Теперь-то я точно знаю, чем мне следовало заниматься тем летом: писать. Но тогда я почти ничего не писал. "Кому сдался этот идиш в Америке?"- вопрошал я сам себя. И хотя редактор идишной газеты помещал иногда по воскресеньям мои выдумки, говорил он без обиняков, что все эти домовые, лешие и чертенята двухсотлетней выдержки никому и даром не нужны. Вот так я, беженец из Польши, тридцати без малого лет от роду, сразу стал анахронизмом. А в довершение бед в Вашингтоне ни за что не хотели продлить мне туристическую визу. Адвокат Либерман всё пытался выбить постоянную, но ему нужны были метрика, свидетельство о нравственном поведении, справка от нанимателя, поручительство о том, что я не сяду на шею американскому обществу, и еще Бог весть какие бумаги, которых я и не надеялся раздобыть. Я рассылал отчаянные письма всем друзьям и знакомым, но они молчали. Газеты пророчили, что Гитлер не сегодня-завтра вторгнется в Польшу.
Я очнулся от рваного сна с кошмарами. Варшавские наручные часы показывали без четверти одиннадцать. Сквозь щели в навесе вливался золотой свет. Шумел океан. Полтора года я снимал меблирашку в старом доме у Морских Ворот и рядом с Эсфирью (так я буду называть ее в этом рассказе). Платил шестнадцать долларов в месяц - в эту сумму входил и завтрак, которым кормила меня хозяйка, миссис Бергер.
И пока меня не вытурили обратно в Польшу, я наслаждался американским комфортом: спустился вниз в ванную (в это время дня она бывала свободна) и смотрел на гигантские пароходы, приходившие сюда из Европы - "Куин Мэри" и "Нормандию". Что за блаженство смотреть из окна ванной комнаты на Атлантический океан и плывущие по нему самые новые и самые быстрые корабли на свете!
Бреясь, я принял решение: не позволю им вытурить себя в Польшу!
Не хочу в лапы к Гитлеру! Останусь здесь нелегально. Мне говорили, что если начнется война, у меня будут все шансы получить гражданство автоматически. Я скорчил себе гримасу в зеркале. Рыжая шевелюра уже редела. Водянисто-голубые глаза, воспаленные веки, впалые щеки и торчащий кадык. Хотя люди специально приезжали из Манхэттена к Морским Воротам позагорать, моя кожа сохраняла нездоровую белизну. У меня были тонкий и бледный нос, острый подбородок и плоская грудь. Я часто думал, что сам похож на бесёнка из собственных рассказов. Я показал себе язык и обозвал дурным батланом, что означало крайнюю степень неприкаянного невезунчика.
Я надеялся, что таким поздним утром на кухне у миссис Бергер уже никого не будет, но застал там все семейство: мистера Чайковица, его третью жену, старого писателя Лемкина, слывшего анархистом, и Сильвию, которая пару дней назад пригласила меня в кино (до пяти часов билет стоил всего десять центов) и переводила мне на ломаный идиш реплики гангстеров из картины. В темноте она взяла меня за руку, и я почувствовал себя виноватым. Во-первых, я поклялся себе соблюдать десять заповедей. Во-вторых, это было изменой Эсфири. В-третьих, мне было неловко из-за Анны, которая всё ещё писала мне из Варшавы. Но так не хотелось обидеть Сильвию...
Едва я показался на кухне, миссис Бергер закричала: "Ну, вот и наш писатель явился! Как можно парню так долго спать - я уже с шести часов на ногах!" Я взглянул на ее распухшие ноги с расплющенными кривыми пальцами. Все старались подковырнуть меня. Старик Чайковиц изрек: "Не кажется ли вам, что вы пропустили час утренней молитвы? А, может быть, вы из коцкерских хасидов, которые поздно молятся? "У него было белое лицо и такая же белая козлиная бородка. Вставила слово и его третья жена, толстуха с широким носом и мясистыми губами: "Могу поспорить, что у молодого человека даже нет филактерий", а Лемкин добавил: "Не сомневаюсь, что он всю ночь писал свой шедевр".
- Я уже во второй раз проголодалась! - заявила Сильвия.
- Что вы сегодня будете есть? - спросила меня миссис Бергер. - Две булочки с одним яйцом или два яйца с одной булочкой?
- Что дадите.
- Счастлива буду преподнести вам луну на блюде! Просто жуть берет, когда подумаю, как вы распишете меня в своей идишной газетке. Она принесла большую булку, яичницу из двух яиц и большую чашку кофе. Завтрак стоил четвертак, но я задолжал миссис Бергер за полтора месяца жилья и полтора месяца завтраков. Пока я ел, миссис Чайковиц рассказывала о своей старшей дочке, которая год назад овдовела, но уже успела снова выйти замуж. "Вы когда-то такое слышали? - спрашивала она. - Вот просто взял, икнул - и на тебе! - Покойник. В мозгах у него что-то лопнуло. Боже избавь нас от таких несчастий! Оставил ей пятьдесят тысяч долларов по страховке. А сколько может ждать молодая женщина? Тот был доктором, а этот - адвокат. Самый большой адвокат в Америке. Вот так посмотрел на нее и сказал: "Вы - женщина, которую я ждал". Через полтора месяца они обвенчались и поехали в путешествие на Бермуды. Он купил ей кольцо за десять тысяч".
- Холостяк? - спросила Сильвия.
- Нет, был женат когда-то, но развелся - не по нему пришлась.
Теперь отваливает ей алименты: двести долларов в неделю - чтоб ей их на одни лекарства тратить! Я проглотил завтрак и отчалил.
Заглянул в почтовый ящик у дома - мне ничего. В двух кварталах виднелся дом Эсфири, который она сняла позапрошлой зимой. Сдавала комнаты отпускникам, желавшим отдохнуть под Нью-Йорком. Днем я не мог бывать у нее и наведывался поздно вечером: этим летом здешние места кишели идишными писателями и журналистами, и знать им о нашей с Эсфирью связи было совсем ни к чему. Жениться на ней я не собирался, так зачем же рисковать ее репутацией? Эсфирь была лет на десять старше меня. Развелась с мужем - идишным поэтом, модернистом, коммунистом и шарлатаном. Он мотанул в Калифорнию и цента не прислал своим двум дочечкам. Сошелся там с художницей, творившей абстрактные полотна. Эсфири нужен был муж, который стал бы опорой ей и девочкам, а не идишный писака, якшающийся с оборотнями и вурдалаками.
Я жил в Америке уже года полтора, но Кони-Айленд не переставал удивлять меня. Солнце здесь просто пылало, а пляж шумел громче океана. На променаде торговал дынями итальянец и колотил ножом в жестяной лист, диким голосом призывая покупателей. Каждый орал как умел: продавцы воздушной кукурузы и бутербродов, мороженого и фисташек, сладкой ваты и пшенки. Я прошел мимо балагана, где была выставлена полуженщина-полурыба, мимо музея восковых фигур с Марией Антуанеттой, Буффало Биллом и Джон Уилкинс Бутом, мимо темной будочки, где восседал астролог в тюрбане и в окружении небесных карт и глобусов составлял гороскопы. У входа в крошечный цирк отплясывали пигмеи - черные личики расписаны белилами, и вся группа перевязана длинной болтающейся веревкой. Механическая обезьяна раздувала брюхо, как меха, и хохотала грубым смехом.
Негритята целили ружья в железных утят. Полуголый бородач с волосатыми плечами расхваливал мази для укрепления мускулов и мужской силы. Чуть поодаль гадалка похвалялась, что может вызвать души умерших, предсказать грядущее и дать добрый совет в любовных и брачных делах. Со мной был польский перевод "Воспитания воли"
Пайота. Эта книжка, наставлявшая, как одолевать лень и неустанно совершенствовать дух, стала моей второй Библией. Увы, поступки мои были прямо противоположны ее рекомендациям. Я терял день за днем в мечтаниях, тревогах, пустых фантазиях и залезал в дела, из которых не было никакого выхода.
Я присел на скамейку в конце променада. Каждый день здесь собиралась кучка стариков и заводила спор о коммунизме.
Краснолицый коротышка с пышной, как пена, сединой яростно тряс головой и вопил: "Кто же спасет рабочих - Гитлер? Муссолини? Этот социал-фашист Леон Блюм? Да здравствует товарищ Сталин! Благослови Боже его руку!"
Другой, с венозным носом, кричал ему в ответ: "А что вы скажете о московских процессах? О тех миллионах рабочих и крестьян, которых Сталин сослал в Сибирь? О советских генералах, которых казнил ваш товарищ Сталин?" Низенький крепыш, будто кто-то вырезал у него среднюю часть его туловища. Он сплюнул в платок и выкрикнул: "Или скажете, Бухарин, в самом деле, немецкий шпион? А Каменев - враг пролетариата? А у вас самих как дела с пролетариатом - трущобный лорд?"
Мне казалось, что эти люди могут не есть и не спать, а вечно вести свой беспрерывный спор. Они наскакивали друг на друга по козлиному. Я достал блокнот и авторучку, чтобы набросать сюжет (может быть, об этих спорщиках), но рука стала вырисовывать длинноухого человечка с носом, как бараний рог, гусиными лапами и рожками на головке. Потом я покрыл его тело чешуей и добавил крылья. Посмотрел на "Воспитание воли". Самодисциплина? Сосредоточенность? Сильно помогут мне в гитлеровском концлагере!
Метафизики слишком скоро сдались, решил я. Действительность - это и не солипсизм, и не материализм. Надо начать с основ: что есть время? что есть пространство? Здесь спрятан ключ к загадке мироздания. Как знать, может быть, именно мне суждено разгадать ее.
Я закрыл глаза и решил раз и навсегда пробиться через барьер, отделяющий идею от бытия, категории чистого разума - от вещи в себе. Сквозь веки солнце было багровым. Я почти физически ощутил, что нахожусь в одном шаге от истины. "Время - ничто, и пространство - ничто", - бормотал я. Но это "не имеющее быть" есть фон картины мира. Тогда что же есть картина мира? Материя?
Дух? Магнетизм и гравитация? И что есть жизнь? Что есть страдание? А что такое Бог? Что есть Он? Субстанция с бесконечными атрибутами? Монада монад? Слепая воля?
Бессознательное? Быть может. Он - есть сексуальность, как намекают каббалисты? Может быть, Бог - нескончаемое вожделение? Является ли всеобщее небытие основой женственности? Сейчас я не могу решить этого, подумал я. Может быть, ночью в постели...
Я открыл глаза и направился к Брайтону. Балки надземки расписали дорогу линиями света и тени. С оглушающим грохотом пронесся манхэттенский поезд. Как бы там ни определять время и пространство, но невозможно одновременно быть в Бруклине и на Манхэттене. Я прошел мимо витрин, где были выложены матрацы, образцы черепицы и кошерные цыплята, и остановился у китайского ресторана. Может, пообедать? Нет, в кафетерии выйдет на пятак дешевле, а я уже истратился почти до цента. Если мой рассказик "После развода" не пойдет в воскресном выпуске, останется только вешаться.
Бредя назад, я не уставал удивляться самому себе. Как можно было так прогореть? Верно, работать туристам запрещается, но откуда Службе иммиграции и натурализации знать, что я мою посуду в ресторане или нанялся рассыльным? Или даю уроки иврита?
Сумасшествием было ждать, пока не дойдешь до ручки. Правда, я себя уговаривал, что смогу продержаться на объедках со столов в кафетериях. Кассир или распорядитель, впрочем, скоро обнаружат такую крысу: американцы ведь скорее выбросят еду на помойку, чем позволят пожевать бесплатно. Мысли о еде разбудили голод. Я вспомнил всё, что читал о постах. На одной воде человек может протянуть дней шестьдесят. Я где-то вычитал, что во время экспедиции то ли к Северному, то ли к Южному полюсу, Амундсен съел свой сапог. Так что мой теперешний голод был отнюдь не крайностью: два яйца и булочка содержали достаточно белков, жиров и углеводов для грядущего дня. Но желудок не соглашался с доводами и продолжал требовать. Колени слабели. Я собирался встретиться этим вечером с Эсфирью, а голод порождает бессилие. Я едва добрел до кафе. Зашел, взял чек и подошел к стойке буфета. Я знал, что приговоренные к смертной казни имеют право на последнюю трапезу: вот так - люди не хотят, чтобы их даже казнили на голодный желудок. В этом, подумал я, и состоит доказательство отсутствия связи между жизнью и смертью. Поскольку смерть лишена субстанции, она не может завершить собою жизнь. Она - лишь рамка для вечного процесса жизни.
Я еще не стал вегетарианцем, но мысли на этот счет не покидали меня. Тем не менее, я взял бифштекс с гарниром из редиски, вареной картошки и лимской фасоли, чашку куриного бульона, большую булку, чашку кофе и кусок торта - всего на шестьдесят центов. С подносом в руках я прошел мимо неубранных столиков с объедками и остановился у чистого. На стуле лежала вечерняя газетка, и хоть меня тянуло прочесть ее, я помнил увещевание Пайота: человек разумный должен есть медленно, тщательно пережевывая каждый кусок, и я не стал читать, но взгляд невольно пробежал по заголовкам. Гитлер вновь требовал польского коридора.
Смиглы-Рыдзь заявил, что Польша будет сражаться за каждую пядь своей земли. Микадо принял германского посла в Токио. Отставной английский генерал разругал в пух и прах линию Мажино и предсказывал, что она падет при первом же наступлении. Силы, властвующие над вселенной, готовили катастрофу. Кончив есть, я пересчитал деньги и вспомнил, что нужно позвонить в газету и справиться насчет рассказа. Я знал, что позвонить с Кони-Айленд на Манхэттен стоит десять центов и что субботний редактор, Леон Дайамонд, редко заходит в контору. Но нельзя же было оставлять на произвол судьбы совершенно всё, а десять центов моей участи не решат. Я решительно встал, нашел пустую кабину и сделал вызов. Я молил те же силы, что готовили мировую катастрофу, чтобы телефонистка не перепутала номер. Я выговаривал цифры так четко, насколько мог при моем акценте, и она велела мне бросить монетку.
Девушка на коммутаторе ответила, и я попросил Леона Дайамонда. Я был почти уверен, что скажут, что его нет, но в трубке зазвучал его голос. Я стал заикаться и извиняться, объяснил, кто я такой, но он резко оборвал: "Ваш рассказ поставлен в субботний номер".
- Большое, большое спасибо!
- Приносите еще. Пока!
"О чудо! Небеса сотворили чудо!"- воскликнул я про себя. Но когда я повесил трубку, свершилось еще одно чудо: из телефона посыпалась мелочь - пятаки, десятицентовики, четвертаки.
Мгновение я колебался: взять их - значило своровать. Но телефонной компании они все равно никогда не достанутся, и найдет их кто-нибудь, нуждающийся гораздо меньше меня. А сколько раз я бросал монетку, и телефон ее проглатывал, не соединяя! Я оглянулся и увидел толстую даму в купальнике и широкой соломенной шляпке, ждущую телефона. Я сгреб монеты, сунул их в карман и почувствовал себя человеком. Мысленно я просил прощения у всеведущих сил. Я вышел из кафе и зашагал к Морским Воротам, подсчитывая: если я получу за рассказик пятьдесят долларов, то отдам миссис Бергер тридцать за жилье и завтраки, и у меня останется еще двадцатка. Кроме того, я возобновлю у нее кредит и смогу жить дальше. В таком случае мне можно будет позвонить адвокату Либерману, и есть шанс, что у него появились какие-то известия от консула в Торонто. Турист не может получить постоянную визу, находясь в Соединенных Штатах. Поэтому мне нужно будет выехать на Кубу или в Канаду. О Кубе нечего и думать - слишком дорого, но, быть может, Канада разрешит мой въезд?
Либерман предупредил, что нужно будет тайком перебраться из Детройта в Виндзор, и кто бы ни провел меня через мост, потребует сто долларов.
Вдруг до меня дошло, что я совершил не одну кражу, а две: в возбуждении я забыл заплатить за обед. Конечно, это проделка
Дьявола! Небеса искушают меня. Я решил вернуться и заплатить шестьдесят центов. Я пошел быстрым шагом, почти бегом.
В кафе рядом с кассиром стоял мужчина в белой форменной одежде.
Они разговаривали по-английски. Я хотел подождать, пока они закончат, но они всё болтали. Кассир искоса глянул на меня и спросил: "Вам чего?"
Я ответил на идиш: "Забыл заплатить за обед".
Он покривился: "Ладно, не надо".
- Но...
- Уходи! - прорычал он, подмигнув.
Только теперь до меня дошло: человек в белой форме был, наверно, владельцем или управляющим, и кассиру не хотелось, чтобы тот заметил промашку. Высшие силы искушали меня одним везением после другого. Я вышел и увидел сквозь стекло, что кассир и человек в белом хохочут. Они смеялись надо мной, зеленорогим, с моим идишем.
Но я знал, что Небеса испытывают меня, бросив на весы мои добродетели и пороки: заслуживаю ли я остаться в Америке или должен сгинуть в Польше. Мне было стыдно обнаружить в себе столь огромную веру, после того, как я объявил себя агностиком и безбожником, и я ответил своим невидимым критикам: "В конце концов, Спиноза утверждал, что все предопределено. Во вселенной не бывает ни больших, ни мелких событий. В глазах вечности песчинка не менее галактики".
Я не знал, что мне делать с чеком: сохранить до завтра или выбросить? Я решил, что отдам деньги кассиру без чека, порвал его на клочки и бросил в урну.
Дома я рухнул на кровать и забылся тяжелым сном, в котором открылась мне тайна и времени, и пространства, и случая. Всё оказалось так немыслимо просто, что, открыв глаза, я тут же это забыл. Остался лишь привкус чего-то потустороннего и волшебного.
Во сне я назвал свое философическое открытие словом, походившим и на латинское, и на древнееврейское, и на арамейское, или на сочетание всех трех. Я помню, что произнес: "Бытие есть не что иное, как... "и тут явилось это Слово, ответившее на все вопросы.
За окном были сумерки. Купальщики и пловцы разошлись. Солнце погрузилось в океан, оставив огненный след. Бриз принес запах разлагающихся водорослей. Откуда-то вдруг возникло облако в форме огромной рыбы, и луна украдкой скользила за ее чешуей. Погода переменилась: зазвучал туманный колокол маяка. Буксир тащил три темные баржи. Он казался недвижным, как если бы Атлантический океан остуденел, о чем я читал в каком-то рассказе. Мне уже не надо было таиться. Я пошел в кафе у Морских Ворот и заказал сырный пудинг с кофе. Журналист, писавший для той же идишной газеты, что печатала мои рассказики, подошел и уселся за мой столик. Он был сед и краснолиц.
- Где вы всё прячетесь? Никто вас не видит. Мне говорили, что вы живете где-то у Морских Ворот.
- Да, я здесь живу.
- Я снял комнату у Эсфири. Знаете, кто она - разведенка одного свихнувшегося поэта. Почему вы не заходите? Вся идишная братия там бывает. О вас несколько раз вспоминали.
- Да? А кто?
- Бог его знает, писатели. Даже Эсфирь похваливала. Я тоже думаю, что вы не без таланта, только предметы выбираете, до которых никому дела нет и в которые никто не верит. Нет никаких демонов.
И Бога нет.
- Вы уверены?
- На сто процентов.
- Кто же создал мир?
- Ну, вечный вопрос... Природа. Эволюция. А кто создал Бога? Вы, в самом деле, верующий?
- Иногда мне так кажется.
- Просто из противоречия. Если Бог есть, как он мог допустить, чтобы невинных людей волокли в Дахау? Что с вашей визой? Вы что-то делаете в этом направлении? Если будете сидеть, сложа руки, вытурят вас отсюда, и вашему Богу будет глубоко начхать. Я рассказал ему о своих злоключениях, и он ответил:
- У вас только один выход - жениться на американской гражданке.
Тогда всё будет по закону. Потом добудете нужные бумаги и сами станете гражданином.
- На это я не пойду.
- С чего бы?
- Это было бы оскорблением и для меня, и для женщины.
- Лучше попасть в лапы Гитлеру? Выпендрёж. Вы пишете, как зрелый человек, а ведете себя, как сопляк. Сколько вам лет?
Я ответил.
- В вашем возрасте меня уже выслали в Сибирь за революционную деятельность. Подошел официант, и я собрался расплатиться, но журналист выхватил у меня чек. Сегодня мне что-то слишком везет, подумал я.
Я взглянул на дверь и увидел Эсфирь. Она часто заходила сюда по вечерам, и поэтому я старался здесь не бывать. Мы с Эсфирью не афишировали наших отношений. А, кроме того, в Америке меня одолела болезненная застенчивость. Я стал краснеть как мальчишка. В Польше меня совершенно не заботил мой рост, но среди американских великанов я выглядел коротышкой. Мой варшавский костюм с широкими бортами и плечиками выглядел странно. Кроме того, для Нью-йоркской жары он был слишком тяжел. Эсфирь упрекала меня за воротнички, жилетку и шляпу, которые я носил в жаркую погоду. Она тоже заметила меня и, кажется, смутилась, как девчонка из польской провинции. Мы никогда не бывали вместе на людях. Вместе мы бывали лишь в темноте, как летучие мыши. Она повернулась к выходу, но мой сосед ее окликнул. Неуверенно она приблизилась. На ней были белое платье и соломенная шляпа с зеленой лентой. Эсфирь загорела, а в черных глазах мелькали девчоночьи искорки. Она совсем не казалась сорокалетней, а, напротив, юной и тонкой. Она подошла и поздоровалась со мной, как с незнакомым. По-европейски она пожала мне руку, улыбнулась, исполненная достоинства, и обратилась ко мне на "вы", а не на "ты".
- Как у вас дела? Давно вас не видела, - сказала она.
- Прячется, - донес на меня журналист.
- Палец о палец не ударит, чтобы получить визу, и вышлют его обратно в Польшу как миленького. Скоро будет война. Вот, посоветовал ему жениться на американке, чтобы дали визу, а он и слушать не хочет.
- Почему же нет? - спросила Эсфирь. - Щеки ее запылали. Она улыбнулась грустно и ласково. Потом присела рядом на краешек стула.
Мне хотелось ответить остроумно и быстро, но я неуклюже промямлил: "Я не стану жениться из-за визы".
Журналист усмехнулся и подмигнул:
- Не хочу показаться сводником, но из вас, мне кажется, вышла бы прекрасная пара.
Эсфирь посмотрела на меня с вопросом, мольбой и упреком. Я знал, что нужно ответить сейчас, в шутку или серьезно, но не мог выдавить ни слова. Мне стало дурно, рубаха взмокла, и я просто прилип к стулу. Показалось, будто стул мучительно проваливается подо мной. Пол качнулся, а светильники под потолком смешались, вытянулись и расплылись. Кафе поехало, как карусель.
Эсфирь резко встала. "Мне нужно встретиться с одним человеком", - сказала она и отвернулась. Я видел, как она быстро прошла к двери. Журналист понимающе улыбнулся, кивнул и отошел к другому столику поболтать с коллегой. Я остался сидеть, огорошенный внезапной изменой удачи. Отупело я вытащил из кармана монеты и стал пересчитывать их, различая скорее пальцами, чем зрением, и производя замысловатые расчеты. Каждый раз сумма получалась другой. Выходило, что в своей игре с высшими силами я взял доллар с мелочью, но потерял пристанище в Америке и женщину, которую истинно любил.