Мюррей Гилберт : другие произведения.

Последний протест

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Перевод главы книги Гилберта Мюррея/ Gilbert Murrey "Пять стадий греческой религии"


   Оригинал:
   http://www.sacred-texts.com/cla/fsgr/fsgr09.htm
   В последнем из наших эссе мы будем исследовать народную греческую религию до самого переходу к христианству, пока мы не встретим не только почву, готовую для семени христианской метафизики, но и большое количество растений, буйно разросшихся в полную величину. Полная история греческой религии должна, несомненно, включать, по крайней мере, начало христианства и развитие православной церкви. Несомненно, настоящая серия исследований полностью цели не достигает. Мы возьмем христианскую теологию как должное, как брали мы классическую греческую философию, и закончим, когда бросим быстрый взор на языческую реакцию четвертого века, когда старая религия, уже полная аллегории, мистицизма, аскетизма, и восточных влияний, воскресла для последнего негодующего противостояния с вездесущими отрицателями богов.
   Этот период, однако, допускает и более простое толкование, чем другие. Так произошло, что в последний период язычества действительно имелось авторитарное утверждение этой доктрины, нечто средне между вероисповеданием и катехизисом. Оно кажется мне документом столь огромной важности, насколько я способен понять, столь же малоизвестным, что я осмелюсь привести его полностью
   Литература дает нам возможность достаточно близко подойти различными способами к образу мысли некоторых великих людей древности, и понять, как они мыслили и что они чувствовали по поводу некоторых явлений, связанных с добром. Порой одним из них были признанная их обществом религия; мы можем увидеть, как они критиковали или отрицали ее. Но очень тяжело понять, чем была общепринятая религия, если отталкиваться от их реакции на нее. Кому, например, известна религия Геродота? Он проницательно и многословно рассуждает, "иногда для детей, иногда для философов", как говорит об этом Гиббон, обо всем на свете; но в конце книги вы обнаруживаете, что сам он не раскрылся по поводу того никоим образом. Несомненно, то, что он был профессиональным чтецом и рассказчиком историй, сдерживало его. Мы можем видеть, что Фукидид был скептичен; но мы можем и видеть, что его скептицизм был всецело направлен против Никия, Никий был совершенно не согласен и с ним, и в чем он и Никий были полностью против нас?
   Конечно, пред нами предстают системы великих философов--в особенности Платона и Аристотеля. Лучше, чем какую-либо иную, возможно, сможем мы понять религию Марка Аврелия. Помимо прочей резкости и простоты его литературного стиля, Марк обладал даром, которым обладали немногие: способностью описывать то, что творилось в его душе таким, каково это было, не затемненных сознанием присутствия свидетеля или стремлением произвести результат. Кажется, что он сознательно не стремится раскрыться, но он раскрывается в такой своей записной книжке почти как величайшие себялюбцы, как Руссо и святой Августин. Поистине, в этой книге есть отрывки, которые нам непонятны; что естественно для труда, который не был предназначен для публичного чтения; то были искры чистой страсти, которые сжигают его, прорываясь через броню его обычной аккуратности и самообладания.
   Людям не удается понять Марка, не только, потому что он так скуп в выражении себя, но и потому что для большинства людей тяжело дышать воздухом таких высот духовной жизни, или, по крайней мере, дышать, оставаясь в ясном рассудке. Они могут сделать это, если позволят, чтобы их увлек поток эмоций, если они утратят самосознание и самоконтроль. Я был скорее удивлен, когда благожелательные критики говорят о Марке как о "холодном". Самой насыщенности в чувстве ta eis eauton больше, чем во многих более благородных современных книг о религии, только там есть более мощная сила, ею управляющая. Чувства никогда не сопровождают полное самоотречение. "Руководящая сила" никогда не колеблется на своем троне, и чувство сурово очищается от земной скверны. А раз это так, то мы, дети земли, отвечаем ей с меньшей легкостью.
   Итак, разделяем мы или нет религию Марка, мы большей частью можем понять ее. Но даже если мы постигаем только личную религию весьма выдающегося человека; мы не становимся ближе к религии человека обычной образованности--фон, на котором Марк, как Платон, должен был выделяться. Я же верю, что наши представления о ней обширны и разнообразны. Наши праотцы, которые читали "Об обязанностях" Цицерона, были намного осведомленней нас. Но есть очень много глобальных и кажущихся простыми вопросов, о которых, даже после чтения философских переводов Цицерона, могут ощутить полную неопределенность. Были моральные установления Эпиктета или пятой части Антологии намного ближе тем, что относились к настоящей жизни уважаемых людей? Разве не были это те же самые темы, с которыми Платон заставляет овладеть нашу плоть? Что должны были почувствовать по отношению к рабству, к выставлению на продажу детей? В действительности же рабство не было особенностью античности, оно процветало и среди цивилизованных и особенно гуманных людей английских кровей еще поколения после того. И история детоубийства среди самых утонченных современных народов такова, что человек начнет колебаться, стоит ли бросать камни, и даже начнет сомневаться по поводу того, в какую же сторону их бросать. Итак, эти имеющие огромное значение факты и им подобные необходимо понять, и даже трудно понять их ценность для религиозной жизни древних людей.
   Точка зрения простых смертных также способна удивить того, кто читает античную литературу. Конечно, нам следует помнить, что всегда как они сами в каждую историческую эпоху, так и как их поведение, подробное изученное нами, поражало нас. Не стоит даже выйти за пределы "Хроники" Салимбена, едва ли за пределы "Истории" Маколея, или каких-нибудь французских мемуаров, чтобы это понять. Было ли в действительности обычным явлением в первом веке как, кажется, говорит Филон, для благородных людей за обедом подбивать друг другу глаза или отрезать друг другу уши? (1). Или такие обычаи ограничивались неким светским обществом? Или это сам Филон для каких-то своих личных целей упоминал некое скандальное происшествие так, как будто оно было типичным?
   Святой Августин упоминает среди добродетелей своей матери ее необычную кротость и тактичность. Хотя у ее мужа был очень жестокий характер, на ее лице никогда не было следов от ударов, что делало ее rara avis (прим.пер.- букв. лат.- редкая птица, т.е. белая ворона) среди матрон ее круга (2). Предположительно, в ее круг входили как христиане, так и язычники и манихеи. И круг Филона едва ли можно считать языческим. В действительно, применительно к разнице религий, мы должны обращать внимание на то, что в то время, которое мы рассматриваем, середина четвертого века, поведение христиан, как и по всем остальным, так и по отношению друг к другу, было далеко от евангельского. Аммиан пишет, что ни один дикий зверь не может сравниться с ними в жесткости; Аммиан был язычником; но сам святой Григорий горит, что они были подобны аду.(3)
   Повсюду я высказывал свой общий ответ на этот вопрос (4). Не только во времена древней Греции, но и в целом в античную эпоху возможность всякого рода нелепостей и жестокостей была намного ближе, защитные силы общества были намного слабее, напряжение характера личности, потребность в истинной "мудрости и добродетели", была намного сильнее, чем в наши дни. И эта одна из причин, почему античность так интересна. Конечно, разные периоды античности сильно отличались друг от друга, как и в общепринятых требуемых стандартах, так и в духовной силе, которая как отвечала потребностям общества, так и подавляла их. Но в целом сильные правительства и упорядоченные общества современной Европы сделали так, что даже не особенно добродетельным людям стало легче жить благопристойной жизнью, бесконечно легче также для людей, не особенно разумных и не обладающих особыми научными познаниями иметь более или менее научный или здравый взгляд на мир.
   Но это, тем не менее, не продвигает нас в решении главной проблемы: это приближает нас к познанию того, что мы можем назвать религиозным верованием или авторитетным моральным кодексом в любую эпоху от Гесиода до Аврелия.
   Книга, которую я осмелюсь назвать Исповедованием веры или Катехизисом, есть труд Саллюстия "О богах и мире", a по длине, следует мне сказать, она подобна Краткому шотландскому Катехизису. Она напечатана в третьем томе Mullach's Fragmenta Philosophorum; кроме того, в целом доступно единственное издание--редкость - это duodecimo (прим.пер.-формат книги в двенадцатую часть листа), опубликованное Аллатием в 1539. Брошюра Орелли 1821 года должна быть, видимо, недоступной.
   Автор, по всей вероятности, был ни кем иным, как Саллюстием, который был известен как близкий друг Юлиана до его обращения, и покровитель или вдохновитель усилий императора восстановить древнюю религию. Он рассматривался в образовательном издании Софокла--в настоящий момент сохранилось семь отобранных пьес с комментариями. В 362 году ему был пожалован чин префекта, в 363-консула. Конечно, следует помнить, что, что строгий и аскетичный двор высокого ранга не подразумевал пышность и роскошь. Юлиан уволил тысячи парикмахеров, несметное количество поваров и евнухов своего христианского предшественника. Возможно, это принесло с собой лишь повышенные обязательства и привело к тому, что приходилось обходиться без такой роскоши для тела, как красивая одежда, тепло и умывание.
   Четвертая речь Юлиана, pros Helion basilea, "О Царственном солнце", посвящена Саллюстию; его восьмой речью было "Утешение самого себя при уходе Саллюстия" (Он был вместе с Юлианом во время войн с Галлией, и был отозван из-за ревности императора Костанция.) Это было и трогательным и благородным трудом. Нервное недоверчивое отношение к себе, которое было обычным для Юлиана, заставляло его писать с некой искусственностью, и невозможно ошибиться по поводу истинного чувства утраты и одиночества, которым пронизана вся его утешительная речь. Он потерял своего "coратника в рядах", и теперь "'Одиссей остался один". Так писал он, цитируя Илиаду; Саллюстий был унесен Богом за пределы копий и стрел: "Какие дурные люди всегда направляли на тебя, или скорее на меня, пытаясь навредить мне, навредив тебе, и веря, что единственный способ поразить меня - это лишить меня дружбы единственного друга и соратника в бою, который ни разу не дрогнул, деля со мной опасности".
   Одно замечание повторяется четыре раза; он потерял единственного человека, с котором мог он говорить как с братом; человека "простодушных и искренних свободных речей" (5) который был честен, чистосердечен и который мог легко противоречить императору в силу их взаимного доверия. Если подумать, Юлиан был слишком беспокойным императором, чтобы ему противоречить. Его образец поведения не только был возвышен до неудобства, он также был в некой степени непостижим. Самые праведные и невинные придворные чиновники должны были часто подозревать, что их хозяин часто взирал на них как на погрязших в грехах. И это чувство не способствовало легкости и справедливости. Юлиан сравнивает свою дружбу с Саллюстием с дружбой Сципиона и Леллия. Люди говорили о Сципионе, что он только пересказывал то, что говорил ему Леллий. "Разве это правда обо мне?"- спрашивает себя Юлиан. "Разве сделал я только то, что говорил мне Саллюстий?" Его ответ был искренен и прекрасен: koina ta filon (прим. пер.- совместное, общее друзей, греч.). Мало значение имело то, кто это предполагал и кто соглашался с этим предположением; его мысли и любое убеждение, что шло из его мыслей, были как мыслями его друга, таки его собственными мыслями. Нам приходится слышать от христианина Феодорита (Hist. iii. 11), когда однажды Юлиана практически уговорили преследовать христиан, именно Саллюстий напомнил ему о его твердой политике толерантности.
   Таким образом, Саллюстия следует взять в качестве наиболее показательного примера языческой редакции времени Юлиана в его итоговой битве с христианством.
   Грубо говоря, он был неоплатоником. Но он не пишет, как искушенный философ. И только неоплатонизм пронизывал всю атмосферу той эпохи(6). Борьба философских сект практически прекратилась. Так же, как мистицизм Юлиана свел воедино почти всех богов и все формы поклонения, так и его приверженность эллинизму почитала, нет, скорее боготворила всех великих философов прошлого. Они все пытались высказать нечто невыразимое; все живущее человечество стремится к познанию бога. Я говорю "почти" в обоих случаях; христиане находились вне рамок в одной сфере, а эпикурейцы и некоторые киники в другой. Оба совершили великий грех; они отрицали богов. Иногда их объединяли как Atheoi. (прим.пер.- безбожники, греч.) L'athИisme, voilЮ l'ennemi. (Прим. пер. - Вот так, атеизм-враг)
   Это на первый взгляд может удивить нас, но объяснение легкое. Для Юлиана одна великая истина заключалась в том, что материя есть внешнее проявление и величие богов. Несомненно, они были единым: они были dunameis, "силы", не личности, но разумы за пределами нашего понимания, но они проявлялись только в условиях формы, времени и личности, так становились открытии и известны и стали объектами поклонения великих умов прошлого. В сознании Юлиана сама религиозная эмоция стал тем, ради чего стоило жить. Каждый предмет, который соприкасался с этой эмоцией, возвеличивался и становился святым. Каждое святилище, в котором человек поклонялся с истиной в сердце, становилось так обителью Бога. Культ мог смешиваться со всякого рода глупостью, со всякого рода, лишенного назидательности действиями. Такие вещи должны был изгоняться прочь или, что даже лучше, должны были пониматься надлежащим образом. Для чистого все сущее чисто: и мифы, что ужасают простонародье, должны быть благородными аллегориями для мудрых и почтенных людей. Очистите религию от скверны, если вы того желаете; но помните, что делаете это вы на свой страх и риск. Один ложный шаг, один самоуверенный отказ от того, что всего лишь слишком высоко для вашего понимания, и вы затмеваете солнце, выбрасывая Бога из мира. И это было как раз то, что с легкостью делали христиане. Во многих ранних христианских трудах отрицание есть намного более значимый элемент, чем утверждение. Прекрасный "Октавиан" Минуция Феликса (ок. 130-60 н.э.) - вот тому пример. Такое отрицание было, несомненно, на наш взгляд, в высшей степени необходимым, и сослужило огромную пользу миру. Но Юлиану это казалось нечестивым. В других христианских трудах ложное толкование языческих ритуалов и верований было решительно полным сквернословия и злонамеренными. Совершенно независимо от своих личных обид презрения к характеру Констанция, Юлиан совершенно не испытывал симпатии к людям, которые низвергали алтари и изрыгали богохульства в адрес старых опустевших святилищ, к осквернителям каждой святыни, что не была защищена призванием. Самое большее, что эти люди могли ожидать от него- то, что они не будут запрещены законом.
   Но тем временем, кем же были то множество, во что надлежало верить богобоязненным? Рука государства не была слишком сильна и действенна. Сделать то, чтобы предоставить доброе учение всем провинциальным городам, Юлиан не мог бы надеяться на то, чтобы обучить бедных и невежественных до того, чтобы они поняли Платона и Марка Аврелия. Для них, следовало ему сказать, все, что было необходимо- чтобы они были благочестивы и богобоязненны по своему разумению. Но для более или менее образованных людей, которые не были совершенно невежественными, и все же не искушенными учеными в философии, был издан простой и авторитетный труд--в своем роде обоснование вероисповедания, чтобы в убедительной манере обрисовать основные черты древнегреческой религии, до того, как христиане и атеисты смели прочь с лица земли весь страх перед богами.
   Этот трактат и есть работа Саллюстия
   Отцы Церкви, начиная с Минуция Феликса, показали нам, что было наиболее уязвимым местом язычества, это была традиционная мифология. Саллюстий сразу же разделывается с ним. Akroates, или ученик, пишет он в разделе 1, нуждается в некой предварительной подготовке. Он должен быть хорошо воспитан, не быть неизлечимо тупым, и не должен быть слишком хорошо знаком с нелепыми баснями. Очевидно, что детей не следует обучать мифологии. Он отрицает некоторые постулаты религиозной мысли, например, то, что Бог всегда благ и что он не подвержен страсти и изменениям, а затем напрямую обращается к традиционным мифам. Прежде всего, он настаивает на том, что они обладают тем, что он называет "божественным". Это означает то, что они вдохновлены либо имеют некую частицу божественной истины в себе. Это доказывается тем фактом, что они произносились, а иногда открывались самыми вдохновенными поэтами и философами, порой же самими богами в оракулах--что есть весьма характерное доказательство.
   Все мифы есть выражение Бога и благости Бога; но они следовали обычному методу божественного откровения ради познания- мистерии и аллегории. Мифы ясно устанавливают один потрясающий факт: что боги были; то, за что радел Юлиан и что отрицали христиане: что они были мистическим откровением для тех, кто обладал пониманием. "Само слово есть великий миф, в котором тела и неодушевленные предметы становятся видимыми, а души и разумы - невидимыми".
   "Но, если допустить все это, как же случается так, что мифы часто становятся абсурдными и совершенно аморальными?" При обычном порядке вещей мистерии и аллегории служат той цели, заставить людей мыслить. Душа, что желает познать Бога, должна сама предпринять усилия; она не должна просто лежать спокойно и ожидать, что ей все расскажут. Мифы своей внешней лживостью и нелепостью побуждают ум, предрасположенный к религии, становиться глубже.
   Он продолжает приводить примеры, и сразу же подбирает мифы, что для поколений были поводом насмешек скептиков, а в свою эпоху в изобилии предоставляют снаряжение для артиллерии христианской полемики. Он берет первую историю Гесиода о Кроносе, пожирающем своих детей; потом суд Париса; потом идет долгое и серьезное объяснение мифа об Аттисе и Матери богов. На первый взгляд эта история кажется позорной и для души, и для разума этих августейших созданий, и хотя сами эти обряды, видимо, не были каким-то образом непристойными, христиане же нападали на язычников и лично на Юлиана за то, что он поддерживал этот культ. Объяснение Саллюстия берется прямо из пятой речи Юлиана, которая восхваляет Великую мать и сводит мир и ритуал к выражению испытаний души в поисках Бога.
   И так в целом о традиционной мифологии. Она объяснялась совершенно иным образом и становилась подчиненной философии и образованию, в то время как ею еще можно было пользоваться как величайшим порождением религиозного чувства. Так что объяснение, данные Саллюстием и Юлианом, никоим образом не рационалистичны. Они никогда не оживляли дух скептицизма, всегда то был дух мистицизма и почтения. И даже случайно избавившись от этого благоговейного теоретизирования, если в каком-то смысле ему не хватало вдохновения или истинного благочестия, Саллюстий заканчивает молитвой: "Когда говорю это я о мифах, пусть же сами боги и духи тех, кто писал о мифах, будут милостивы ко мне".
   Он покидает мифологию и возвращается к Первопричине. Она должна быть одной и должны присутствовать во всем сущем. Это не может быть жизнью, так как, если бы это было так, все сущее было бы живым. Но с аргументом Платона, применительно к которому он обнаруживает, что некоторые философы следуют ему, он доказывает, что все что существует, существует благодаря содержащемуся в нем благу; и таким образом приходит к выводу, что первопричина есть to agathon, Благо.
   Боги есть эманации или силы, исходящие от Блага; творцы мира вторичны по отношению к богам; над ними создатели создателей, над всеми - Единый.
   И следующим становится доказательство того, что мир вечен--очень важный пункт доктрины; следующее - что душа бессметна; следующим - определение работы Божественного Провидения, Рока и Фортуны--весьма искусно проработанный фрагмент диалектики невыразимой сложности. Следующими идут Порок и Добродетель, и в мертвом и поверхностном отзвуке "Республики" Платона- перечисление хороших и дурных форм человеческого общества. Вопрос, который был жизненно важен в свободных Афинах, для деспота, правящего миром, стал бессмысленным. А затем последовала еще более рискованная тема.
   Первая часть озаглавлена: "Откуда бы не пришло зло, не никакого Phusis Kakou (злой природы)-- Зла не существует". Возможно, лучше всего, пишет он, сразу увидеть, что боги благи и сотворили все, что нет позитивного зла; есть лишь отсутствие блага; но не никакой тьмы в позитивном смысле слова, есть только лишь отсутствие света".
   Все, что мы называем "Злом", порождается только лишь деятельностью человека, и даже здесь никто из тех, кто творит зло, не делает это ради самого зла. "Тот, кто потакает некому приятному пороку, думает, что порок дурен, но удовольствие- это благо; убийца думает, что убийство- это зло, но деньги, которые он за это получит - благо; тот, кто причиняет вред врагу, думает, что причинять вред плохо, но делать это по отношению к врагу - хорошо"; и т.д. Злодеяния совершаются ради некого блага, но человеческие души, будучи весьма далеки от безупречности божественной природы, совершают ошибки и грешат. Одна из великих целей мира, продолжает он объяснять, богов, людей и духов, подобно, как и религиозных установлений, и человеческих законов, заключается в том, чтобы удерживать души от этих заблуждений и очищать их снова, когда они падут.
   И следующим приходит теоретическое затруднение. Саллюстий называл мир "вечным в самом полном смысле"--тем, что было всегда и всегда будет. И так же он "сотворен" богами. Насколько совместимы эти утверждения? Если он было сотворен, до его сотворения должно было существовать время. Ответ оригинален. Он не сделан, как стол сделан ремесленником; он не порожден, как сын порожден отцом. Это результат сущности Бога, как свет есть результат сущности солнца. Солнце является причиной света, но свет появляется сразу же, как появляется солнце.. Мир это просто другая сторона, как он есть, это благость Бога, и он существовал все время, сколько существовало благо.
   И потом возникают некоторые простые вопросы, относящиеся к положению человека по отношению к богам. В каком смысле мы говорим, что боги гневаются на людей порочных и радуются раскаянию? Саллюстий совершенно непоколебим. Боги не могут даже быть довольными--потому что радость есть и сожаление; не могут сердиться--так как гнев есть страсть; очевидно, что их нельзя умилостивить подношениями или молитвами. Даже люди, если они честны, требуют более возвышенных мотивов, чем этот. Бог неизменен, всегда благ, он всегда творит благо. Если мы благи, мы ближе к богам, и мы это ощущаем; если мы злы, мы все больше отдаляемся от них. Неверно, что они гневаются, это наши грехи скрывают их от нас и препятствуют благости Бога изливаться в нас. Если мы раскаиваемся снова, мы не заставляем каким-либо образом измениться Бога; мы только в силу обращения душ наших к божественному, исцеляем нашу дурную сущность и снова наслаждаемся благостью богов. Сказать, что боги отвращают свой взор от грешника- это то же самое, что сказать, что солнце уходит от слепца.
   Почему же мы совершаем подношения и приносим богам жертвы, когда боги ни в чем не нуждаются и мы ничем не можем их дополнить? Мы делаем это, чтобы еще более приблизиться к единению с богами. Все храмовое служение, фактически, есть тщательно воссозданная аллегория, представление божественного управления миром.
   Обычай приносить животных в жертву умер задолго до того. Иудеи Диаспоры оставили его еще до того, как закон запретил им приносить жертвы вне храма(7). Когда Иерусалим был разрушен, иудейские жертвоприношения прекратились везде. Видимо, с начала христиане следовали общеиудейской практике. Но жертвоприношение само по себе вряд ли смогло бы продолжать существовать в крупных городах. Это означало превращение ваших храмов в погрязшие в пороке дома убийц, оно было связаны с обширной бестолковой и неразборчивой благотворительностью (8) .Можно было бы понадеяться, что люди столько возвышенные и столь духовно развитые, как Юлиан и Саллюстий, посчитали эту практику бы ненужной и реформировали бы ее по своем уразумению. Но так не случилось. Это было частью исконной эллинской традиции; ни йоте и ни одному постановлению этой традиции, если ей хотели помочь, нельзя было позволить умереть. Жертвоприношение желательно, доказывает Саллюстий, ибо это есть дар жизни. Бог даровал нам жизнь, он также даровал нам все. Следовательно, мы должны ему некую символическую долю жизни. Итак, сами по себе молитвы - просто слова; но с жертвой они становятся словом вместе с жизнь, Живущими Словами. Наконец, мы есть жизнь вида, а Бог есть жизнь бесконечно более высокого вида. Чтобы приблизиться к нему, нам всегда нужен помощник или посредник, посредник между жизнью и жизнью, которая нуждается в том, чтобы стать жизнью. И мы обнаруживаем, что жизнь заключается в священном животном (9).
   Это доказательство демонстрирует, что изощренность этих религий находилась в распоряжении людей, что для них было затруднительно смотреть в лицо фактам и реформировать порочную систему.
   Далее следует длинное и весьма замысловатое доказательство того, что мир сам по себе вечен. Предыдущая дискуссия о том показала только лишь, что боги не разрушили бы его. Это демонстрирует, что природа наша неуничтожима. Доказательства весьма неубедительны, хотя довольно хитроумны, и можно поразиться, почему с этим автор испытывает такие мучения. В действительности, в конце главы он столь серьезен, что считает необходимым извиниться перед Космосом в случае, если его язык окажется слишком расплывчатым. Причина, полагаю я, заключалась в том, что христиане все еще, как о времена апостолов, уповали на приближающийся конец света, когда мир будет уничтожен огнем(10). Они объявляли, что конец света близок, и радовались перспективе его уничтожения. История показала даже большее - что верования, подобные тем, что коренятся в умах самых впечатлительных и наиболее страдающих слове населения, особенно восточного происхождения, приводят к самым ужасным последствиям. И время от времени верили, что христианские фанатики действительно пытались разжечь огонь, который должен был пожрать проклятый мир, и так приближали приход царства, которое должно было принести несметные награды их собственной организации и обречь остальное человечество на вечные муки. Для каждого разумного язычника такое действие было безумным преступлением, ставшим еще хуже из-за того, что было совершено по дьявольскому мотиву. Разрушение мира, видимо, стало предметом глубокого недовольства, если даже не ужаса. Во всяком случае, доктрина пребывала в самом сердце perniciosa superstitio, и Саллюстий использует свой диалектический метод, выступая против него.
   В Названии главы XVIII есть некий патетический призыв: "Кто такие Athenian?"--Атеисты или отрицающие Бога--" Это дозволено, и Бог этим не оскорблен?" Theos ou blaptetai. Бог не оскорбляется/Богу вред не причиняется. "Если в неких частях света и случалось (и будет случаться далее) отрицать богов, мудрец не должен этим смущаться". Нам всегда было ведомо, что человеческой душе свойственно ошибаться. Божественное провидение повсюду, но мы не можем ожидать, что во всех местах и во все времена люди будут одинаково наслаждаться им. В человеческом теле только глаз видит свет, остальному телу он недоступен. Так и многим частям света неведом Бог.
   Весьма похоже на то, что, таким образом, отрицание Бога есть наказание. Люди, которым в прошлой жизни были известны боги, но они не почитали их, возможно, родились снова, слепыми, неспособными узреть Бога; люди, которые совершили богохульство, почитая своих собственных царей как богов, возможно, сейчас были отвержены от знания Бога.
   Философия всегда отрицала Человека-Бога, особенно в виде культа царя, но противостояние христианству, несомненно, усиливало протест.
   Последняя глава очень коротка. "Души, которые жили добродетельно, будучи иным образом благословлены и особенно отделены от своей иррациональной части и очищены от всего тела, соединяются с богами и правят миром вместе с ними". Так торжествует вера, потом идет запоздалое раздумье о смелом человеке: что означает прожить свою жизнь наилучшим образом, даже если вера его оставляет. "Но даже если ни одна из этих наград не пришла к ним, и сама Добродетель, и Радость, и Слава Добродетели, и сама Жизнь не подчинена никакому хозяину и никакой скорби и этого самого по себе достаточно, чтобы сделать благословенными тех, кто направил свою жизнь на Добродетель и преуспел"
   И здесь книга заканчивается. Она оканчивается изысканным парадоксом, который , который, начиная со второй книги "Республики", принес столько спокойствия благородны душам мира. Странно, что мы, современные люди, не можем возвыситься до него! Видимо, нам не хватает лишь силы моральных устремлений. Когда мы говорим о мучениках, которые были счастливыми на дыбе, сразу едва ли мы верим тому, но потом, мы обычно предполагаем, что дыба скоро заканчивается, и сразу же следуют арфы и золотые короны. Древний моралист верил, что добродетельным человек может быть и в тот момент тогда, потому что на радость, царящую в его душе, не влияют муки, которые испытывает его тело.(11)
   Не будучи способны в полной мере прочувствовать это убеждение, мы естественным образом склоняемся к тому, чтобы думать, что оно притворное или ненастоящее. Но, приняв во внимание условия, в которых существовал античным мир, мы должны признать, что люди, которые придерживались этого убеждения, должны были лучше нас понимать, что такое страдание. Многие из них были рабами, многие - военнопленными. Они знали, о чем говорят. Я думаю, что при внимательном изучении Марка Аврелия, Эпиктета и некоторых философов- неоплатоников, вскоре мы будем должны придти к пониманию того, что эти люди могли возвыситься до тех же высот религиозного героизма как католические святые Средневековья - и они часто делали это--если я могу использовать это выражение--на более чистой и уточненной диете чувственного переживания, с менее омраченные прахом и с меньшим помрачением сознания.
   Будь это, как оно может быть, сейчас мы в общих чертах видим тот тип религии, которым стало древнее язычество во время последней реакции против христианства. Оно более и менее познаваемо, и преуспело больше других религий в соединении двух призывов. Оно обращалось к философу и мыслящему человеку как совершенно и полностью рациональная система мышления, в которую склонные рассуждать и просвещенные умы в любую эпоху могли верить без стеснения. Я не имею в виду, что возможно, это истинно; для меня все эти всепобеждающие оптимистические настроения, посредством которых несколько недоказанных, существующих a priori постулатов, действовали так, что они победоносно опровергали очевидные жизненные факты, видимо, очень быстро все это стало бессмысленным. Я так понимаю, что это стало беспокоить всех, человеку, страдающему от обморожения, бессмысленно говорить, что холод - есть просто отрицание (тепла) и не существует. Это утверждение столь же истинно, сколь и неуместно; насколько оно претендует на то, что бы быть уместным, оно ложно. Я только имею в виду то, что система, подобная системе Саллюстия, оценивается по некому стандарту, высокому, цивилизованному и просвещенному.
   В то же самое время религия эта обращается к людям невежественным и скудоумным. Она отнимает у благочестивого жителя деревни не один лишь объект поклонения, который устремлял его мысли к небу. Она могла объяснять и очищать, она никогда не обвиняет и не высмеивает. В ее собственных глазах это было ее величайшим достижением, в глазах истории, возможно, величайшей роковой слабостью.. Христианство, кроме своих позитивных доктрин, унаследовало от иудаизма благородное мужество его неверия.
   Сравнение этого язычества с его величайшим соперником могло бы стать, если бы я обладал необходимыми сведениями, требующим огромного труда и неуместным заданием. Но если даже ученый с весьма несовершенными познаниями отважится на то, чтобы иметь свое личное мнение по этой непонятной теме, то мне кажется, что мы часто рассматриваем этот вопрос с неверной точки зрения. Гарнак, иногда обсуждая сравнительные успехи и неудачи различных древнехристианских сект, делает замечательное замечание, что главной все определяющей причиной в каждом случае было не сравнительная разумность их доктрин или искусство в споре--они практически никогда не обращали в другую в свою веру--но просто сравнительными уменьшением или увеличением количества новорожденных соответственно в них. Когда я читаю подобные строки, мне всегда кажется, что, y говоря с исторической точки зрения характер христианству в эту древнюю эпоху должен изучаться не только с точки зрения теорий, которые оно проповедовало: практически все они имели свои источники и близкие параллели в древних эллинистических и иудейских теориях, но с точки зрения организации, которое лежало в ее основе. Со своей стороны, когда я пытаюсь понять христианство как совокупность неких доктрин, гностических тринитарных, монофизитских, арианских и прочих, я совершенно не продвигаюсь. Когда я пытаюсь понять это как некое полутайное сообщество для взаимной помощи с мистической религиозной основой, в первую очередь опирающейся на простых людей Антиохи и великие торговые и промышленные города Леванта, за тем распространившейся посредством инстинктивной симпатии подобных слове населения в Рим и на запад и выросшим во влиянии, подобно прочим мистическим культам, посредством особого призыва к женщинам, фрагменты различных исторических головоломок находят свое место. Среди всего прочего, это объясняет ту странную неземную силу, посредством которой император Диоклетиан был остановлен, и пред которой лицемер Константин был вынужден капитулировать; это объясняет его человечность, его глубинное чувство братства в пределах собственных границ, ее постоянную заботу о бедных и также относительное безразличие к добродетелям, которые были особенно святы для правящего класса, такие, как искусство управлять государством, воздержанность, правдивость, деятельное мужество, ученость, культура и дух открытости. Конечно, такое безразличие было только сравнительным. После времени Константина правящие круги вошли в состав паствы, принеся собой их нормальные свойства, и вследствие того именно язычество, не христианство- то, что должно было поднять знамя отчаявшейся верности пред лицом враждебного мира--задание, которому, достаточно естественным образом, язычество не соответствовало. Но никогда не желал я противопоставлять одну систему другой. Битва закончилась, и ее неблагодарный труд заключается в том, чтобы насмехаться над раненными мертвыми. Если мы читаем литературу того времени, особенно записи о мучениках времен Диоклетиана, нам следует, во-первых, представить себе, что, кроме не некоторых поразительных исключений, побежденная сторона была во всем прочна и достойна ненависти, и победители все были мудрыми и святыми. Если же всмотреться пристальнее, то мы видим, что это великое противоречие между ними не существовало во всех отношениях само по себе. Как в прочих войнах, у каждой стороны был свои мудрецы и свои глупцы, свои хорошие и плохие люди. Как и подобные победители, эти победители часто были вероломными грубыми; как и прочие побежденные эти побежденные участвовали в суде истории без помощи защитника, были осуждены в их отсутствие и умерли с печатью молчания на устах. Полемическая литература христианства громка, она торжествует, а книги язычников были уничтожены
   Только невежественный человек может здесь произнести суровый жестокий приговор. Умы, которые сейчас мягки, вежливы, и почтительны в своем правоверии, возможно, в третьем и четвертом веке перешли на сторону старых богов; те, у кого было более отчаянный и христианский характер, остались с христианами. Историк же лишь попытается проявить сочувствие к обеим сторонами и понять обе стороны. Сейчас же все мертвы, Диоклетиан и Игнатий, Кирилл и Гипатия, Юлиан и Василий, Афанасий и Арий: каждая сторона предала своих преследователей и своих мучеников, свою ненависть, свою клевету, свое вдохновение, свой героизм, в руки того великого молчания, о секретах которого они так громко заявляли, что их раскрыли. Может показаться, что даже догматы, за которые они сражались, погибли. Юлиан и Саллюстий, Григорий и Иоанна Хризостом, должны были воскреснуть и узреть мир таким, какой он был, Возможно, они могли бы ощутить, что их личные различия ничего не значат по сравнению с отличием их мира и этого. Они шли в смертельный бой за свое credo, и это был их общий дух. Словами одного из них, кто говорил, обладая познаниями, которые превосходили мои, в своей глубинной сути все они были одним и тем же человек. То был дух четвертого века(12).
   "Dieselbe Seelenstimmung, derselbe Spiritualismus" (прим.пер.- то же самое настроение, тот же самый спиритуализм, нем.), также тот же самый страстный аскетизм. Во всей античности борьба с роскошью была более жестокой и сильной борьбой, чем та, что знакома нашему современному опыту. Объективно, в любой из периодов античной истории не было больше роскоши, чем сейчас; подобного этому ничего не было. Но, видимо, еще было более сильное отторжение физического удовольствия и одновременно еще более сильный протест против этого. С некоторого периода времени до нашей эры, видимо, если неосознанное стремление к человечности медленно возвышалось для великого бунта против долгой невыносимой тирании чувств, и над душой и к четвертому веку бунт угрожал стать всепоглощающим. Возможно, что император Юлиан так же гордился своей кельей без огня, сборищем вшей в бороде и рясой, как и египетский монах. Аскетическое движение, как нам известно, разрослось, чтобы стать безмерным и безумным. Казалось, что это была просто иная форма вожделения, что она имело те же самые черты сходства с жестокостью. Но, вероятно, это даровало бесценную помощь нам, тем, кто пришел позже. Безумные эпохи часто оказывали услугу разумным, жестокие и полные страданий эпохи - мягким и процветающим
   Sophrosyne, однако мы попытается перевести это слово, умеренность, мягкость, дух, что при любом волнении мыслит и остается терпелив, что спасает и не разрушает- это верный дух. И следует опасаться того, что ни один из правителей четвертого века, ни жестокие епископы с их проповедями о милосердии, ни Юлиан и Саллюстий с их культом эллинизма, не приблизились к классическому идеалу. Чтобы вернуться к замечанию о Sophrosyne, я осмелюсь, прежде чем перейти к языческой вере четвертого века, привести несколько фраз из древней языческой молитвы. Ее цитирует Стобей из некого Евсебия, позднего ионийского платоника, о котором практически ничего не известно, не известно даже, когда он жил (13). Но глас его звучит как глас более могучей и здравомыслящей эпохи.
   "Да не буду я ничьим врагом,- таково начало,- и буду другом я тому, кто вечен и кто существует. Пусть никогда не поведу я войну с ближними; а если я это и сделаю, то быстро заключу мир. Пусть ни для кого не замыслю я ничего злого; а если зло замыслит кто-то против меня, пусть избегу я его, не пострадав от него и без необходимости причинять вред ему. Пусть я люблю, жажду и обретаю только то, что есть благо. Пусть возжелаю я всем людям счастья и никому не позавидую. Пусть никогда не возрадуюсь я невзгодам тех, кто несправедливо поступил со мной. . . . Когда скажу или сделаю я что-то не так, никогда не будут ожидать я упрека от других, но буду порицать себя, пока я все не исправлю.. . . Пусть не одержу я победы ценой вреда мне или моему противнику. . . . Примирю я друзей, что враждуют между собой. Пусть я в меру своих сил окажу всю необходимую помощь своим друзьям и всем нуждающимся. Пусть никогда не оставлю я друга в опасности. Пусть тогда, когда ко мне придут страждущие, смогу я кроткими и целительными словами облегчить их боль. . . . Пусть буду я уважать себя. . . . Буду держать в узде гнев, что бушует во мне . . . Пусть я привыкну быть учтивым и никогда не сердиться на людей по причине неких обстоятельств. Пусть не буду я никогда обсуждать людей порочных и пороки, коим они предавались, но буду ведать добрых людей и идти по их стопам".
   И этого есть еще больше. Насколько все это искренне и насколько полно стремлений! И в целом отсутствует просьба о каком-либо материальном благословлении, и что удивительнее всего--оно не обращено к какому-либо личному богу. Это чистая молитва. Конечно, иногда она ощущается разреженной и холодной. Большая часть людей просила от своей религии более внешней и более личной помощи, больше физического экстаза, больше опьяняющей обстановки иллюзии. Ни у кого из людей отношение к неведомому может быть тем же самым, что и отношение к ближнему. Частично инстинктивно, частично поверхностно и осознанно, каждое поколение человечества выступает против предшествующего. Взрослый человек вырастает из света, что пролился в его глаза в детстве. Сын пожимает плечами при виде лозунгов, которые устрашали его отца, и с различной степенью чувствительности или глупости, с более или менее фрагментарным опытом описывает воззвание своей веры. И для самого дикого и самого отважного восстания этот манифест есть всего лишь палимпсест. На поверхности все видится новым писанием, чистым и самоуверенным. В глубине - тусклыми и въевшимися в сами волокна пергамента лежат символы множества древних устремлений, восторгов, сражений, которые сознательный ум отрицал или совершенно забыл. Как то, что забыто, если в них и была истинная жизнь, оно иногда возвращается из праха, чтобы помочь передовой общности человечности. Религиозная система, подобная религиозной системе Евсебия или Марка, или даже Саллюстия, не была выстроена без в высшей степени благородной жизни и напряженного мышления и стойкой страсти к познанию Бога. Такие вещи, как правило, не погибают окончательно.
   Примечания:
   (1) De Vit. Contempl., p. 477 M.
  
   (2) Conf. ix. 9.
  
   (3) Gibbon, chap. xxi, notes 161, 162.
  
   (4) Rise of the Greek Epic, chap. i.
  
   (5) Adolos kai kathara parresia Свободная и чистая речь, греч.
  
   (6) Многие из его писаний выводятся из трудов Плотина: xiv и xv, возможно, из письма Порфирия "К Марцелле" , бесценного документа для исследования религиозной стороны неоплатонизма. . Несколько произведений ("молитва к душам усопших" в iv, "к Космосу" в xvii, доктрина Tuhe d ix) определенно, не относятся к Плотину: возможно, это уступки народной религии.'--E. R. D.
  
   (7) S. Reinach, Orpheus, p. 273 (Engl. trans., p. 185).
   (8) See Ammianus, xxii. 12, о дурном последствии жертвоприношений Юлиана. Жертвоприношение было окончательно запрещено императором Феодосием в 391 году. Оно было осуждено Фефрастом, и было сказано Порфирием, (De Abstinentia, ii. 11) просто labein ten arhen eks adikais (брать власть от неправедных).
  
   (9) Взгляд Саллюстия на жертвоприношения поразительно схож с просвещенной теорией of М.М.Губерта и Ма5усса, in в которой они определили первобытное жертвоприношение как посредника, мост или светоносного проводника, между профанным и священным. 'Essai sur la Nature et la Fonction du Sacrifice' (AnnИe Sociologique, ii. 1897-8), вновь опубликованный в MИlanges d'Histoire des Religions, 1909.
  
   (10) Cf. Minucius Felix, Octavius, p. 96, Ouzel (chap. 11, Boenig). 'Quid quod toti orbi et ipsi mundo cum sideribus suis minantur incendium, ruinam moliuntur?' Эта доктрина в их устах стала очень сильно отличаться от стоической теории периодического растворения мира в божественном элементе. Ibid., pp. 322 ff. (34 Boenig).
  
   (11) Даже сам Эпикур придерживался kan streblothe ho sofos, einai auton evdamonia (Если мудреца и мучили, то есть для него счастье) Diog. La. x. 118. See above, end of chap. iii.
  
   (12) Geffcken in the Neue JahrbЭcher, xxi. 162 f.
  
   (13)_ Mullach, Fragmenta Philosophorum, iii. 7, from Stob. Flor. i. 85.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"