Я закрыл глаза в душной темноте летней ночи в Гонконге, куда меня направили в командировку. Мне предстояло выслушать подлинные истории мужчин и женщин, которым удалось проскользнуть через границу с материковым Китаем. Этот собеседник отказывался войти в комнату, пока в ней не становилось темно. Он хотел, чтобы я не видел его лица, а только слышал голос, слова его рассказа.
Слова не были просто словами, а голос - человеческим голосом. Они стали инструментами, открывавшим передо мной новый беспощадный мир сегодняшнего дня, врезавшуюся в память сцену. Мое воображение под звук этих инструментов, воссоздавало прошлое. Вот деревня на берегу реки Янцзы. Как часто я видел такие деревни: сгрудившиеся кирпичные дома с черепичными крышами в центральном Китае. Там на улице посреди бедных домов стояли ворота, и открывались они на огороженный двор хозяина, богача по деревенским меркам. У него, возможно, было двадцать акров земли - в двадцать больше, чем у простого крестьянина. Таким богачом был отец моего собеседника, имевший и землю, и младших жен, которых у него было, может быть, несколько, но одна уж точно.
- Это была моя мать, - произнес голос в темноте.
О ней и пойдет речь. Это была его мать. В прежние дни узы между матерью и сыном в Китае были очень крепки. Молодые солдаты, деревенские парни, которых хватали на тихих пыльных улицах и заставляли идти на военную службу, взывали к своим матерям: "Воу-ти Ма! Воу-ти Ма!" И, умирая на полях революционных битв, они криком звали своих матерей. Однажды я слышал этот обращенный к матерям крик на улицах Пекина, где студенты устроили бунт против местного полководца и где их расстреляли солдаты.
- У меня был брат, - продолжал голос в темноте. - Он умер еще до моего рождения, когда ему было пять лет. Моя мама всегда любила его больше меня. Я знаю это, потому что когда она видала мальчика примерно такого возраста, она уговаривала его зайти к ней и угощала его сладостями. Я был у нее поздним ребенком и появился на свет, к ее стыду, когда ей уже было за сорок. И всё же она боролась за меня. Она требовала от отца, чтобы он относился ко мне хорошо, как к детям его главной жены. Мать не давала ему забыть, что какой бы ни была она сама, я был его сыном. Я помню, что она хорошо относилась ко мне. Я буду в долгу перед ней до конца моей жизни.
Голос замолк, и молчание показалось мне очень долгим, хотя, вероятно, длилось не больше минуты.
- Тогда пришли новые люди. Отца обвинили в том, что он помещик, и арендаторы выступили против него. Они, конечно, помнили его добрые дела: как он в неурожайный год прощал им причитавшуюся ему долю, или как он мирил их в спорах. Но когда в деревню пришла править партия, она стала учить людей ненависти. Если арендаторы не требовали казнить помещика, их тоже карали. Поэтому помещик, каким бы он ни был, добрым или злым, должен был умереть. Нам сказали, что пришло время установить новый порядок. Моего отца подвесили за большие пальцы на высоком драконовом дереве во дворе и сдирали с него кожу, пока он не умер. Нас, его семью, заставили смотреть на всё это. Тогда нас разделили. Моих братьев и их семьи разбросало по разным местам. Мою жену, меня и мою мать поселили в глинобитном домике, где раньше жил наш привратник. Меня назначили бухгалтером кооператива, потому что у меня было какое-то образование. Сперва их называли кооперативами, а потом они стали коммунами. Еще я должен был по много часов копать на берегу реки ямы под сваи для большого моста. Вы помните те два города, которые стояли друг против друга в Ву Нан?
- Помню, - ответил я. - Даже в те дни мечтали о мосте, который соединит эти города. Но мечта оставалась мечтой: река в том месте слишком широкая и быстрая.
- Широкая и быстраяЈ - подтвердил голос. - А берег глинистый, и в сухой сезон глина становится, как камень. Мне никогда прежде не приходилось выполнять такую работу. Моя жена работала со мной. Она тоже никогда раньше не выполняла такую работу. Мы так уставали за день, что ночью почти не разговаривали. И весь день моя старая мама оставалась одна в доме. Она не соображала, что происходит. После того, как на ее глазах убивали отца, она перестала быть такой, как прежде. Ум ее замутился, как может замутиться чистый пруд. Вы меня понимаете?
- Понимаю, - сказал я.
Голос произнес слова "хвен, т'у, хвен лиао" - "память смутна и мысли спутаны", и продолжил рассказ - спокойно, мягко, терпеливо.
- Самым главным для нас стала еда. Ее не хватало. Моя мать не могла работать, и на нее не дали талонов. Поэтому я и моя жена должны были делиться с ней едой, а еды не было. Мы всегда были голодны, и моя мама не могла понять, почему она голодная. Она спрашивала нас: "Почему вы не купите кусочек свинины?" Она привыкла к хорошей еде: свинина или рыба были у нас каждый день, и риса - сколько душе угодно. Теперь мы не видели этих блюд, а свинину - маленький кусочек, не чаще, чем раз в месяц. Я отдавал его матери, но она всё равно оставалась голодной и думала, что мы в этом виноваты. Мы никак не могли втолковать ей, что у нас только та еда, которую нам дают. "Почему бы вам не купить поросенка? - спрашивала она. - Мы могли бы его откормить, а когда поросенок нарастит сало, мы сможем его съесть". В прежние дни это было просто.
- Знаю, - сказал я. - У каждого крестьянина в те дни была своя свинья и куры, а, может быть, еще буйвол или бык.
- Всё это у нас отобрали, - сказал голос. - Всё поделили, и вы понимаете, это значит, что теперь у нас ничего нет. Весь заработок нам не отдают. Часть, нам говорят, откладывают на депозит, но мы не знаем, где. Даже у крестьян, наших бывших арендаторов, которые ждали, что когда убьют помещиков, они разбогатеют, нет ничего. Коммуна отобрала у них и то немногое, что они имели, и не дала ничего взамен.
Голос внезапно прервался плачем.
- Поймите, я не жалуюсь.
- Я понимаю, - сказал я.
Голос продолжал.
- Какой смысл жаловаться? Мы можем лишь клониться, как тростник на сильном ветру и ждать, когда ветер затихнет, чтобы вновь распрямиться.
- Ветер когда-нибудь затихнет, - сказал я. - Продолжайте ваш рассказ. Я не хочу, чтобы вас здесь поймали.
- Пришло время, - продолжил голос, - когда у нас отобрали даже дом.
Наступила длинная пауза, и когда голос вновь заговорил, он стал ниже и печальней.
- Скажу вам честно. Если бы дом у нас не отобрали, я не знаю, что бы мы делали. Мне нужно было вести себя очень осторожно. Меня подозревали, потому что я был сыном помещика. Сыновья крестьян и арендаторов воспитаны при коммунизме, и им дают право командовать. Они ничего не знают, кроме коммунизма. Ничему другому их не учили. Я их не виню. Они тоже беспомощны, но я сделал неверный шаг. Моя старая мать, которая ничего не понимала, много раз накликала на меня беду. Когда нас не было дома, к ней мог зайти молодой активист, которого назначили присматривать за нами, и она принимала его, как гостя, как бывало в прежние дни. Заваривала ему чай из нескольких листочков, которые у нас оставались, или заливала водой рис, который моя жена отложила на наш единственный ужин, и варила гостю горшок каши. Стали подозревать, что я где-то припрятал продукты. Мы с женой пришли в отчаяние. Если бы это продолжалось, мы могли бы сорваться и убить мою мать. Не из жестокости, а чтобы спасти нас всех. Мы были способны на это. Другие так делали.
- Вполне понимаю, как это могло произойти, - сказал я, - хотя в прежние дни такое было невозможно. Сына сочли бы извергом, и люди в деревне забили бы его камнями.
- А были такие дни? - усомнился голос. - Я их совсем забыл. Мы все о них забыли. Теперь у нас коммуна. Они позволили нам оставаться в маленьком доме, пока не построят новый дом для коммуны, но забрали всю нашу посуду. Нас заставили питаться в общей столовой, а мою жену назначили одной из шести поварих на общей кухне. Мне стало еще труднее: с утра я работал в конторе, а потом - землекопом.
По вечерам мы должны были сидеть на собраниях коммуны до одиннадцати часов. Но теперь я говорю только о еде. У меня и у моей жены были талоны на питание, а у моей матери таких талонов не было, потому что она не могла работать. Я пошел к командиру, парню двадцати одного года, который был сыном нашего деревенского парикмахера. Теперь он вступил в партию, и наша жизнь были в его руках. Командирами назначали молодых парней из крестьян. Они лезли из кожи вон, чтобы угодить новым начальникам, которых они боялись. Все мы кого-то боялись.
- Ваша мать должна работать! - крикнул командир.
- Я пытался объяснить, что у нее замутнен рассудок, но он сказал, что даже такой человек может приносить пользу. Она могла бы работать в детсаду и присматривать за детьми. Поэтому я отвел туда мою старую мать и теперь мог получить для нее талон на мясо. Мы уже не так голодали, потому что моя жена была поварихой и могла положить себе в рот кусок-другой, как делают все повара. Иногда даже завернуть немного риса для меня в лист лотоса и спрятать его в карман.
Всё шло неплохо для такого времени, если бы этот детский сад не устроили как раз в нашем большом старом доме, где моя мать прожила свою женскую жизнь. В ее уме всё перемешалось. Она этого не понимала, но полузабытым инстинктом находила путь по дому. Конечно, теперь всё там было другим: деревья вырубили, а сады погубили. Для чего только дом не использовали: сперва там был штаб партии, потом - мастерская для плетения корзин, потом - казарма для солдат. Теперь там устроили детский сад, и представить трудно, что когда-то этот дом был уютным и даже красивым в сельском стиле. Вы, наверно, видели такие дома
- Много раз. Они очень красивы, как вы сказали, но в своем роде. Они - часть земли, на которой стоят, а вид им придали многие поколения одной семьи.
Голос чуть вздрогнул.
- Так было и с нашим домом. У моей матери, я уже сказал, помутился рассудок, но она сохранила обрывки памяти. Ее несчастный разум уверил ее, что ее низвели в положение ничтожной рабыни в доме, где полно детей, и что все они - дети нашей семьи. Она ходила по пятам за начальницей из комнаты в комнату и всё время говорила ей, что в прошлом она была хозяйкой этого большого дома, и что сейчас ей не пристало быть здесь служанкой. Ей должны оказывать уважение и позволить сидеть на стуле у двери, когда светит солнце, а слуги должны подносить ей чай.
Начальницей была молоденькая дочка крестьянина. Она нервничала и приходила в ужас не только от того, что моя мама была из класса помещиков. Девчонка опасалась, что ее накажут за то, что моя мать плохо делала свою работу. Она злилась, что ей в помощницы дали такую старую дуру, как моя мать. Я не могу обвинить ее в жестокости, а только в том, что она была нетерпелива и запугана. Теперь молодые люди все такие, и мужчины и женщины. Их заставляют работать быстрей, и всё, что они делают в спешке, не приносит пользы людям.
Вновь наступила долгая пауза.
- Друг мой, - сказал я, - уже очень поздно.
Он встрепенулся и заговорил.
- Но всё могло обойтись, если бы однажды в детский сад не привели плачущего мальчишку лет пяти. Он был хрупкий и болезненный, и едва моя мать его увидела, как вспомнила о своем умершем маленьком сыне. Она полюбила этого ребенка, и тем совершила страшное преступление. Она не могла скрыть своей любви, а это было очень опасно. Любить нам запретили. Нас учили, что любовь - это буржуазный предрассудок, и что она идет в разрез с целью, которую партия поставила перед нашими детскими садами. Дети должны расти, думая только о коллективе, а не об отдельных людях, даже не о себе. Пробыв в детском саду четыре года, они привыкали жить в коллективе. Эта наука давалась им легко, и всё же иногда младенцы плакали по ночам и звали маму. С этим пока не удалось справиться. Но если поднимал рев ребенок постарше, его наказывали. Пока что действует только это. Трехлетние малыши пропалывают сорняки, а те, кто старше - носят камни. Он поют песни, которые учат их правильно думать. Непослушных заставляли выполнять дополнительную работу.
Мальчик, которого полюбила моя мать, конечно, был непослушным. Он никогда не работал и не мог удержаться от плача. Мама пыталась помочь ему переносить камни, но это было запрещено, и ее грозили прогнать. Это ее пугало, потому что уже тогда она очень сильно полюбила мальчика. Днем она к нему не подходила, но по ночам прокрадывалась к нему в темноте и брала его в объятия. Она уносила его в угол сарая для камыша и держала его, пока он не засыпал. Но это было неправильно, потому что, утешая и радуя мальчика, она расслабляла его волю. Он еще меньше старался на работе, а в ее голове всё перепуталось. Она вообразила, будто снова стала наложницей со своим маленьким сыночком, что все в доме их ненавидят, и у нее нет ни одного друга, совсем никого.
Однажды, когда она подметала пол в сарае, а это было частью ее работы, память у нее вдруг просветлела, и она вспомнила, что когда она была наложницей, ей дарили украшения, а когда начался бунт, она в минуту страха торопливо припрятала их в этом самом сарае, за кирпичом в стене, и совсем забыла о них. Будто во сне, она подошла к этому месту, нашла украшения там, где она их спрятала, но они покрылись пылью. Всего было три предмета. О двух я ничего не знаю: вероятно, дешевые безделушки, иначе я бы что-то слышал о них. А третий предмет имел цену: это была серебряная бабочка филигранной работы, инкрустированная настоящими крошечными жемчужинами. Мастерство ювелира было видно с первого взгляда. Я сам увидел эту бабочку, когда мою мать судили. Он взяла бабочку и спрятала у себя на груди. Всё это она рассказала на суде.
На следующий день мальчик глубоко порезал себе ладонь. Его я тоже увидел на суде. Ему дали острый секач, чтобы он пропалывал сорняки. В то лето совсем не было дожей, и земля стала твердой, как железо. Секач выскользнул и поранил ему руку. Его, конечно, отвезли в медпункт, где залили рану дезинфицирующим раствором. Там было много больных детей. Там всегда было много детей, а усталые сестры и няни были вечно заняты, и некому было его утешить. Моя старая мама прокралась к нему и унесла его. Никто не обратил внимания, потому что детей было очень много. Она принесла его в сарай и там, за вязанками тростника, показала ему серебряную бабочку, чтобы его утешить. "Посмотри, какая она красивая, - шепнула она. - Это твоя бабочка. Я буду беречь ее для тебя так, чтобы никто ее не увидел и не отобрал ее у тебя, но она твоя. Мы будем смотреть на нее каждый вечер. Вот она, возьми ее в руку!"
Мальчик никогда не видел красивых вещей. Он перестал плакать и взял бабочку, посмотрел на нее и улыбнулся. Об этом моя мать без утайки рассказала на суде. Мы были удивлены, что она так хорошо всё запомнила. Каждый вечер они смотрели на бабочку. Она, конечно, просила мальчика никому о ней не рассказывать, но он был ребенком, и разве мог он удержаться от того, чтобы не рассказать о ней другим ребятам? Бабочку обнаружили. Мальчик, к тому же, уговорил мою мать разрешить ему держать бабочку у себя, хотя бы один день. Получив бабочку, он по секрету рассказал о ней другому мальчику, а тот рассказал начальнице. Тех, кто сообщал о таких нарушениях, награждали кусочком сахара. Позвали старших руководителей, и маленького мальчика заставили рассказать правду. Его жестоко избили, ведь он пожелал того, чего не было у других детей, и в этом был его грех. Он, как говорили, стал отщепенцем, когда ему еще не было шести лет.
Тогда начальство напустилось на мою мать. Они потребовали от нее рассказать им правду, и она всё рассказала без утайки. Никто ей не поверил. Пять лет назад ее бы расстреляли за ренегатство, но теперь на следующем собрании ее должны были проработать и исключить из коммуны. Проработка, конечно, не расстрел, но выдержать ее трудно.
Голос прервался, я услышал сдавленное рыдание. Я ждал. Что я мог сказать? Голос вновь заговорил.
- В день собрания я спрятался в толпе и ждал. Я знал, что должно произойти. Уже много раз я видел это, но теперь прорабатывали мою старую маму. Ее вывели из комнаты и поставили перед нами. Руки у нее были связаны за спиной. Молодой командир выкрикивал пункты обвинения, и мы, стоявшие вокруг него, должны были вслед за ним повторять эти слова, грозить ей кулаками, обличать ее и бранить. Это должно было продолжаться до тех пор, пока мы, в конце концов, не потребуем ее смерти. И я, я тоже, должен был кричать громче всех. Все они не сводили с меня глаз, следя, не прозвучит ли в моем голосе нота сочувствия к моей матери. Я кричал громче всех, а на лице моей матери была улыбка. Она улыбалась всё время, не понимая, как мне казалось, что происходит вокруг. Она поворачивала голову то в одну сторону, то в другую, улыбалась и ничего не понимала. Меня она не видела. Я держался, насколько мог, дальше от нее.
Хуже всего было, когда ее, как и всех разоблаченных, заставили спуститься с помоста и пройти сквозь толпу, а люди в толпе должны были ее бить, пинать и давать ей пощечины. Моя мама прошла сквозь толпу со связанными за спиной руками, а они били ее по плечам и наносили ей пощечины. Она упала, потому что была худой и слабой, а в детстве ей бинтовали ступни, и она ходила с трудом, даже когда была крепкой. Теперь у нее совсем не осталось сил. Когда она упала, ее стали пинать. Все смотрели на меня, и мне стало страшно. Я шагнул вперед и сделал то, что должен был сделать. В этот момент она подняла глаза и узнала меня. Когда я увидел, что она меня узнала, я изобразил гнев на лице. Какой-то миг она смотрела с недоумением, а потом улыбнулась. Она поняла...
Его голос дрогнул и затих.
- Это был конец? - спросил я.
- Нет, - ответил голос, - но конец наступил. Когда ее отпустили, она, кажется, вернулась к мальчику. Был вечер. Она лежала одна на своей кровати. Все другие ужинали в столовой. Мальчика тоже избили и отвергли в его группе. Так их учат. Она взяла его на руки прижала к себе. Она уговорила его пойти с ней в сарай. Вас удивляет, откуда я это знаю? От моей жены. Когда все пошли на собрание, она сказала, что пойдет на кухню готовить ужин. Конечно, это была хитрость, а когда все члены коммуны ужинали, она тайком пробралась в детский сад. Она видела, что моя мать пришла туда и обняла мальчика. Она стала говорить ему нежные слова:
- Видишь, мой маленький, я стала бременем для моего сына. Он должен был ударить меня. Если я останусь жить, я буду ему в тягость. Я понимаю это... Поэтому пойди со мной, деточка. Мы пойдем туда, где нам будет лучше.
Губы мальчика распухли и побагровели, но он спросил очень ясно: "Где моя серебряная бабочка? "
"Идем со мной, - сказала моя мама. Мы пойдем к реке. Там много бабочек. Они собираются у реки, чтобы попить воду. Это настоящие живые бабочки".
Моя жена увидела, как мать увела ребенка. Она пошла за ними в сумерках до берега реки. Мать взяла его на руки, он прижался к ее шее и положил голову ей на плечо. Она вошла с мальчиком в тихую воду. В этот вечер не было ни ветра, ни волн. Моя жена смотрела на них. Мать входила в воду, пока вода не покрыла ее голову и голову мальчика, но не повернула назад. Это был конец.
- А ваша жена? - спросил я. - Она ничего не сделала?
Голос ответил:
- Моя жена добрая женщина. Она ничего не сделала.
Наступило долгое молчание. Кто мог бы что-то сказать?
Но и молчание когда-то заканчивается, иначе его невозможно было бы вынести.
- А что с мостом? - спросил я.
Голос вновь заговорил и, к моему удивлению, это был другой голос, хотя, несомненно, того же человека. Неожиданно он стал спокойным.
- Мост достроили. Он прочный и очень широкий, как ваши американские мосты. На нем четыре полосы движения: две с севера на юг и две - с юга на север. Поэтому автомобили и люди могут двигаться одновременно в обоих направлениях.
- Некоторые наши мосты шестиполосные, - сказал я.
Голос тут же ответил:
- Я слышал, что и нашему мосту добавят еще две полосы.
- Удивительно, - сказал я, - тем более что он перекрывает эту реку. У нас нет таких быстрых и широких рек. Вы должны гордиться таким мостом.
Последовал смелый ответ:
- Конечно, мы им гордимся, этим мостом. Но...
Голос сорвался. Между нами вновь воцарилось молчание, и на этот раз непреодолимое. Потому что он ушел в какой-то тайный угол в городе, где прятались беженцы, или вернулся туда, откуда бежал.