песни, издаваемые между 1807 и 1834 годами, были известны в каждом салоне Лондона и по всем дворам Англии . Но не только Песни пользовались популярностью, сам автор был неутомимым завсегдатаем разных светских собраний и интимных встреч, о которых скрупулёзно записывал в дневниках, отмечая каждый светский завтрак и каждое слово похвалы:
"5-го сентября: завтрак с лордом и леди. 6-го сентября: во время завтрака попрощался с лордом и леди, которые отъезжали на Рейн. Потом лорд ознакомил меня со словами леди: Побольше бы таких людей, как Том."
Эти записки так забавны, что я охотно цитировала бы их целыми страницами, но не достанет места для такого развлечения. Кроме слабости к аристократии, Томас Мур был человеком безупречной порядочности и большой справедливости. Не унижался он никогда до "братских одолжений" или "поэтических некорректностей", чем жил Хант. Байрон, проницательный знаток людей, доверял ему настолько, что именно ему передал рукопись своих мемуаров. Однако Байрон просчитался:
порядочность Мура и его твёрдость не устояли перед атаками родных и друзей Байрона - рукопись была уничтожена прежде, чем кто-либо смог её прочесть. Чтобы понять этот странный акт, следует поближе присмотреться к проблемам Байрона.
Как жизнь его, так и поэзия восхищали современников, но одновремённо вызывали у них негодование, хотя его жизнь не слишком отличалась от жизни современных ему аристократов. Его отец, "сумасбродный Джек Байрон", промотал состояние двух жён и при таинственных обстоятельствах, скрываясь от кредиторов, сгинул в каком-то парижском борделе, что не вызвало большого огорчения. Правда, во время Байрона английские обычаи стали строже, но Европа всё ещё была полна распущенных и эксцентричных английских аристократов. Преступление Байрона в глазах его общества состояло не в образе его жизни, а в том, что он пошёл против своих по классу, и не только открыто трактовал свою жизнь как материал для поэзии, но ещё и как средство для обличения их лицемерия. Всё творчество Байрона -это доносительство на класс, членом которого он был и который- по его мнению- принёс его в жертву своей собственной подлости.
Изгнанный из страны после семейного скандала, который стал поводом для удаления неугодного либерала из Палаты Лордов, он всю жизнь с яростью преследовал каждое проявление общественного лицемерия. Он никогда не забывал, что во время своей короткой карьеры в Палате Лордов был единственным пэром Англии, который выступил в защиту ткачей Ноттингема , и помнил до конца, как через несколько дней после развода с женой, на балу у Леди Джерси пустели все салоны по мере того, как он проходил, и что из множества собравшихся там гостей лишь одна мисс Мерсье- Эльфинстон, одна из богатейших наследниц Англии и позднее графиня Flahault, отважилась на разговор с ним. Этот памятный бал состоялся 23 апреля 1816 года, то есть через два дня после процесса и за два дня до выезда Байрона из Англии.
У семьи Байрона имелись дополнительные поводы для беспокойства : его любовь к сестре, Августе Ли, раз за разом переливалась в его стихи. Также можно сказать, что такая поэзия больше поражала его друзей, чем врагов, и вред, который причинили ему те первые, был сильнее, чем яд тогдашней критики. Приведу для примера отрывок из Дон Жуана, который был включён впервые в издание 1831 года:
For thee, my own sweet sister, in the heart
I know myself secure - as thou in mine;
We were and are - I am, even as thou art-
Beings who ne'er each other can resign;
It is the same, together or apart,
From life commencement to its slow decline
We are entwined - let Death come slow or fast
The tie which bound the first endurest the last .
(В твоём сердце, моя милая сестра, я уверен, как и ты в моём, мы были и мы есть - теми, кто никогда не откажется один от другого, и всё равно, вместе мы или врозь, от начала жизни до её конца мы связаны - пусть Смерть внезапно или медленно подойдёт - узы, которыми связан был первый, выдержат и второго).
Ближайший его друг и наперсник, человек, которому Байрон посвятил Чайльд Гарольда, John Hobhouse ( впоследствии Лорд Broughton), приложил много усилий, чтобы не допустить публикации Корсара, отговорить его от продолжения Дон Жуана, и вскоре по смерти Байрона увенчал свой труд тем, что сумел ускорить уничтожение именно тех Memoirs, которые Байрон поручил Муру. В этом деле из семи господ, в руках которых лежало решение, только двое старались эти воспоминания сохранить, - и одним из них был Мур, который до последней минуты призывал: "Помните, что я особо протестую против их сожжения, поскольку это против воли Лорда Байрона, и по моему мнению - несправедливо."
Из дневников Хобхауза, опубликованных в начале этого века, ясно , что в уничтожении воспоминаний решающей причиной было не опасение какого-то
порочащего Байрона разоблачения, а только малодушный страх, чтобы его откровенность не предала огласке стыдливо укрываемые слабости его родных и приятелей.
И тут проявилось, как правильно поступил Байрон, обойдя своих аристократических приятелей: плебейский Мур, который у всех у них вызывал такое презрение, показал больше лояльности и ответственности перед историей, чем эти благородные, которые дрожали при мысли о том, насмешки Байрона откроют их глазам черни. Муру не удалось уберечь Memoires, но он не позволил отобрать у себя писем Байрона, которых собрал около 500, именно 561, не отдал также его свободных рефлексий, озаглавленных Detashed Thoughts (Независимые мысли) и Дневников, и, опираясь на этот материал, несмотря на сопротивление семьи Байрона и всей аристократической клики, сумел написать о нём умную и уравновешенную книгу под названием " Letters and Journals of Lord Byron with Notices of his Life" (Письма и дневники лорда Байрона с замечаниями об его жизни).
Среди романтиков один Байрон не занимался теоретическими вопросами поэзии, напротив, он подчёркивал постоянно своё личное авторское отношение к писательству. Он утверждал, что пишет по случаю, и удивлялся что его произведения получают такое признание : "Если бы предвидел степень внимания,- пишет он,- которым оказался одарен, наверняка постарался бы получить образование, достойное его", и далее, объясняя источники своего поэтического вдохновения, утверждал: " почти всё, что я написал, было только выражением страсти,, проистекавшей не из философских размышлений над природой, но из опыта...
Писание становится привычкой, такой, как кокетство у женщин. Есть те, у которых никогда не было романов, но немного таких, у которых был только один.
Подобным образом миллионы людей никогда не написали книг, но только немногие перестают писать после первой. И написавший одну, пишет ещё , ободряемый мимолётным успехом, он не предугадывает, сколько напишет, и, честно говоря, меньше всего того желает. Но кроме писания я делал и другие вещи, которые не добавляли ни качества моим произведениям , ни мне достатка."
Это не слишком глубокая исповедь, но достаточно искренняя; признание, что писал и для денег , несомненно правдиво ;он имел и вправду большое состояние, но и большие расходы, его поэмы приносили ему баснословные суммы. ( Не хочу тут приводить цифры). Вопрос для чего поэты пишут, слишком запутан, чтобы тут его рассматривать, и все такие разговоры остаются на мели бесплодных психологических рассуждений. Наверное, Байрон писал и оттого, что это его забавляло, вот фрагмент письма к рассудительному Дугласу Киннерду, другу и банкиру поэта:
Если речь о Дон Жуане, то признайся, признайся же, старый распутник, что он вершина этого литературного жанра; быть может, он развратник, но разве он не живой, разве он не есть сама жизнь? Разве мог его написать кто-то, кто не жил в высшем свете? Кто не шалил в экипаже, бричке или гондоле, кто не притискивал девчонку к стене или не прижимался к ней в дворцовой карете? Кто не играл с ней в изысканном будуаре, на столе и под столом? Я написал дальнейшие сто стихов песни III, но они всё же слишком благопристойны - хор возмущения устрашил меня..
Байрон с большой проницательностью указывает на одно из основных достоинств своей поэзии, мимоходом отмечая и опасности, которые ожидают поэтов, если они откажутся от активного участия в жизни. Творчество его поколения, вовлечённого в большую бурную деятельность, не пострадало особо по этой причине, но для следующих поколений, когда укреплялось общее убеждение, что " артист непригоден для жизни в обществе", и когда сами артисты пытались эту фальшь сделать своим девизом,- обе стороны понесли тяжёлые потери.
Байрон не был очень хорошим поэтом, - его популярность при жизни была в высокой степени результатом дурной славы, окружающей его личность, и сенсаций, которые вызывала его поэзия. Небывало злобные нападки литераторской прессы , разросшейся в то время , усиливали общее любопытство.
Слава же его за границами страны до сих пор вызывает удивление в Англии.
Недостатки его поэзии заключены в способе использования языка. Английский Байрона очищен от своего натурального богатства, слова вылущены от свойственной им многозначности, упрощены в своих значениях и избавлены от типичной для этого языка светотени добавочных сближений, поэтому его вещи приобретают плоскую однозначность. И здесь я хотела бы вернуться к способу использования языка романтиками. Декларация Вордсворта не может пониматься дословно. Язык его стихов не идентичен языку " простых людей", и, в сущности, он не более " природный", чем язык поэтов Просвещения. Действительная языковая революция романтиков, неизмеримо более важная для дальнейшего развития поэзии, заключалась не во мнимом введении словаря и синтаксиса разговорной речи, но, во-первых, в том, что они освободились от насилия ритма и пришли к натуральному течению предложения, переносимого со строки на строку, что вызывает впечатление ритма разговорной речи ( прежде это практиковали поэты- елизаветинцы , что в XVIII веке было признано несогласным с правилами), и во - вторых, что они сломали существующий набор образцовых метафор и сравнений, применяя собственные, своеобразные сочетания слов, часто не встречавшиеся доселе в английской поэзии, и таким образом очистили язык от омертвевших навыков, расширили поле выразительности и пределы восприятия.
Стремлением классической поэзии были ясность и точность, и в связи с этим в поэзии классиков слово имело обычно одно, чётко определённое значение. Однако в английском языке объём значений слова весьма расплывчат, а пространство сочетаний, которые встречаются в отдельных выражениях - очень велико. Это язык, которому в некотором смысле недостаёт точности. ( Не нужно далеко ходить за примерами, достаточно увидеть сегодняшнюю рекламу на улицах Лондона, чтобы убедиться, как легко эту многозначность использовать для целей, не обязательно поэтических.) Поэтому-то английские критики часто утверждали, что французский язык - по причине его логики и точности - вовсе не пригоден для поэзии! Речь не о том, что они упускали из виду другие свойства французского языка, но они помимо воли указывали на очень существенный атрибут языка английского .
Именно с этой его чертой боролись упорные поэты - неоклассики и старались использовать романтики. Отбрасывая неоклассическую поэтику и продолжая елизаветинскую, они вернули языку природную ему поэтическую ценность. То, что они часто злоупотребляли этим с уроном для поэзии, это другой вопрос. Но Байрон, который, впрочем, очень высоко ценил Поупа, пользовался словами только в одном их значении. ( Это не означает, что он был поэтом - неоклассиком, страсть, которой он наполнял свои стихи, и его понимание поэтической материи были в наибольшей степени романтическими). В этой лёгкости или простоте языка усматривали и сейчас видят англичане причину его успеха в Европе. Они утверждают, что успех обусловлен лёгкостью перевода его стиха, а лёгкость эта имеет причиной упрощённость языка в оригинале.
Мне, однако, не кажется это полностью справедливым , - одинаково легко, между прочим, можно переводить и Мура или Крабба, поэтов, вовсе неизвестных на континенте.
Кроме явного для читателя знания света и страстности, которую несёт стих Байрона и увлекает читателя, в его поэзии есть ещё одна, неизмеримо важная черта, и она всегда будет привлекать поклонников, без внимания к недостаткам формальным : есть в ней любовь к свободе, свободе в каждой ипостаси: свободе от гнёта, свободе от предрассудков и лицемерия, от всего того, что во имя фальшивой или оппортунистической условности стесняет полноту нашей экспрессии, связывает свободное развитие нашей личности; всё его творчество - это гимн в честь свободы и яростное осуждение всего, что её ограничивает, что вместо неё выставляются под прикрытием благонамеренной лжи - оковы.
В половине апреля 1818 года ещё один затравленный поэт покинул Англию, чтобы осесть в Италии. Это был двадцатишестилетний Перси Биши Шелли, признанный судом безбожным совратителем и потерявший права на двоих своих детей от первого брака, что сразу же было объявлено прессой ко всеобщему сведению. Не вызвало это, впрочем, большого удивления - подрывные взгляды и возмутительные обычаи Шелли были давно известны . Это правда, что жизнь мятежника он начал рано.
Он родился в 1792 году наследником большого состояния и неблестящего титула, четырнадцати лет был исключён из Оксфорда за брошюру под названием
The Necessity of Atheism ( О необходимости атеизма), - а поскольку его жизнью руководил какой-то ироничный чёртик, выгнал его из университета профессор поэзии Эдвард Коплстон .( Нечасто профессорам поэзии случается изгонять великого поэта, но уничтожить поэта им никогда не удаётся).
Шелли поселился в Лондоне, не слишком озабоченный гневом отца, который ещё недавно, гордый литературными пробами сына, издал две его работы и поручил издателю в Оксфорде " поспособствовать литературным пробам Шелли". До этого Шелли женился на шестнадцатилетней дочке корчмаря, Харриет Вестбрук, чтобы спасти её от " ужасной жестокости" родных, которые отказывались послать её в школу. И это ещё не всё, что он успел до своего двадцатилетия: он написал и издал философско- политическую поэму Queen Mab, и, что оказалось чревато последствиями, - он обратился с почтительным письмом к Вильяму Годвину, на чьи теории он опирался в своём произведении. Этот Вильям Годвин, которого
проф. Пламб так легкомысленно включил в свой перечень романтических распутников, не был ни распутным, ни романтичным. В то время, когда его разыскал Шелли, слава его поблекла настолько, что Шелли не был уверен, что автор "An Enquiry concerning Political Justis" (Исследования о политической справедливости) жив, но в девяностых, во время революционного брожения, Годвин был одним из ведущих мыслителей среди английских якобинцев.
Тогдашний премьер Питт считал, что не стоит преследовать книжки, которые стоят три гинеи, потому что никто их и не купит, тем не менее Годвиновские идеи в высокой степени повлияли на формирование революционной мысли в Англии и значительно окрасили философские концепции Шелли. "Enquiry" в основе представляет собой продукт рационализма XVIII века в пророческом облачении. Следуя Гельвецию и Гольбаху, Годвин не только принимает, что человек способен достичь совершенства, но и утверждает, что он обречён на это
" законом необходимости" (Law of Necessity). Достаточно сорвать искусственные путы, которые накладывают на нас такие институты, как государство и церковь,
избавиться от фальшивых условностей в обычаях, как исчезнет жадность, зависть и несправедливость. Необходимо признать, что в глазах Годвина очень много человеческих чувств и дел были "фальшивыми условностями" : симпатия, благодарность, любовь семейная, великодушие, - всё это должно быть заменено беспристрастной добротой, которая вместе с достаточно страшной Годвиновской справедливостью должна будет в будущем направлять каждый шаг человека.
Даже сны, как нечто, уклоняющееся из-под контроля разума, должны быть в будущем упразднены. Это, возможно, не самое справедливое изложение изящного произведения Годвина, полного проницательных наблюдений и проектов, и свободного от возвышенной риторики, переполнявшей радикальную литературу того периода. Удивительно, что работа, очищенная от всяких эмоций и подчиняющая рассудку все дела человека, оказала такое огромное влияние на Шелли. Видимо, его страсть к диалектике нашла какую-то питательную среду в этой холодноватой конструкции. Когда Шелли отыскал Годвина, тот жил в забвении, по уши в долгах, с четырьмя детьми и второй женой, поскольку этот апостол свободной любви признавал на практике только законный брак.
Первая его жена, Мэри Уоллстонкрафт, одна из наиболее привлекательных фигур того времени, суфражистка и автор памфлета " A Vindication of the Rights of Woman"
( Защита прав женщины), первой разумной книжки в защиту женщин, умерла при родах, осиротив малютку Мери и старшую Фанни, которая была дочерью её давнего любовника. Вторично Годвин женился на вдове с двумя детьми, из которых одна была Джейн "Клер" Клермонт, в будущем любовница Байрона и мать его внебрачной дочери Аллегры.
В первом письме к Годвину Шелли неосторожно указал, что он сын баронета и его доходы будут составлять 6000 фунтов в год, чего было достаточно Годвину чтобы немедленно приступить к руководству взглядами состоятельного юнца. Изо всех своих теорий он практиковал неуклонно только два принципа : обобществление имущества и упразднение чувства благодарности. В результате Шелли получил в жёны Мери Годвин, и по этому случаю заполучил и тестя, ставшего причиной его разорения.
Поскольку, как я уже упоминала, злобный чёртик устраивал его жизнь, второй брак снова начался со скандала : двадцатитрёхлетний Шелли и семнадцатилетняя Мери бежали в Европу, прихватив с собой Клер Клермонт, единственной всеобъемлющей амбицией которой было стать любовницей Байрона.
Первая жена Шелли, бедная покинутая Гарриет, совершила самоубийство 10 декабря 1816 года, и 30 декабря Шелли женился на Мери, надеясь, что это поможет ему вернуть детей, которых он имел с Гарриет.
Этот брак преисполнил гордостью Годвина , который триумфально сообщал о том брату:
Её мужем стал старший сын сэра Тимоти Шелли, баронета из Филд Плейс в графстве Суррей. Так что в глазах света она вышла замуж блестяще, и надеюсь, что этот молодой человек будет хорошим мужем. Наверное, удивляешься, как девушке без гроша удалось устроить такой замечательный брак, но так случается в нашей переменчивой жизни.
Однако, Шелли не удалось растрогать английских судей. После слушания о домашних отношениях Шелли - а как раз в то время с ними жила Клер с дочкой Байрона, которую все считали дочерью Шелли, и это выглядело будто Шелли жил с женой и её сестрой, и имел детей от обеих . После ознакомления с такой трактовкой их отношений, как и после прочтения фрагментов из Королевы Маб , у судей не осталось сомнения, что этот бунтовщик и развратитель вообще не годен для опеки над какими-либо детьми, и над Шелли нависла угроза лишиться и собственного потомства. Это среди других причин привело к отъезду в Италию.
Сразу следует добавить, что атмосфера гротеска не оставила поэта до конца, и каждый акт его жизни - всё, что он предпринимал с полным бескорыстием и из любви к ближнему - кончался обычно какой-нибудь катастрофой.
Тереза Гуччиоли, последняя любовница Байрона, женщина с весьма уравновешенными суждениями, обрисовала Шелли в своей книге "La Vie de Lord Byron en Italie" как оторванного от жизни перфекциониста, который всегда старался делать добро и неминуемо привлекал несчастья на всё, чего бы ни касался.
Если можно поделить людей на тех, для которых пропасть между стремлениями и достижениями представляет комичную картину, и на тех, для которых эта картина трагична, то есть на реалистов и идеалистов, Байрон - представитель первой, а Шелли - другой группы. Быть может, именно поэтому дружба их была столь плодотворна и пережила всякие интриги и споры. Встретились они благодаря Клер, которая почти что купила себе Байрона по цене знакомства с шурином, и которая стала главной причиной их дальнейших недоразумений . Ей удалось увлечь Байрона, но , очевидная вещь, не удалось привязать его к себе надолго, более того, своей глупостью и настойчивостью она довела Байрона до того, что стала, пожалуй, единственной женщиной, которую тот искренне ненавидел. Истории сложных интриг, в которые она втягивала Шелли, его жену Мери, их детей, своего ребёнка, консульских чиновников и случайных знакомых, наполняют толстые тома - но есть один интересный аспект этого - картина большого такта и лояльности обоих молодых поэтов, которые сумели вознести свою приязнь и взаимное уважение надо всем этим бабьим визгом.
Изо всех романтиков Шелли был несомненно самым гениальным. Широта его интересов, лёгкость усвоения знаний из разных отраслей науки, лингвистические способности, быстрота ориентирования в сложных вопросах, большая начитанность, - всё это указывает на человека необыкновенно даровитого.
Байрон переложил в стихи свою бурную авантюрную жизнь, но жизнь Шелли, хотя в ней было немало драм, почти совершенно не отразилась в его поэзии ; она не о личных проблемах поэта, но о проблемах человечества, об эмоциях поэта, которые возникают в нём при встрече с этими проблемами.
И здесь лежит дилемма поэзии Шелли. Он был одновременно революционером и пророком, реформатором и жрецом, и это раздвоение сделало его одним из самых противоречивых поэтов Англии. Есть такие, что считают его неудавшимся поэтом, утверждая, что его стихи не имеют субстанции, и одна только мелодия несёт нас через мглу его возвышенных, но полностью неуловимых образов, которые не складываются ни в конкретную поэтическую картину, ни в философское целое ; другие же видят в его поэзии и красоту и мудрость. В защиту Шелли можно указать, что совсем немного создано на свете по- настоящему хорошей философской поэзии, и он, будучи романтическим поэтом как в лучшем, так и в худшем значении этого слова, преодолевал добавочные трудности, пытаясь передать не слишком чёткий набор философских утверждений не напрямую, а через эмоциональное волнение, которое в нём они возбуждали . В результате эмоциональную реакцию ему удавалось изобразить яснее, чем саму её причину . Для выражения своих чувств привлекает Шелли полную движения природу и весь космос, включённый в поток образов, сравнений и иносказаний, обычно слабо связанных между собой. Больше чем другие поэты, он требует от читателя благосклонности и симпатии к делу, за которое он борется. Гневное отрицание людских слабостей переплетается с пылкой мечтой о золотом веке, когда после свержения тронов и церквей человечество предстанет нагим и прекрасным в своём совершенстве.
The loathsome mask has fallen, the man remains-
Sceptreless , free, uncircumscribed - but man:
Equal unclassed, tribeless, and nationless,
Exempt from awe, worship, degree, the king
Over himself: just, gentle, wise: but man
Passionless? - no, yet free from guilt and pain,
Which were, for this will made or suffered them;
Not yet exempt, though ruling them like slaves,
From chance, and death, and mutability.
The clogs of that which else might oversoar
The loftiest star of unascended heaven
Pinnacled dim in the intens inane.
( Ненавистная маска упала, остался человек-
Без скипетра, свободный, без ограничений - но человек:
Равно вне классов, без племени и нации,
Свободный от страданий, иерархии, религии , властелин
Над собой : справедливый, благородный, мудрый: но человек
Бесстрастный? Нет, однако свободный от вины и страданий,
Которые были, ибо его воля сотворила их,либо согласилась на это,
Однако ещё не свободный от правящего им как рабом,
Случая, от смерти, изменчивости судьбы,
От этих колодок на ногах того , кто без них мог бы взлететь
Над наивысшей звездой недостижимого неба
Мглистой у вершины напряжённой пустоты.)
Это пророчество из "Духа Часа" , третьего акта "Прометея", настолько неясное, что учёные ещё спорят, как следует расставлять знаки препинания и что оно означает - показывает Шелли в момент наивысшей конкретности выражения. Это поэзия молодого и горячего человека, и ничего удивительного в том, что обращается он главным образом к молодым. И хотя мы обычно вырастаем из юношеской доверчивости до среднего человеческого уровня, бедной станет жизнь, если на каком-то этапе человек не разделял веры Шелли.
За год до трагической смерти Шелли , 23 февраля 1821 года, умер на руках своего друга, художника Джозефа Северна, молодой и почти совсем неизвестный поэт Джон Китс. Байрон, обозлённый нападками этого молокососа на его любимого Поупа, шёл за общим мнением и не уделял внимания поэту из " кокни'ской школы Ханта", однако Шелли знал Китса хорошо, и даже, услышав о его болезни, под влиянием обычного у него побуждения, приглашал к себе в Италию. Китс этого приглашения не принял. Встретились они ещё в 1816 году у Ханта, и с тех пор Шелли относился к Китсу с живым интересом, не обращая внимания на его сдержанность.
У Китса, который происходил из значительно низшего общественного слоя, мог, как это считал Хант, вызывать робость молодой аристократ, но скорее всего тут играл роль скептицизм по поводу общественной философии Шелли. Китс трактовал поэзию с такой же серьёзностью, как Шелли, но её роль и роль поэта он понимал совсем иначе. И пожалуй, трудно вообразить себе большую иронию судьбы, что именно он, поэт, менее других заинтересованный общественными проблемами, стал предметом столь яростных нападок как мнимый представитель " школы Ханта". Ничто не иллюстрирует лучше, до какой степени политическая вовлеченность делала тогда невозможным восприятие настоящей ценности.
Вопреки легенде, которая видит в Китсе исключительно жертву, судьба ему благоприятствовала, и можно безошибочно утверждать, что в некотором смысле его жизнь сложилась идеально для поэта, хотя и часто трудно по-человечески.
Он был сыном конюха, который женился на дочери состоятельного хозяина постоялого двора, где работал. Отец его рано умер, а мать вторично вышла замуж, на этот раз за какого-то полного бездельника. Они оба скоро покинули этот мир, и Китсу с братьями- сёстрами - как единственным наследникам - достались хлопоты с завещанием. Имущество, которое им досталось, - небольшое, но достаточное, чтобы все дети получили образование и смогли бы жить скромно, без особых забот - попало в руки поверенного Ричарда Эбби, которому, несмотря на усилия исследователей, не удалось вменить преступления большего, чем чёрствость сердца. Быть может, если бы он мог предвидеть, что один из этих детей станет поэтом столь славным, что и ему обеспечит бессмертие, - он стал бы более заботливым и внимательным опекуном, однако нет никаких доводов, что его равнодушие причинило Китсу существенный вред. Напротив, можно допустить, что ответственный опекун не принял бы с таким спокойствием решения Китса оставить изучение медицины и посвятить себя исключительно поэзии. Так первым из благоприятных для Китса обстоятельств было то, что случай избавил его от простецкой домашней среды, которая могла бы повлиять на его карьеру по своим соображениям. Другим обстоятельством было то, что благодаря скромному происхождению он избежал страшной жестокости школ, в которых обучались дети из высших классов ( пережитое Шелли в Итоне в высокой степени повлияло на его позднейшие взгляды), и не меньшей удачей было то, что в своей немодной школе он встретил выдающихся учителей.
Джон Кларк и его сын Чарльз Кларк занимают своё скромное, но прочное место в истории английской литературы, и не только потому, что были учителями Китса, хотя этот факт их прославил. Они управляли в Энфилде под Лондоном школой для детей торговцев, состоятельных ремесленников и пр. Это была очень хорошая школа. Педагогические методы Кларков далеко опережали методы, применяемые в престижных заведениях. В школе господствовала приятная доброжелательная атмосфера, детей обучали не с помощью побоев, как это повсеместно практиковалось, но путём дружелюбного поощрения.
К тому же они были больше чем добросовестными провинциальными учителями .
Это были культурные люди с артистическими интересами и широкими знакомствами, оба были и писателями. Именно из школы в Энфилде каждую неделю выезжала повозка с овощами и цветами для Ли Ханта, когда тот сидел в тюрьме. Таким образом, благодаря счастливому случаю Китс получил хорошее знакомство с отечественной литературой и классическими языками, особенно с латынью. (Подробной информации о программе школы Кларков нет, но известно, что первой литературной попыткой Китса был перевод Энеиды в прозе.) Тем более, что - как следует из довольно нудных, но как источник, бесценных Воспоминаний, написанных в старости Чарльзом Кларком, - оба учителя продолжали опекать его и по окончании школы, руководя его чтением и подсовывая ему то Чапменовского Гомера, то "Epithalamion" Спенсера.
Это Кларк показал Ханту первые стихи Китса, а поздней познакомил с ним и самого автора. Тут следует упомянуть ещё один полезный для Китса поворот событий: не имея своего дома, он получил вместо этого круг очень хороших друзей . Это были молодые люди, достаточно способные и талантливые, чтобы подпитывать его умственное развитие, но одновременно недостаточно гениальные, чтобы его подавлять. Но Ханта нельзя включить в их число . Связь с Хантом была , в сущности, для Китса очень пагубной - не в том смысле, что Хант мог негативно повлиять на его творчество, для этого Китс был слишком независимым художником, а потому что в глазах света Китс стал автоматически считаться одним из многих " подопечных" Ханта, обычным распущенным молокососом из "кокнейской школы" , которого следовало бы научить приличиям. И тут судьба посмеялась над Китсом от души. Мир Ханта, и мир, который начинал строить для себя начинающий поэт, были совершенно разными. Ханта интересовала красота, привлекательность, безмятежная разнузданность и своевольная анархия, Китс же занимался прекрасным, чувственным опытом и сущностью поэзии. Так что очень быстро ему наскучили "цветочные пиры" Ханта и он решил отойти из этого круга. В похвалу Ханту следует сказать, что он, хотя и огорчённый поступком своего протеже, сохранил неколебимую веру в его гениальность и всегда защищал его с неизменной лояльностью.
Всё это, впрочем, не интересовало противников Китса, поскольку их не интересовал настоящий поэт Китс, который сосредоточенно и добросовестно старался дойти до сути поэзии,- они искали только случай для сведения политических счётов. Ничто не иллюстрирует так беспощадность, с какой они боролись против романтиков, и ничто не открывает так побуждений для этого, как восприятие поэзии Китса в первой половине XIX века. Чтобы показать методы и цель этих выступлений, я должна процитировать довольно длинные фрагменты:
Изо всех маний этого сумасшедшего века самая упорная и самая распространённая - это мания стихоплётства. Заслуженная слава Роберта Бернса и мисс Бейли вызвала тот печальный результат, что вскружила головы многих батраков и старых дев. Наши собственные слуги сочиняют трагедии, и пожалуй, нет престарелой учительницы - пенсионерки, которая в коробке на чердаке не оставила бы после себя вороха стихов. Зрелище болезни даже наинуднейшего человека всегда вызывает в нас огорчение, но вид здравого ума, доведённого до состояния помешательства, намного больнее. И в таком собственно духе мы рассматриваем падение Джона Китса . Насколько нам известно, его друзья предназначали его для медицинской карьеры и некоторое время он был в нашем городе учеником аптекаря. Не знаем, заразился ли мистер Джон, разнося слабительное или какое-либо другое снадобье, от тяжело больного пациента, но знаем, что сам он тяжело болен упомянутым выше недомоганием.
После этого элегантного вступления автор предпринимает ряд атак на отдельные произведения, и среди других на сонет "Написанный в день, когда Ли Хант вышел из тюрьмы", что дало ему случай напасть на Ханта, на политику Examiner'a, и на всех людей, с ним связанных, а в заключение он приходит к презрительному выводу:
Во всём этом равно печально и смешно наблюдать, как людей, которыми наша страна заслуженно гордится, третируют хилые недоучки, не умеющие оценить их заслуг, так и видеть других, захлёбывающихся мнимой властью- размечтавшихся попивателей чая...у которых недостаёт образованности даже для того, чтобы отличить язык культурного англичанина от жаргонa кокни, но которые набрались смелости, чтобы говорить с пренебрежением о самых изысканных личностях, которых когда-либо видел свет. И делают это они только потому, что те не воспевали цветочки в оконных горшках или происшествия, подмеченные на Vauxhall (простонародный район Лондона), или, короче говоря, что те стали ораторами, философами, патриотами и поэтами вместо того, чтобы уже веком раньше основать Cocknee School рифмоплётства, морализаторства и политики.
Вижу, чтобы представить всю полноту аристократического негодования, я должна была бы перевести всю саженную статью - и не одну. Добавлю ещё только фрагмент критики Endimion'a:
Это старое предание, так великолепно обработанное немецкими поэтами..,в поспешной переработке мистера Китса может понравиться только тому, кто не читал ни одной строчки Овидия или Виланда. Его Эндимион не греческий пастух, возлюбленный греческой богини, - это кокнийский стихоплёт, мечтающий о фантасмагориях при свете луны.
И окончание этого же самого "разбора":
Лучше быть голодающим аптекарем, чем голодающим поэтом, так что давай-ка в аптеку, Джек, возвращайся к пилюлям и пластырям. И только, упаси боже, будь осторожным в дозировке снотворных и ядовитых средств, которые ты применяешь в своих стихах.
Это была одна из первых атак на Китса, далее шли другие, но все они были выдержаны в подобном тоне. Даже смерть Шелли, который вовсе не был любимцем прессы, была использована как повод для насмешек:
Каким же неосмотрительным был Шелли, взяв на палубу своей утлой лодки стихи Джека (называть Китса уменьшительно было опробованной шуткой журналиста). Люди добрые! с таким грузом утонула бы даже трирема!
Рассуждаю об этом так долго не потому, что Китс был атакован больше прочих романтиков, каждого из них поочерёдно бесчестили, но потому, что на его примере лучше видно происхождение нападок. Полезно также вспомнить, что их старшие предшественники, то есть Вордсворт и Кольридж, и сегодня уже полностью забытый королевский лауреат Роберт Соути не только враждебно относились к творчеству молодых поэтов, но и неоднократно унижались до обычных подлостей. Вот фрагмент письма Вордсворта к Crabb Robinson'у, вероятно, 1821 года:
Наверное, ты увидишься с Гилфордом, редактором Quarttrly Review. Скажи ему от меня, что если его Review не заклеймит такой позорной публикации, какой является "Дон Жуан", каждый истинный англичанин должен будет признать фальшивыми претензии Review на звание верного защитника институций этой страны. Речь не идёт о формальной критике, вещь этого не стоит, кроме того, критика может даже обратить на неё излишнее внимание читателей. Имею в виду такое брошенное мимоходом решительное порицание как аморальных тенденций сочинения, так и низости самого автора, необходимой для создания чего-то подобного.
Какая будет выгода от преследования Шелли, которого никто не читает, если мы оставим в покое Байрона?
Это уже нечто большее, чем обычное неприятие литературного произведения, это замысел персональной кампании против автора, в этом случае тем более нечестной, что Quarterly Review, нападая на романтиков, щадило Байрона только потому, что владельцем издания был Джон Мюррей, его издатель, о чём Вордсворт досконально знал.
Другие критики не были так щепетильны:
Богохульство, бешеная и подлая нелояльность к своему суверену и своей отчизне, грубые выпады против чистых чувств , достоинства женщин, деликатности и верности женской - видимо, немного рыцарской чести перепало в наследство этому потомку рода Байронов.
Вот пример языка, каким писали о поэте. Не чужд было рецензентам и шантаж читателя:
Здоровый рассудок и благородные чувства английского народа должны выкинуть их (песни Дон Жуана) из дому .Воистину, мы были бы наихудшего мнения о человеке, который опустился бы настолько, чтобы подобная книжка лежала у него на столе.
А вот начало рецензии к "The Revolt of Islam" Шелли:
Собрание превратных взглядов на человека и его моральную конституцию, сверхнаглость маловера, всеобъемлющая враждебность в отношении к целому народу и моменты неприемлемой дерзости и зазнайства,- сам по себе каждый из этих элементов ужасает, но соединение их всех в характере одного человека с первого взгляда позволяет оценить подобную фигуру как целиком и полностью отталкивающую...
Здесь стоит прибавить анекдот, отлично иллюстрирующий тогдашние отношения. Либералы, уставшие от доносов Соути, который ,- как это часто случается с посредственными писателями,- был неутомим в разоблачениях бунтовщиков в стиле, которым постеснялся бы воспользоваться даже самый смелый библейский пророк ( "школа кровосмешения", "дошкольное заведение для проституток и висельников", - позднейшее "ruja i porubstwo" нашего Сенкевича- детские игрушки в сравнении с языком Соути), склонили некоего Бенбоу, издателя - пирата, (а таких было тогда полно , потому что авторские права были неясными и расплывчатыми) - к переизданию ранней революционной драмы Соути под названием "Уот Тайлер", о крестьянской революции в XIV веке.
Сконфуженный Соути пытался предотвратить публикацию в судебном порядке. И тогдашний Лорд-Канцлер Элдон вынес приговор, чреватый последствиями, : что эта драма, как аморальная и подстрекающая к бунту, не заслуживает правовой защиты! Результатом этого приговора стало то, что автоматически всё творчество романтиков подпало под эту категорию и было отдано произволу недобросовестного печатника.
Достаточно уже цитировать, хотя можно было бы делать это целыми томами, тем более, что статьи тогда писали длинные, полные запутанных метафор и клеветнических двусмысленностей.
Это не означало, что романтики были в полном одиночестве. Кроме Хантовского Examiner'a их защищала вся либеральная печать, а Байрон неоднократно находил признание и в консервативной прессе. Некоторые такие издания выступали против тона критиков Китса, хотя их мнение об его поэзии тоже было отрицательным. Один такой случай закончился трагически. Молодой журналист Джон Скотт издавал периодический журнал London Magazine, где за короткое время сумел собрать знаменитейшие перья: там писали, между прочих, Лэмб, Хэзлитт, Де Куинси, П.Дж. Пэтмор ( отец поэта Ковентри Пэтмора). Атаки на Китса, которые проводил Blackwood's Magazine, и фрагменты которых мы читали только что, возмутили Скотта до такой степени, что он вступил в полемику с этим изданием настолько резкую, что она закончилась поединком , в котором Скотт погиб за несколько дней до смерти Китса. А поскольку справедливость редко встречается, его убийцей был не автор статьи Локхарт, а приятель Локхарта, Джон Кристи, единственный человек в редакции, который заступался за поэта.
Немедленно после смерти Китса возникла легенда, что убила его критика. Одним из авторов этой легенды был Шелли, который в "Adonais", поэме памяти Китса,, обвинял в этой смерти критиков. Даже Байрон, относившийся к поэзии Китса неодобрительно, посвятил ему в Дон Жуане строфу, в которой повторил этот вымысел, хотя в письме к Шелли сомневался, что пресса может стать убийцей. Однако если присмотримся к периоду творчества Китса, который продолжался всего лет шесть, увидим, с какой независимостью и с какой осмотрительностью он организовал своё ученичество, и какие делал успехи, и можно принять за правду его собственное суждение на эту тему:
На человека, который любит прекрасное ради него самого, похвалы или порицания, которые встречают его творения, могут произвести лишь минутное впечатление. Страдание, которое причиняет своя собственная критика, намного больнее, чем могут сделать" Blackwoods " или "Qarterly".Когда я вижу что сделанное мной сделано хорошо, никакие похвалы, идущие извне, не приносят мне столько удовлетворения, сколько даёт мне тепло внутренней моей радости...Поэтический гений должен своим трудом добиться высвобождения, развивают его не правила или предписания, только опыт и внутренняя сосредоточенность.
Тем не менее, если Китс не был убит ни критиками, ни лекарями, нападки прессы сумели настолько подорвать его репутацию, что в течение следующих 20 лет, то есть до 1840 года, ни один из издателей не осмелился напечатать его снова.
И всё же - младший из них, помимо воли втянутый в споры, не слишком ему интересные, умолкший раньше, чем сумел завершить работу над инструментом своего гения,- он был с многих точек зрения наибольшим среди них поэтом. У него не было, очевидно, Байроновского знания жизни, он не сравнился с Шелли образованностью и смелостью идей, но в своих стихах он умел передавать чувственную красоту внешнего мира так свежо и конкретно, что лишь только в поэзии Хопкинса встречается подобное умение. Байрон трактовал поэзию как выражение своих страстей и случай для высмеивания родственников, страны и общечеловеческого лицемерия ; Шелли, который видел в поэзии " неопознанного законодателя человечества", считал, что поэзия может стать инструментом, который покажет дорогу к совершенству; Китс считал, что поэзия есть цель для себя самой, и все дополнительные задачи вредят её величию и унижают её. При своей скромности, он осмелился даже советовать Шелли:
Артист..должен " собраться в себе", должен, кто знает, даже быть эгоистом. Я уверен, что Вы простите мне мою откровенность, если скажу, что Вам следовало бы приумерить своё великодушие, быть более артистом и наполнять золотом каждую щелку своей поэтической материи. Но для Вас, который наверняка не прожил и шести месяцев со сложенными крыльями, мысль о подобной дисциплине будет выглядеть как ледяная тюрьма.
Заслуга Китса - независимо от покоряющего очарования его поэзии - в том, что он был первым артистом, который старался утвердить принцип автономии искусства,
а не принимать его за средство для высказывания разного рода идей. Он говорил, что артисту необходимо некое качество, называемое им negative capability, которое он определял следующим образом:
Меня поразило, что характерная особенность, решающая для человеческих достижений, особенно в литературе, есть способность пассивности, что означает такое состояние, когда человек умеет жить среди сомнений, тайн, без нетерпеливого поиска фактов и причин.
И в другом месте он так развивает эту мысль:
У поэта нет индивидуальности - он является всем и ничем- не имеет характера, равно радуется свету и тени, живёт спокойно, добра к нему жизнь, или зла, богат он или беден , высокородный он или незнатный. Ту же самую радость приносит ему сотворение как Яго, так и Имоджин, и то, что огорчает добродетельных философов, радует переменчивого поэта.
Здесь мы имеем зачатки доктрины чистого искусства, "искусства для искусства", и позднейшего тезиса Элиота о раздвоении между человеком, который страдает, и разумом, который творит. С этой точки зрения Китс опережал своих современников, сближаясь с установками поэтов позднейших поколений. В этом состояла одна из причин, почему именно он, создавший не так много поэтических произведений и несколько этих очень пробных и не доработанных рассуждений об искусстве, распространённых только в письмах к друзьям, был в их глазах наиболее "современным" писателем; только в нём Артур Симонс смог отыскать позднее предтечу своих теорий :
Китс провёл в жизнь теорию искусства для искусства в то время, когда это понятие ещё не было известно. Он был типом не поэта , но артиста. Он не был великим человеком , поэтому его работа предстала нам как нечто большее, чем сама его личность .Когда читаем его стихи, мы думаем о них, а не о Джоне Китсе.
Другой из примет романтизма, которую Китс выразил совершенно сознательно, был отказ от рационалистической философии и неоклассической поэзии XVIII века. К познанию истины должны были вести воображение и чувство, а не логическое рассуждение.
Я ни в чём не уверен, кроме святости движений сердца и правды воображения. Что воображение ни объявит прекрасным, то и должно быть правдой, существовало ли это перед тем, или нет. Думаю, что все наши страсти в своих самых возвышенных и наиболее творческих моментах есть эссенция прекрасного, - так, как это случается в любви... Воображение можно сравнить со сном Адама: по пробуждении он убеждается, что это правда. Я потому так горячо защищаю это положение, что никогда не мог понять, каким способом логическое рассуждение может нас убедить в истинности чего-то. Разве возможно, чтобы даже величайший философ мог достичь своей цели без преодоления многих препятствий? О, как это есть в действительности, дайте мне лучше жизнь испытаний чувственных, чем жизнь мысли!... У меня есть излюбленная теория, что загробная жизнь будет совершеннейшим и утончённым повторением того, что называется счастьем на земле. Скажу даже, что такая судьба суждена не тем, кто жадно отыскивал правду, а тем, кто находили наслаждение в испытании своих чувств.
Китс был уверен, что не разум, а эмоции ведут нас к действительному восприятию правды, которая , будучи познаваемой только разумом, в сущности своей нам неведома:
Философские аксиомы до тех пор, пока не станут биться в ритме нашего пульса, для нас не будут аксиомами. Читаем великолепные вещи, но вполне будем чувствовать их только если пройдём той же, что и автор, дорогой.
Все эти попытки построения своей собственной теории искусства, предпринятые очень ещё молодым человеком, разбросанные в письмах друзьям между сообщениями о мелких повседневных событиях, были старательно сохранены артистами последующих поколений. Так же близким было им его отрицание неоклассической поэтики , которое так сильно раздражало современных ему критиков и Байрона. С течением времени в Англии нарастало пренебрежение этой поэзией, и только поколение Элиота сумело вновь отыскать в ней некоторые достоинства.
Поэты восемнадцатого века были уверены, что "их предшественники никогда не понимали и не умели показать красоту английского стиха", и что только они сумели
"заключить мысль в стихе гладком и содержательном". Они были уверены, что это удалось потому, что они - иначе, чем неумелые елизаветинцы- старательно придерживались правил и держались в рамках хорошего вкуса. Это было для романтиков невыносимым ограничением, ни один из них не придерживался правил и все издевались над "хорошим вкусом", но Китс это делал наиболее последовательно, более того, уже в своей первой юношеской книге он назвал поэтов просвещения " катающимися на лошадках на колёсиках и воображающими, что оседлали Пегаса". Так получилось, что собственно те элементы в поэзии и взглядах Китса, относительно которых большинство его современников утверждалось во мнении, что имеют дело с заносчивым графоманом и неучем, стали причиной того, что с середины XIX века он стал любимцем посвящённых и образцом для молодых артистов. Прерафаэлиты чуть ли не обязаны ему своим существованием, потому что знакомство Холмана Ханта с Габриэлем Россетти завязалось с похвалы последним картины Ханта, написанной по мотивам стихотворения Китса "Вечер св. Агнессы", а дружба их датируется с момента, когда они открыли, что их объединяет не только отвращение к официальному курсу академии, но и любовь к неизвестному поэту.
Всё это не означает, что Китс и прочие романтики дождались всеобщего признания. Спор, который тогда разгорелся, в сущности есть спор о том, достаточно ли освободить человека от принуждения и доверять его внутреннему содержанию, чтобы жить в гармонии с внешним миром , своей природой и самим собой, или только лишь принуждение и полный контроль оберегает нас от зла, живущего в нас самих, - но этот спор в сущности неразрешим, поскольку и та, и другая точка зрения, приведённая в исполнение, должна привести к тирании. А поскольку время, когда творили романтики, было временем несправедливости и притеснения, они высказывались в пользу абсолютной свободы с большей, может быть, настойчивостью, чем делали бы это в эпоху более снисходительную к юношескому идеализму. Это не означает, что романтические поэты были прежде всего политическими или общественными агитаторами, это втискивало бы их в рамки, в которых хотели бы их замкнуть их противники. Напротив, романтическая поэзия по самой своей природе говорит в основном о внутренних, интимных переживаниях поэта, но раз уж так сложилось, что пришлось жить им в годы больших исторических бурь, когда общественные вопросы привлекали всеобщее внимание, личное переживание автора только тогда могло быть понято и стало бы каким-то осмысленным образом, если бы предстало на фоне общественных событий.
Их великое значение заключается не только в обновлении поэтической формы и обогащении стиха дополнительными эмоциональными тонами, но и в том, что им хватило отваги и интеллектуальной силы, чтобы справиться с этим заданием.
Здесь причина всех философских двусмысленностей, внутренних противоречий и колебаний, на которые так легко указывать и которые так радуют сегодняшних критиков. Но дилемма, стоявшая перед ними, не была такой лёгкой для разрешения. Творческий импульс склонял их к поэзии, говорящей о внутренней жизни и познании мира через эмоции. Знакомство же с механизмом политического уклада и общественных отношений , в которых они жили, утверждало в них неверие в разум как инструмент познания и подрывало доверие к структурам организованного общества. Они искали собственных решений для тех неразрешимых вопросов, и бывали искренно удивлены, когда их попытки встречал дружный хор осуждения.
Если принять, что искусство - не только забава, которой предаёмся в часы, свободные от важнейших дел, но является одним из главных, если не единственным, пусть и несовершенным, инструментом, при помощи которого мы познаём наш собственный внутренний мир, измеряем границы и качество нашей человечности, и определяем смысл нашего существования не в категориях науки или философии, а в интуитивном постижении правды, которое может удовлетворить наши внутренние потребности, независимо от того, принимает или отрицает рассудок внутреннюю логику этого опыта, тогда приходится признать, что наши оценки явлений искусства должны охватывать более широкие категории, чем приятность мелодии и техническое совершенство. Если временами артисты пытаются освободить искусство от добавочных целей, которые навязывает ему общество, либо установить какие-то другие критерии, чем обязательные в это время, они делают это не с намерением нарушить моральные или гражданские принципы, но потому что нормы, которые им навязаны, отвлекают их от истинных целей искусства.
Непонимание возникает прежде всего оттого, что человек - создание ленивое и нетерпеливое - всегда жаждет лёгких решений. Искусство, однако, не даёт ответов, их нужно искать в моральных трактатах или уголовных кодексах, дело искусства - преобразование в вопросы того, что мы уже приняли за ответы, либо того, что мы пытались скрыть от себя или даже не подозревали о его существовании .
А поскольку в повседневной практике более всего склонны укрываться от нас люди, которым доверена власть, следует принимать со здоровым скептицизмом высказывания выступающих в защиту неприкосновенных святынь и слишком часто указывающих на неправоту артистов, стараясь отвлечь наше внимание от собственных преступлений.
Бывает иногда, что артист, осуждаемый сверхмерно, защищаясь, может быть вытолкнут на более крайние позиции, чем он желал бы, но и тогда правильней будет довериться его инстинкту, чем его обвинителям : отдельные творцы могут поддаться влиянию преходящей моды, собственной лености, нажиму разного рода, но на долгой дистанции искусство никогда не ошибается и остаётся верным отражением действительности, в которой рождается, отчётом о шкале ценностей в данном обществе и о реакции этого общества на собственное отражение в глазах артиста.
Противостояние артиста с обществом, явление, которое продолжается со времён романтизма ( либо, как считают некоторые, с начала нашей промышленной эры), будучи предметом изучения, часто приводит исследователей к совершенно противоположным выводам. Поскольку темой моего очерка является представление определённой картины этого спора в Англии XIX века, и показ сдвигов, которые происходили в позиции артистов по мере того, как изменялся общественный уклад, а не философский анализ романтизма как такового, я хотела бы специально добавить, что в некотором смысле одним из наибольших романтиков того времени был не артист, а консервативный политик Edmund Burke!
Исходя из практически тех же самых, что и романтики, предпосылок, он пришёл к совершенно противоположным выводам.
Надо признать, что он был лучшим, чем те, пророком: новая эра, которую предвещали романтики, не принесла ни "Пантисократии" Кольриджа, ни "миллениума" Шелли, ни республики, свободной от лжи, о которой мечтал Байрон, она не принесла и "язычества" Китса, а правление экономистов и счетоводов, демагогов и чиновников, или всю нашу теперешнюю меритократию, - так, как это предвидел Burke.