Зингер Исаак Башевис : другие произведения.

Лекция

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Я ехал в Монреаль читать лекцию. Была середина зимы, и меня предупредили, что температура там на десять градусов ниже, чем в Нью-Йорке. Газеты сообщали о завязших в снегу поездах и отрезанных от мира рыбачьих посёлках, куда еду и лекарства приходилось сбрасывать с самолётов. Я готовился к поездке так, будто это была экспедиция на Северный полюс: надел зимнее пальто на два свитера и уложил в чемодан тёплое бельё на случай, если поезд застрянет где-то среди полей. В нагрудный карман я засунул конспект лекции, которую собирался прочесть: рассуждения о прекрасных перспективах языка идиш...


Исаак Башевис ЗИНГЕР

ЛЕКЦИЯ

1.

  
   Я ехал в Монреаль читать лекцию. Была середина зимы, и меня предупредили, что температура там на десять градусов ниже, чем в Нью-Йорке. Газеты сообщали о завязших в снегу поездах и отрезанных от мира рыбачьих посёлках, куда еду и лекарства приходилось сбрасывать с самолётов.
   Я готовился к поездке так, будто это была экспедиция на Северный полюс: надел зимнее пальто на два свитера и уложил в чемодан тёплое бельё на случай, если поезд застрянет где-то среди полей. В нагрудный карман я засунул конспект лекции, которую собирался прочесть: рассуждения о прекрасных перспективах языка идиш.
   Сперва всё шло гладко. Как обычно, я приехал на вокзал за час до отхода поезда, и поэтому не смог найти ни одного носильщика. На вокзале были толпы пассажиров, и я стал наблюдать за ними, стараясь угадать, кто они, куда едут и зачем.
   Никто из мужчин не оделся так тепло, как я, а некоторые даже щеголяли в лёгких весенних плащиках. Дамы были ослепительны и элегантны: все в норковых шубках и бобрах, нейлоновых чулках и затейливых шляпах, с цветными сумочками и яркими журналами. Они курили, болтали и смеялись с беззаботностью, не перестававшей меня удивлять. Будто никогда не слыхали о мировых проблемах и вечных вопросах, о смерти, недугах, войне, нищете, предательстве, и даже возможность не столь больших несчастий, как вдруг опоздать на поезд, потерять билет или оказаться обворованной, не омрачала их мысли. Они рисовались, как девчонки, похваляясь одна другой кроваво-красным маникюром. Утро было зябкое, но никто, кроме меня, этого, кажется, не замечал. Я задавал себе вопрос, а знают ли вообще эти люди, что на свете был Гитлер? Слыхали ли они о сталинской машине истребления? Знают, наверно, но что за дело одному существу, когда терзают другое?
   Шерстяное бельё чесалось. Мне становилось жарко, но время от времени по телу пробегала дрожь. Лекция, в которой я предсказывал блестящее будущее языку идиш, не переставала беспокоить меня. С чего это я вдруг стал таким оптимистом? Разве идиш не уходил в небытие на моих глазах?
   То, что американские поезда шли точно по расписанию, и посадка не требовала никаких усилий, всё ещё казалось мне чудом.
   Я помню свои поездки по Польше, когда евреям не разрешали заходить в вагоны, и я висел на подножке. Помню забастовки железнодорожников, когда поезда замирали посреди пути на много часов, и сквозь плотную толпу невозможно было пробиться к туалету.
   А здесь я сидел в мягком кресле прямо у окна. Вагон отапливался. Не было ни узлов, ни меховых шапок, ни тулупов, ни ящиков, ни жандармов. Никто не ел хлеб с салом. Никто не пил водку прямо из горлышка. Никто не обвинял евреев в государственной измене. Никто вообще не говорил о политике. Когда поезд тронулся, громадный негр в белом переднике пригласил пассажиров на обед. Вагон не дребезжал, а мягко катился по рельсам вдоль замёрзшего Гудзона. Пейзажи за окном блистали снегом и светом. Зазимовавшие здесь птицы деловито сновали надо льдом реки.
   Чем дальше двигался поезд, тем более зимним становился ландшафт. Казалось, погода меняется каждые несколько миль. То мы въезжали в густой туман, то воздух вновь светлел, и солнце сияло над серебристыми далями.
   Пошёл густой снег. Сразу стемнело. День догорал. Экспресс больше не летел, а осторожно пробирался, будто нащупывая дорогу.
   В системе отопления, кажется, возникла какая-то поломка, и я надел пальто. Другие пассажиры какое-то время делали вид, что ничего не замечают, будто не желая слишком быстро признать, что замёрзли. Но скоро они стали постукивать ногами, ворчать и, смущённо улыбаясь, рыться в чемоданах, извлекая свитера, шарфы, ботинки и всё, чем запаслись в дорогу. Подняли воротники. Засунули руки в рукава. Косметика на лицах у дам высохла и стала отваливаться, как штукатурка.
   Американская мечта постепенно растворялась, и возвращалась суровая польская реальность. Вот уже кто-то тянет виски прямо из бутылки. Кто-то откусывает хлеб и колбасу, чтобы заморить червячка. Возле туалетов толчея. Невозможно понять, как это случилось, но пол вагона вдруг стал грязным и скользким. Оконные стёкла обросли коркой льда и расцвели морозными узорами.
   Вдруг поезд остановился. Я выглянул и увидел редкий лесок. Тонкие и кривые деревья хоть и были покрыты снегом, казались голыми и обугленными, как после пожара. Солнце уже село, но алые пятна ещё дотлевали на западе. Снег на земле стал из белого фиолетовым. Вороны важно расхаживали по нему, хлопали крыльями и каркали. Снег падал тяжелыми серыми хлопьями, будто стражам Снежного Казначейства в небесных высях было лень размолоть его помельче. Пассажиры слонялись из вагона в вагон, и оставляли открытыми двери. Проводники и прочие казённые люди пробегали, не оглядываясь, а если к ним обращались, рычали в ответ что-то невнятное.
   Мы уже приближались к канадской границе, и владения Дядюшки Сэма скоро заканчивались. Кое-кто стал стаскивать вниз багаж, чтобы предъявить таможенникам. Натурализованный американец достал бумаги и вглядывался в свою фотографию, будто стараясь убедить самого себя, что документ не фальшивый. Несколько пассажиров рискнули спрыгнуть вниз из вагона, но провалились по колено в снег и тут же вскарабкались обратно. Чуть-чуть продержались сумерки, и настала ночь.
   Я заметил, что люди воспользовались непогодой, чтобы завязать знакомства. Женщины начинали разговор с неожиданной доверительностью. Мужчины тоже образовали кружки. Каждый старался узнать что-то новое. Давали друг другу советы, но на меня никто не обращал внимания. Я сидел один: жертва собственной замкнутости, робости и отчуждённости от мира. Я открыл книгу, и это вызвало враждебность, потому что чтение книги в такой момент воспринималось другими пассажирами как вызов и оскорбление. Я исключил себя из общества, и все лица молча сказали мне: "Мы не нужны тебе, и ты тоже нам не нужен. Ничего, ты ещё потянешься к нам, но нам к тебе обращаться незачем..."
   Я открыл свой громадный тяжелый чемодан, достал бутылку коньяка и украдкой приложился пару раз. Потом я прижал лицо к холодному оконному стеклу и стал высматривать что-то снаружи. Но видел я лишь отражение того, что было внутри вагона: внешний мир, казалось, совершенно исчез. Философия солипсизма епископа Беркли взяла верх над всеми остальными системами. Ничего не оставалось, как терпеливо ждать, пока божественная идея остановленного заносами поезда не сменится столь же божественной идеей движения и прибытия.
   Прощай лекция! Если я приеду среди ночи, никто встречать меня не будет, и придётся искать гостиницу. Обратного билета тоже нет. Но разве капитану Скотту, затерянному среди льдов, было лучше после того, как Амундсен открыл Южный полюс? Чего бы ни отдал капитан Скотт, чтобы оказаться в ярко освещенном железнодорожном вагоне? Нет, мне грех жаловаться.
   Коньяк меня согрел. Пьяные испарения поднимались из пустого желудка к мозгу. Смешались явь и сон. Минуты куда-то уплывали, оставляя мутные пятна. Я слышу разговоры, но не понимаю, о чём они, и погружаюсь в блаженное безразличие. По мне, так пусть поезд стоит здесь хоть три дня и три ночи. У меня есть в чемодане коробка крекеров: с голода я не помру. В уме витают какие-то сюжеты, и некто нашёптывает мне сонные слова и фразы.
   Дизель напряг все силы, чтобы сдвинуться вперёд. Я слышу, как что-то шевелится, дёргается, стучит, рычит, будто сказочный железный бык-великан. Почти все пассажиры ушли кто в бар, кто в вагон-ресторан, но мне лень подняться. Я будто прирос к месту. Мной овладевает детское упрямство: вот покажу им всем, что мне до этой сумятицы дела нет, что я выше их будничных мелочей.
   Все, кто проходил мимо - из заднего вагона в передний или обратно - оглядывались на меня, и мне казалось, что каждый составляет собственное представление о том, что я за птица. Но догадался ли хоть один, что я еврейский писатель на идиш и опаздываю на лекцию? Бьюсь об заклад, что ни один: это ведомо лишь высшим силам. Я делаю ещё глоток, потом другой. Никогда раньше я не мог понять пристрастия к выпивке, но сейчас вижу, какая сила сокрыта в спиртном. Эта жидкость таит в себе тайны нирваны. Я больше не поглядываю на часы, не думаю, где заночую, и начхать мне на какую-то лекцию. Ну и что, если я её не прочту? Меньше вранья выльется на людские уши! Если бы я мог открыть окно, я выбросил бы конспект в лес. Пусть эта бумага и чернила вернутся в космос, где не бывает ни ошибок, ни лжи. Атомы и молекулы безвинны, они - часть божественной истины...
  
  

2.

  
   Поезд прибыл в полтретьего. Никто, конечно, меня не встречал. Выйдя из вокзала, я тут же попал под удар ледяного ночного ветра, которого никакие пальто и свитеры не могли смягчить. Все такси мигом расхватали. Я вернулся на вокзал, готовый провести ночь на скамейке.
   Вдруг я заметил хромую женщину с девушкой, которые смотрели на меня и показывали пальцами. Я стал и оглянулся. Хромая опиралась на две короткие толстые палки. Она была вся в морщинах и распатлана как польские старухи, но по чёрным глазам было видно, что не так она стара, как больна и сломлена. И одежда её тоже напомнила мне Польшу: меховая безрукавка, а таких каблуков и носков, как на её туфлях, я не видел уже много лет. На плечи она накинула шерстяную шаль с бахромой, какая была у моей матери. Девушка же, напротив, была одета модно, но как-то очень неряшливо.
   Чуть поколебавшись, я подошёл к ним.
   Девушка спросила:
   - Вы мистер Н.?
   - Это я.
   Хромая женщина вдруг сделала резкое движение, будто хотела отбросить свои палки и захлопать в ладоши, и тут же разразилась так знакомыми мне причитаниями:
   - Боже праведный на небе! - заголосила она. - А я-то дочке всё говорю, что это он, а она мне не верит. А я вас сразу узнала! И куда вы собрались с таким чемоданом? Какое небывалое чудо, что вы пошли обратно на вокзал! Я бы себе всю жизнь простить не могла! Ну, Бинеле, что ты теперь будешь говорить? Твоя мама всё-таки умница! Я хоть и простая женщина, но дочка раввина, а у знающего человека глаз на людей намётанный. Я только посмотрела и сразу поняла, что это вы! Сейчас вот яйца стали кур учить. Она мне говорит: "Нет, не может быть". А вы тут сразу пропали. Тогда я тоже подумала: все мы люди, все ошибаемся. Потом вижу, вы обратно идёте, и уже точно знала, что это вы. А мы вас с полвосьмого ждём весь вечер. Не только мы, тут целая компания была: учителя, наставники, несколько писателей. Потом время стало позднее, и люди домой ушли. Знаете, у всех жёны есть и дети есть. Многим утром надо вставать на работу. Но я дочке говорю: "Мы с тобой не уйдём. Я не позволю, чтобы мой любимый писатель, у которого каждое слово, как жемчужина, приехал сюда, и чтобы его никто не встретил. Если хочешь, детка, говорю ей, ты можешь идти домой спать. Знаете, что такое ночной сон? Когда я была молодая, я думала, что если ночью не посплю, весь мир рухнет. Но Гитлер нас научил. Он нас так научил, что в гробу помнить буду. Вот вы смотрите на меня и видите хромую старуху, калеку, а я была на каторге у Гитлера, я рыла канавы и грузила вагоны. Разве было что-то, чего я не делала? Вот откуда ревматизм. Ночью мы спали на таких досках, что собаку положить жалко, и такие голодные...
   - Мама, ты всё ещё успеешь рассказать, сейчас середина ночи, - оборвала её дочка.
   Только теперь я рассмотрел дочку внимательней. Фигура и вид у неё были как у совсем юной девушки, но ей явно было под или даже за тридцать. Невысокая, худенькая, с рыжеватыми, собранными назад в узел волосами. Лицо её было болезненно бледным, в веснушках. Жёлтые глаза, круглый лоб, кривой нос, тонкие губы и длинный подбородок. На шею она намотала мужской шарф, и напоминала мне хасидского мальчика. Местечковый польский выговор, который я уже успел позабыть в Америке, вызвал воспоминания о ржаном хлебе, корзинках подсолнухов, твороге и водоносах с коромыслами.
   - Спасибо, я никуда не спешу и охотно слушаю.
   - Если мама начнёт рассказывать об этом времени, вы её неделю не остановите.
   - Тише, тише: твоя мама не такая сумасшедшая, как тебе кажется. Да, нервы сейчас у всех расшатанные. Странно, что мы вообще не бегаем здесь по улицам, как сумасшедшие. Так о ней что? Она тоже была в Освенциме и ждала, когда её отправят в печь. А я не знала, жива она или нет, только знала, что она потерялась. Можете себе представить, что чувствует мать! Я думала, что она отправилась за своими тремя братьями, но потом после освобождения она всё-таки нашлась. А чего вы от нас, от скотов хотите? Вот мой муж был святой человек, писец. А мои сыновья зарабатывали на кусок хлеба, потому что писанием мезуз много не заработаешь. А мой муж больше постился, чем ел. Божья благодать была у него на лице написана. Всех моих сыновей уничтожили убийцы...
   - Мама, замолчи уже!
   - Замолчи, замолчи! Я скоро совсем замолчу. Но она права. Мы должны в первую голову позаботиться о вас. Председатель сказал мне название гостиницы: они вам там номер забронировали и всё, только моя дочка не услышала, что он сказал, а я забыла. Такое несчастье у меня, что я всё забываю. Что-нибудь положу и не помню, где положила. Всё время что-то ищу, и так каждый день. Может быть, дорогой писатель, вы у нас переночуете? У нас, конечно, не хоромы, ободрано всё и холодно, но лучше, чем ничего. Я бы позвонила председателю, но боюсь будить его среди ночи. Он такой раздражительный, всё время кричит, что мы некультурные. А я ему отвечаю: "Немцы зато очень культурные, шли бы вы к ним..."
   - Давайте поедем к нам, - пригласила дочка. - Ночь всё равно уже почти прошла. - Он должен был написать нам, какая гостиница, а не просто сказать. А если сказать, так мне, а не маме, потому то она всё забывает. Надевает очки и начинает кричать: "Где мои очки?" Иногда просто смех берёт. Дайте я понесу ваш чемодан.
   - Что вы, я сам могу понести. Он не тяжёлый.
   - У вас нет привычки, а я научилась таскать тяжёлые грузы. Если бы вы видели, какие камни я поднимала, вы бы глазам своим не поверили. Сама этому больше не верю. Иногда мне кажется, что это был дурной сон...
   - Боже упаси! Я вам не позволю нести свой чемодан. Мне бы только...
   - Ты видишь, что он джентльмен, настоящий благородный джентльмен. Я это поняла сразу, как только прочитала его первый рассказ, - сказала мама. - Вы не поверите, но мы ваши рассказы читали даже в лагере. После войны нам начали посылать книги, и я наткнулась на один ваш рассказ. Не помню названия, но я его прочла, и на сердце просветлело. "Бинеле, сказала я - мы тогда уже вместе были - я нашла сокровище". Такие были мои слова.
   - Спасибо, я вам бесконечно благодарен.
   - Не благодарите меня, не надо. Это мы должны благодарить вас. Все наши беды от того, что люди глухие и слепые. Они не видят своего ближнего и причиняют ему мучения. Мы блуждаем среди слепых злодеев... Бинеле, не позволяй нашему дорогому гостю нести чемодан...
   - Да, пожалуйста, отдайте его мне!
   Пришлось долго упрашивать Бинеле позволить мне нести свой чемодан. Она чуть не вырвала его у меня из рук.
   Мы вышли на улицу, и тут подкатило такси. Было непросто усадить в него маму. Ума не приложу, как она добралась до вокзала. Пришлось поднять и уложить её внутрь. Пока мы её усаживали, она уронила палку, и Бинеле пришлось искать её в снегу. Водитель уже начал что-то рычать на канадском французском. Потом машина двинулась по тускло освещённым улицам, качаясь, как на волнах, в глубоком снегу с ледяными надолбами. Шины были с цепями, но такси всё равно соскальзывало назад.
   Наконец, мы приехали на улочку, как в польском местечке: тёмную, узкую, деревянную. Женщина поспешно раскрыла кошелёк, но я успел расплатиться прежде, чем она достала деньги. Обе ругали меня, а шофёр просил поскорее выматываться. Мне фактически пришлось вынести калеку из такси, и опять мы искали в глубоком снегу её палку. Потом мы с дочкой наполовину вели, наполовину втаскивали её по лестнице. Открыли дверь, и я сразу окунулся в давно забытые запахи: гнилой картошки, прелого лука и ещё чего-то, для чего я уже не мог вспомнить названия. Матери и дочке удалось каким-то необъяснимым образом привезти сюда весь дух злыдней своего дома в Польше.
   Они зажгли керосиновую лампу, и я увидел комнатку с ободранными обоями, грубым деревянным полом и паутиной в каждом углу. Керосиновая печка была неисправна, и повсюду гуляли сквозняки. На лавке стояли треснутые горшки, щербатые миски и чашки без ручек. Я даже заметил метлу на куче мусора. Ни один режиссёр, подумал я, не смог бы лучше воссоздать сцену убожества в их прежней стране.
   Бинеле стала извиняться:
   - Какой у нас непорядок. Мы так спешили на вокзал, что даже не успели вымыть миски. Всё равно нет никакого смысла здесь мыть и убирать. Это старая развалюха, а хозяйка только и знает приходить раз в месяц за квартплатой, а если на день опоздаешь - горло перегрызёт. Всё равно, после того, что мы пережили, это как дворец...
   И Бинеле рассмеялась, показав редкие зубы с золотыми коронками, которые, должно быть, поставили ещё по ту сторону океана.
  
  

3.

  
   Мне постелили на раскладушке в крохотной комнатке с зарешеченными окнами. Бинеле укрыла меня двумя одеялами, а поверх их разложила моё пальто. И всё равно было холодно, как на улице. Я лежал под тройным укрытием и не мог согреться.
   Вдруг я вспомнил о конспекте лекции. Куда он мог деться? Кажется, я засунул его в нагрудный карман пальто. Боясь сесть, чтобы не рухнула раскладушка, я попытался отыскать его. Но в пальто конспекта не было. Я взглянул на пиджак, висевший на соседнем стуле, но и там его не нашел. Я был уверен, что в чемодан я его не положил, потому что открывал чемодан только один раз: чтобы достать коньяк. Я собирался ещё раз открыть его перед таможенниками, но те махнули рукой, что не надо.
   Стало ясно, что конспект потерялся. Только где? Мама с дочкой сказали, что лекцию перенесли на завтра. Что я буду им читать? Оставалась одна надежда: может быть, конспект упал на пол, когда Бинеле укрывала меня пальто. Я ощупал пол, стараясь не шуметь, но раскладушка скрипела при малейшем движении. Мне даже казалось, что она начинает скрипеть, когда я только думаю пошевелиться. Неодушевлённые предметы не такие уж неодушевлённые...
   Мама с дочкой тоже не спали: они перешептывались в соседней комнате, о чём-то тихо спорили. Любопытно, о чём?
   Потеря конспекта, подумал я, это вполне по Фрейду: ведь я вообще не хотел читать эту лекцию - тон в ней слишком высокопарный. Тогда о чём же я стану говорить вечером? Я запутаюсь в первой же фразе, как тот докладчик, который начал: "Перес был необычайным человеком" и этим же кончил, потому что не смог сказать ни слова больше.
   Только бы удалось сейчас заснуть, потому что прошлую ночь я тоже не спал. Когда мне предстоит публичное выступление, я не могу уснуть перед этим несколько ночей. Поэтому потерять конспект - для меня настоящая катастрофа! Я закрывал глаза, но они открывались сами собой. Я стал ощущать какие-то укусы, но не успевал и подумать о том, чтобы почесаться, как раскладушка вздрагивала и стонала, будто страждущий больной.
   Я лежал молча, окаменев и без тени сна. Где-то поскребла мышка, а потом раздался звук, будто какой-то зверь с ножовкой и клыками пытался перепилить половицу. Мышь не может поднять такого шума: это какое-то чудище пыталось подсечь основание дома...
   - Вот оно моё последнее приключение, - подумал я. - Живым мне отсюда не выбраться.
   Я замер, не смея пошевелиться. Нос заложило, и я вдыхал ледяной воздух комнаты ртом. Горло сжимало. Я хотел кашлянуть, но боялся разбудить мать с дочкой, а от кашля несчастная раскладушка могла совсем рассыпаться на куски... Ну, что ж: стану воображать, будто во время войны я оказался под Гитлером. Мне это тоже нужно вкусить...
   Я представил, что нахожусь в Треблинке или Майданеке. Весь день я промучился на каторжных работах, а теперь лежу на голых нарах. Прошел слух, что завтра будет "сортировка", я сильно ослабел, и меня отправят в печь... Мысленно я стал прощаться с немногими близкими. Вероятно, я всё же задремал, потому что проснулся от жутких криков. Кричала Бинеле: "Мамочка! Мамочка! Мамочка!.." Дверь распахнулась, и Бинеле позвала меня: "Помогите мне! Мама умерла!"
   Я хотел вскочить, койка рухнула подо мной, и я стал неуклюже подниматься.
   - Что случилось? - крикнул я.
   Бинеле завопила:
   - Она холодная! Где спички? Вызовите доктора! Зажгите свет! Ой, мамочка! Мамочка! Мамочка!..
   У меня никогда не бывает с собой спичек, потому что я не курю. Я вышел в пижаме и в темноте столкнулся с Бинеле. Я спросил:
   - Как мне вызвать врача?
   Она не ответила, но открыла дверь в переднюю и закричала:
   - Люди, помогите, люди! Моя мама умерла!
   Она кричала истошно, как голосят женщины в еврейских местечках Польши, но никто не ответил. Я стал искать спички, хотя заранее знал, что не найду их в этом странном доме. Бинеле вернулась, и мы опять столкнулись в темноте. Она прижалась ко мне с неожиданной силой и завопила:
   - Помогите! Помогите! У меня больше нет никого на свете! У меня была только мама!
   И она разразилась дикими рыданиями, а я стоял как оглушенный, не находя слов.
   - Найдите же спички! Зажгите лампу! - крикнул я, хотя знал, что все слова впустую.
   - Вызовите врача! Вызовите врача! - кричала она, несомненно, сама понимая бессмысленность своего требования.
   Она то ли подвела, то ли подтащила меня к кровати, на которой лежала её мать. Я протянул руку и дотронулся до тела. Стал искать её запястье, чтобы пощупать пульс, но пульса не было. Рука повисла, тяжелая и безвольная. Она была холодна, как бывают холодны лишь мёртвые предметы. Бинеле, кажется, поняла, что делаю, и на минуту замолкла.
   - Ну, ну! Она умерла?.. Она умерла!.. У неё было больное сердце!.. Помогите мне! Помогите!
   - Как мне вам помочь? Я ничего не вижу!
   - Помогите мне!.. Помогите мне!.. Мамочка!
   - У вас есть соседи? - спросил я.
   - Один пьяница наверху...
   - Можно попросить у него спички?
   Бинеле не ответила. Я вдруг ощутил, до чего я замёрз. Нужно что-то надеть, иначе схвачу воспаление лёгких. Я дрожал, зуб на зуб не попадал. Я пошёл в комнату, где провёл ночь, но почему-то очутился на кухне, вернулся и чуть не сбил с ног Бинеле. Она тоже была почти раздета. Нечаянно я коснулся её груди.
   - Наденьте что-нибудь, - сказал я ей. - Простудитесь...
   - Я не хочу жить! Я не хочу жить!.. Она не имела никакого права идти на вокзал!.. Я умоляла её, но она такая упрямая... Она совсем не ела. Даже не выпила стакана чая... Что мне теперь делать? Куда мне идти? Ой, мамочка, мамочка!
   Вдруг сразу стало тихо. Бинеле, наверно, пошла наверх постучать к пьянице. Я остался в темноте один с трупом. Давно забытый ужас охватил меня. Возникло странное ощущение, будто мёртвая стремится ко мне приблизиться, схватить холодными руками, сжать и потащить с собой туда, где она сейчас.
   В конце концов, я ведь и являюсь виновником её смерти: она пошла встречать меня и от напряжения умерла. Я рванулся к двери, будто готовый выбежать на улицу, споткнулся о стул и больно ударил колено. Костлявые пальцы тянулись за мной, странные существа молча выли на меня. В ушах звенело, и слюна заполнила рот: я чувствовал, что вот-вот потеряю сознание.
   Удивительно, но вместо того, чтобы идти к наружной двери, я обнаружил себя в своей комнате. Нога зацепилась за распластанную раскладушку. Я нагнулся, чтобы поднять пальто и надеть его. Только тогда я понял, до чего замёрз, и как холодно было в доме: будто я надел не пальто, а ледяной мешок. Зубы стучали, ноги тряслись. Я готов был схватиться с мёртвой в смертельном поединке. Я чувствовал, что моё сердце колотится угрожающе громко и часто, и подумал, что Бинеле найдёт уже два трупа, а не один.
   Послышались чьи-то слова и шаги, мелькнул свет: это Бинеле привела соседа сверху. На её плечи было наброшено мужское пальто. Сосед нёс зажжённую свечу: темнолицый гигант с густой черной гривой и длинным носом. Он был бос и в халате поверх пижамы. Помню, что меня больше всего ужаснули его невероятных размеров ступни. Он подошёл со свечой к кровати, и тени заплясали вокруг него, заметались по мрачному потолку.
   С одного взгляда мне стало ясно, что женщина мертва. Она совершенно переменилось. Рот сделался странно тонким и впалым: уже не рот, а дыра. Лицо было жёлтым, жёстким и глиняным, и только седые волосы казались живыми. Сосед что-то пробормотал по-французски. Он нагнулся над женщиной, пощупал её лоб и сказал одно слово. Бинеле опять завыла. Он попытался заговорить с ней, сказать ещё что-то, но она очевидно не понимала его языка. Он пожал плечами, передал мне свечу и ушёл. Моя рука непроизвольно дрожала, пламя прыгало во все стороны и чуть не погасло. Я накапал воск на шкаф и прилепил свечу. Бинеле стала рвать на себе волосы и разразилась таким диким плачем, что мне пришлось прикрикнуть на неё:
   - Не ори!
   Она смерила меня взглядом, полным ненависти и изумления, и ответила неожиданно спокойно и разумно:
   - Она была тем единственным, что я имела в этом мире.
   - Я знаю, я понимаю. Но слезами горю не поможешь...
   Кажется, мои слова привели её в чувство. Она молча стояла у кровати и смотрела на мать. Я стоял с другой стороны. Я совершенно определённо запомнил, что нос у женщины был короткий, но теперь он стал длинным и крючковатым, будто смерть проявила наследственные черты, скрытые при жизни. Лоб и брови приобрели новую мужскую твёрдость. Горе Бинеле на минуту сменилось оцепенением. Она стояла, широко раскрыв глаза, и, казалось, не узнавала своей матери.
   Я выглянул в окно. Сколько же может длиться ночь, даже зимняя? Взойдёт ли когда-нибудь солнце? А, может быть, это и есть тот самый момент космической катастрофы, которую Давид Юм предвидел как теоретическую возможность? Но окна уже стали чуть серыми.
   Я подошёл к окну и протёр стекло. Наружную тьму уже разбавили светлые пятна. Чуть проступили очертания улицы, сугробы, домишки, крыши. Вдали мерцал фонарь, не давая света. Я поднял глаза к небу: половина его всё ещё была усыпана звёздами, а на другой - разгоралось утро. На несколько мгновений я, казалось, забыл обо всём, что случилось, и целиком погрузился в рождение нового дня. Я видел, как звёзды гаснут одна за другой, а розовые и жёлтые полосы ложатся на небо, будто на детском рисунке.
   - Что мне теперь делать? Что мне теперь делать? - снова закричала Бинеле. - Кого мне позвать? Куда мне пойти? Вызовите врача! Вызовите врача!
   И она опять разразилась рыданиями.
   Я обернулся к ней.
   - А что сейчас сможет сделать врач?
   - Надо ведь кого-то позвать.
   - У вас есть родственники?
   - Нет, я одна на свете.
   - А члены вашего читательского клуба?
   - Никто из них не живёт в этом районе...
   Я пошёл в свою комнату и стал одеваться. Всё было ледяным. Костюм, который я выгладил перед дорогой, скомкан, а туфли выглядели как башмаки бродяги. Я заметил своё отражение в зеркале и ужаснулся: заросшее, впалое лицо, серое, как бумага. За окном опять пошёл снег.
   - Чем вам помочь? - спросил я Бинеле. - Я здесь чужой. Я не знаю, куда пойти.
   - Горе мне! Что я вам наделала! Я свалила на вас своё несчастье. Мне надо пойти позвонить в полицию, но я не могу оставить маму одну.
   - Я побуду здесь.
   - Вы сможете? Она вас так любила. Она всё время говорила о вас... Весь день вчера...
   Я сел на стул и отвёл глаза от мёртвой. Бинеле одевалась. При обычных обстоятельствах я бы побоялся остаться наедине с трупом, но сейчас я был полузамороженным, полусонным и совершенно вымотан злосчастной ночью. Меня охватило глубокое отчаяние. Как давно я не видел воочию такого убожества и такой трагедии. Эта ночь, казалось, смела все мои годы в Америке и каким-то колдовством вернула к самым горьким дням в Польше, кризису моей жизни. Я услышал, как хлопнула дверь. Бинеле ушла. Я больше был не в силах оставаться в одной комнате с мёртвой и выбежал на кухню, открыл дверь на лестницу и стоял возле неё, готовый бежать, если бы труп вдруг начал выделывать штуки, которых я страшился с детства... Я уговаривал себя, что глупо бояться доброй женщины, калеки, которая любила меня при жизни и сейчас, конечно, не испытывает ко мне ненависти, если мертвецы могут что-то испытывать. Но все детские страхи вернулись ко мне. По рёбрам пробегали мурашки, будто кто-то трогал их ледяными пальцами. Сердце колотилось и вздрагивало, как пружина сломанных часов... Всё во мне напряглось. В ужасе я бросился бы вниз по лестнице от малейшего шороха. Дверь на улицу была со стёклами, но они замёрзли и затуманились. Сквозь них сочился бледный сумеречный свет. Снизу поднимался ледяной холод. Вдруг я услышал шаги. Труп? Я хотел бежать, но сообразил, что шаги шли сверху. Это спускался, уходя на работу, сосед: верзила в резиновых сапогах и куртке с капюшоном. В руке у него был металлический ящичек с обедом. Он посмотрел на меня с любопытством и заговорил на канадском французском. Я обрадовался, что хоть минуту буду не один. Кивнул, сделал знак руками и ответил ему по-английски. Он пытался снова и снова что-то объяснить на незнакомом мне языке, будто веря, что если я прислушаюсь внимательней, то пойму его. В конце концов, он что-то пробормотал и поднял руки. Он вышёл, хлопнув дверью. Теперь я был во всём доме совершенно один.
   А что, если Бинеле не вернётся? Вдруг пришла в голову бредовая мысль, что она может убежать. Тогда меня могут заподозрить в убийстве? Всё возможно в этом мире. Я стоял, не сводя глаз с наружной двери. Я хотел только одного - как можно скорей вернуться в Нью-Йорк. Мой дом и работа казались такими же далёкими и эфемерными, как воспоминания о предшествующем воплощении. Кто знает? Может быть, вся моя жизнь в Нью-Йорке была лишь галлюцинацией? Я стал рыться в нагрудном кармане... Не потерял ли я и документы, удостоверяющие моё гражданство, вместе с конспектом? Я нащупал жесткую бумагу. Слава Богу, документы были на месте. А ведь я мог их потерять. Нет, они со мной - заверенное свидетельство того, что годы, прожитые в Америке, не плод воображения.
   Вот моя фотография. Вот подпись. Вот государственная печать.
   Да, они неодушевленны, безжизненны, но они - символ порядка, чувства принадлежности, закона. Стоя в дверях, я впервые по-настоящему прочёл бумаги, делавшие меня гражданином Соединенных Штатов. Я так погрузился в это занятие, что чуть не забыл об умершей. Тогда открылась дверь на улицу, и я увидел Бинеле, всю в снегу. На ней была та же шаль, которую вчера носила её мать.
   - Я не смогла найти телефон.
   Она снова разрыдалась. Я спустился к ней навстречу, засовывая документы обратно в карман. Жизнь возвращалась. Долгий кошмар кончился. Я охватил руками Бинеле, и она не пыталась вырваться. Я промок от тающего снега. Мы стояли посреди лестницы и раскачивались: заблудившийся писатель на идиш и жертва Гитлера и моей лекции, родившейся под несчастной звездой. Я увидел номер, вытатуированный у неё над запястьем, и услышал свои слова:
   - Бинеле, я не брошу тебя. Клянусь душой моей матери...
   Тело Бинеле обмякло в моих руках. Она подняла глаза и прошептала:
   - Зачем она это сделала? Она просто ждала, пока вы приедете...
  

* * *

Перевёл с английского Самуил ЧЕРФАС

  
   Isaac Bashevis Singer.
   "The Lecture", New York, 1968
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   8
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"