Соломатин А. В. : другие произведения.

В самой жопе

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 8.00*4  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Перевод романа Тибора Фишера "Under The Frog". Прекрасная прививка против оголтелого патриотизма. Подробнее в предисловии переводчика.


   Тибор Фишер.
  
  
   В самой жопе.
  
  
   1955, ноябрь.
  
  
   Смешно сказать: в свои двадцать пять лет он ни разу не выезжал за границу. Он даже ни разу не удалялся от места своего рождения на дальше, чем можно одолеть за три дня пешком. Или на лошади с подводой -- за полтора дня. Или на поезде -- за несколько часов. А с другой стороны, размышлял Дьюри, много ли людей в Венгрии могут похвастаться тем, что проехали голышом всю страну вдоль и поперек?
   Они почему-то всегда ездили голышом. Теперь он уже даже и вспомнить не мог, когда и откуда возник такой странный обычай, но на данный момент он уже стал непреложным правилом: баскетбольная команда "Локомотив" высшего венгерского дивизиона каталась на свои выездные матчи исключительно голышом. Средством нудистских путешествий служил роскошный вагон класса люкс, который венгерские железнодорожные власти в свое время построили специально для передвижения высших чинов Ваффен СС. Впрочем, и среди нынешних железнодорожных руководителей этот вагон славился как непревзойденное творение в смысле плавности хода.
   Рёка, Дьюркович, Деметэр, Банхэди и Патаки сидели за массивным столом красного дерева и играли в карты. Банхэди, который работал у своего отца по части перевозки мебели, утверждал, что стол этот -- наверняка старинный, и представляет собой несомненную музейную ценность. Со временем, однако, музейная ценность стола неуклонно снижалась из-за липких пятен вермута и угольно-черных пятен затушенных окурков, нацарапанных надписей и прочих преднамеренных или случайных повреждений. Размеры и вес стола исключали возможность спереть его или прикарманить, и потому-то он, несмотря на свою несомненную (хотя и постоянно снижавшуюся) музейную ценность, умудрился уцелеть в непревзойденном вагоне Ваффен СС до 1955 года. Баскетбольный "Локомотив" считал этот заслуженный стол предметом своей командной гордости и символом корпоративного процветания.
   Итак, вопрос: кто из этих пятерых стукач? Или, может, стукач -- не из этих пятерых, а кто-то еще?
   Рёка?
   Дьюри остановил на нем свой оценивающий взгляд. Рёка ерзал, подскакивал и подергивался, как будто сидел на чем-то остром. Во-первых, потому что в данный момент он проигрывал (вернее даже, "проигрывал" -- не то слово, его просто обдирали как липку), а во вторых, потому что тревожное смятение и нетерпеливое беспокойство постоянно бурлили у него в крови на генном уровне. Иногда даже казалось, что в баскетболе его интересует не баскетбол как таковой, а (учитывая количество выездных матчей) баскетбол как вспомогательное средство для достижений главной цели -- осеменения всей территории Венгрии своими сперматозоидами и хромосомами. Такой уж он был малый -- Рёка. Если он выходил из дома, то в конечном итоге с одной-единственной целью: наведения все новых и новых мостов и мостиков к представительницам противоположного пола. Все виды его деятельности, в конце концов, сводились именно к этому, и баскетбол не был исключением.
   Нет, все-таки Рёка слишком положительный и славный малый, чтобы стучать. Просто открытый добросердечный малый, все в команде его любили, и Дьюри тоже. Трудно представить себе Рёка в качестве крысы-стукача. Да и не только Рёка, остальных -- тоже. Ну, конечно, кроме этого идиота Пэтэра. Но как раз Пэтэр-то никак не годился на должность стукача, потому что был единственным в команде членом партии. Для стукача слишком очевидно, никакой конспирации.
   Патаки? Бред. Патаки он помнил ровно столько времени, сколько и себя самого. Отпадает.
   Нет, Дьюри положительно не мог представить, что кто-то...
   Деметэр? Слишком аристократ, слишком джентльмен. Другая кровь.
   Банхэди? Слишком веселый и жизнерадостный.
   Дьюркович? Слишком разболтанный и неорганизованный.
   Да и все остальные... как бы сказать... Короче, стукачи такими не бывают. Стукачи не такие.
   Тем не менее, кто-то ведь стучит. Теперь нет сомнений.
   Дьюри еще раз неторопливо прокрутил в голове череду предположений. Может, все-таки Рёка? Черт его знает, может как раз эта его правильность и чувство долга сыграли с ним такую злую шутку? Они ведь умеют давить на это. "Если вы, молодой человек, не сделаете для нас то-то и то-то, то мы сделаем то-то и то-то с вашей мамой (папой, братом, сестрой)"...
   Как обычно, когда Рёка был лишен возможности заниматься своим главным и любимым делом, он утешал себя рассказками о нем: "А она мне... А я ей и говорю так спокойненько -- да нет, мол, не стесняйся все нормально, с кем не бывает..." Да, это Рёка во всей красе. Никакой избирательности и высокомерия в межполовых отношениях. Демократ, каких еще поискать. Великодушный сторонник всеобщего дамского равенства, Рёка с презрением отвергал всякие буржуазные глупости -- такие, как женская красота, внешняя привлекательность и подходящий возраст. Сегодняшняя его рассказка, например, заключалась в следующем: в самый ответственный момент партнерша Рёка начала вдруг форменным образом распадаться на части, причем Рёка отчетливо ощущал, что отвалившаяся часть механически схватила его за хер. Такай конфуз, очевидно, вогнал даму в краску и привел в ужасное смущение, но Рёка держался молодцом -- великодушно и галантно уверил красавицу, что такое может случиться с кем угодно, если этот "кто угодно" вынужден пользоваться протезом руки.
   Дьюри интуитивно чувствовал, что рассказка еще не достигла своей кульминации, когда Рёка вдруг резко оборвал свое повествование и выдал неожиданную вспышку ярости -- дурак, имел же с раздачи отличную фишку, и все равно слил этому чёрту Патаки! Сам Дьюри в карты не играл вообще. Во-первых, это занятие представлялось ему откровенно скучным, а во вторых, при игре в карты всегда выигрывал Патаки. Они всегда играли только по маленьким деньгам, но, так как у Дьюри никаких других и не водилось, то он не видел никаких причин вот так вот запросто и за "здорово живешь" расставаться с ними в пользу "этого черта" Патаки. Это был какой-то прямо-таки мистический процесс с неизбежным и очевидным финалом. Как капельки дождя в конце концов неизбежно стекают по оконному стеклу на подоконник, так и все наличные денежные знаки в команде в конце концов так или иначе притягивались именно к Патаки. Время от времени Патаки мог проиграть две-три сдачи, но это была не более чем дань вежливости по отношению к противникам. Или коварная уловка с целью заманить.
   Нет, все-таки Патаки отпадает...
   Отчаявшись вычислить стукача аналитическим путем, Дьюри решил подумать о чем-нибудь, не требующем напряженного умствования. Например, о карьере дворника. Размышления "про дворника" вообще были одним из излюбленных занятий Дьюри во время дальних поездок, нечто вроде бабл-гам для мозгов -- приятно и необременительно.
   А за окном тем временем неспешно проплывали сельские пейзажи осенней Венгрии. Пожалуй, даже слишком неспешно, учитывая, что поезд вообще-то был обозначен в расписании как "скорый экспресс"
   Итак, дворник. Дворник -- где? Например, дворник в Лондоне. Выглядит многообещающе... Или дворник в Нью-Йорке. Или, на худой конец, дворник в Кливленде. Тоже неплохо (это штат Огайо что ли?) Дьюри был непривередлив в этом смысле. Просто работать где-нибудь скромным дворником. Скромным дворником где-нибудь на Западе. Где-нибудь ТАМ, снаружи, на воле. Он согласен на любую работу. Даже на любую грязную, неважно. Мойщиком стекол, мусорщиком, чернорабочим. Чтобы просто работать спокойно, просто спокойно получать свою скромную зарплату. Но только чтобы не сдавать каждый год вот этот вот марксизм-ленинизм, чтобы не натыкаться взглядом на каждом шагу в лысые портреты Ракоши или какого-нибудь следующего урода, который будет заправлять этой шайкой. Чтобы не слушать каждый день с утра до вечера про непрерывно растущие цифры производственных показателей, героические трудовые будни, выполнение и перевыполнение, догнать и перегнать. И про то, что даже всеведущий Пятилетний План якобы недооценил бурные темпы социалистического производства.
   Да, дворником, вполне подходяще. Ты всегда на открытом воздухе, полезная для здоровья физическая работа, можно вертеть головой по сторонам и видеть то да се... В этих размышлениях Дьюри особенно нравились собственная непритязательность и отсутствие амбиций. Это была некая игра с самим собой, тихое предчувствие, готовность к сладостному самообману. Он рассчитывал, что Провидение снизойдет. Ведь он же не просит Провидение сделать его миллионером, не просит пост президента США. Нет, всего лишь уничижительно-скромная просьба, дворник в Кливленде, штат Огайо. Вы бы смогли отказать человеку в такой скромной просьбе?
   Просто вытащите меня ОТСЮДА. Просто вытащите ОТСЮДА,
   И вдобавок ко всей здешней политической дури, вдобавок к общей дерьмовости здешней жизни, еще и чисто географический абсурд: от того места, где мама произвела тебя на свет, тебе никогда в жизни не суждено удалиться больше, чем на двести километров. Маленькая коммунистическая страна.
   Тем временем поезд перешел с "малого вперед" на "самый малый", что означало прибытие в Сегед. Как предварительно разузнал Дьюри, 171 километр от Будапешта,
   В Сегеде прямо рядом с вокзалом стояло высокое здание красного кирпича, которое при народной власти позиционировало себя как гостиница. Однако вся страна знала, что во времена эксплуатации человека человеком это был один из известнейших в Венгрии борделей. Кто только не проходил через этот подъезд за долгие годы -- полицейский и неимущий студент, коммерсант и коммивояжер, городской франт и неотесанный крестьянин-деревенщина, наряженный в выходной костюм (он же лучший, он же единственный. Который надевался лишь в трех случаях -- в церковь, в гроб или в бордель). Случались здесь и особы августейших кровей (правда, справедливости ради -- только из балканских стран).
   А теперь это была гостиница, причем не из лучших. Оставшихся без работы барышень новая власть трудоустроила на более благопристойные должности. Дьюри живо вспомнил, как четверо ночных бабочек явились к ним на электрозавод "Ганц" на перевоспитание, и Лакатош, секретарь местной парторганизации, устроил из этого целое шоу. Он произнес складную обличительную речь в адрес капиталистических хищников, которые безжалостно посылают молодых пролетариев на мировою бойню ради колоний и рынков сбыта, а их юных сестер и подруг бесстыдно толкают на панели и в бордели. "Будто феодальный сеньор с его правом первой ночи". Лакатош был бесподобен, хотя и было заметно, что некоторые слова он произносит, не понимая их смысла, как попугай -- сочетания звуков. Видимо, заучил наизусть какой-то раздел из специального конфиденциального пособия для партийных активистов, типа "О трудовом перевоспитании бывших блядей". Сами же бывшие бляди, освобожденные от гнета эксплуатации и уже одетые в серые спецовки, тихо стояли рядом (смиренно потупив взор). По окончании представления Лакатош утер со лба пот, которые прошиб его от небывалого красноречия, и удалился в свой кабинет. А барышень повели знакомить с электрическим производством и прививать навыки скручивания медной проволоки.
   Следующих двух недель барышням вполне хватило, чтобы почувствовать к этой работе непреодолимое отвращение и более-менее сориентироваться на новом месте. Теперь они занимались своим привычным делом на складе готовой продукции, внутри гигантских катушек с медной проволокой. В этом суть перехода к социализму, заключил для себя Дьюри: продолжаешь заниматься тем же, что и раньше, только все как-то жестко, тесно и неудобно.
   ...Патаки, видимо, выиграл еще одну сдачу, потому что Рёка в досаде швырнул карты на стол: "Вот гадство! Опять!.. До нитки ободрал!.. "Спасибо, что хоть х..й остался..." -- как сказал приходской настоятель из Калоча, когда ему поездом отрезало обе ноги "
   "Не надо крайностей. Для начала готов рассмотреть вопрос насчет твоей джазовой пластинки. Кстати, как она? Без царапин? Не шипит, надеюсь?" -- без тени эмоции произнес Патаки, терпеливо тасуя карты.
   Рёка, сын известного лютеранского священника, был в локомотивском вагоне главным авторитетом во всем, что касалось дел духовных. А также, по стечению обстоятельств, и в части творчества римского поэта Горация. Отец Рёка имел обыкновение каждый раз, когда на глаза ему попадался кто-то из его троих детей, обращаться к ним строкой из Горация. И отпрыск должен был немедленно и без запинки продолжить оду со следующей строки, а в противном случае неотвратимо получал весьма болезненный шлепок по ушам. Справедливости ради, отец действовал не одной лишь жестокостью -- если ребенку удавалось подхватить и продолжить текст, ему полагался тоненький ломтик шоколадного пирожного. Рёка признавался, что не знал вкуса шоколадных пирожных примерно до шестнадцати лет.
   Как и Дьюри, Рёка считался буржуазным элементом. Классовым врагом. Но его это, похоже, не слишком беспокоило, и уж точно не препятствовало исполнению основной жизненной миссии. Например, отыметь тут кого-то по-быстрому, стоймя, уперев ее руками в укромную стенку за углом... Помимо коллекции своих феерических гормонов, Рёка был также обладателем целой кучи великолепных (то есть западных) джазовых пластинок, на которые Патаки, однако, (в результате карточных баталий) все более и более накладывал свою когтистую лапу. И сейчас Рёка поглядывал наружу в надежде на избавление от неотвратимого рабства. Он методически одну за другой бегло проглядывал платформы вокзала Сегед в поисках женщин с тем трудноопределимым выражением лица -- когда она вроде бы ждет поезда, или кого-то встречает, или еще какие-то дела. А вдруг на самом деле она только и думает, чтобы какой-нибудь баскетболист отымел ее по-быстрому, стоймя, уперев руками в укромную стенку за углом -- мимоходом, из Будапешта в Мако проездом...
   Увы. Рёка оставался стоять угрюмый и мрачный, как неопровержимое свидетельство того, что ни одной женщины моложе шестидесяти на вокзале Сегеда не наблюдалось. Полное отсутствие пое#очного материала.
   "А кстати, в Сегеде мы вроде еще ни разу не сверкали? Вроде так, а?" -- вспомнил вдруг Банхэги. Хе-хе. "Сверкали".. Это было такое ребяческое развлечение, совершенно бесплатное, однако иногда вполне занимательное. Как только поезд двинулся с места, Катона взял фотоаппарат и высунулся из окна подальше, чтобы запечатлеть всю сцену в подобающем ракурсе. Рёка, Дьюркович, Деметэр и Патаки по команде одновременно выставили свои голые бледные задницы из окон вагона-люкс в сторону перрона. Щелчок. Еще одна фотография для выставки. Целая стена в вагоне-люкс целиком была увешана фотографиями изумленных, возмущенных или разъяренных пассажиров на платформах тех венгерских станций, где побывал "Локомотив".
   Впрочем, Сегед разочаровал и в этом смысле. Весь этот прощальный салют мощностью в четыре голых задницы фактически сверкнул вхолостую. Жертвой стала одна-единственная пожилая контролерша на перроне, которая осталась стоять, как стояла -- не сдвинулась с места и не переменилась в лице. То ли это близорукость, то ли последствия войны. Или войн. Слишком много войн в ее стране и в ее жизни. Передозировка. Похоже, что жизненные невзгоды исчерпали уже эту пожилую женщину, и нет сил на ни на удивление, ни на недоумение, ни на возмущение. Или они тут, в Сегеде, уже приучены ко всякому другими баскетбольными командами, и ничем их теперь не проймешь?
   Поезд неспешно загрохотал по мосту через Тису, а Дьюри, глядя на реку, продолжал неспешно размышлять свою любимую мысль. Дворник в Лондоне... Из задумчивости его снова вывел Патаки (без паузы в деле обнищания своих карточных партнеров.): "Дьюри, брось, отсюда до границы еще далеко, замучаешься топать. Дельный совет: срывайся прямо из Мако!"
   Вообще-то Дьюри никогда не говорил вслух про свои вожделенные фантазии типа "дворник в...". Но -- капля по капле, в час по чайной ложке, шила в мешке не. Как можно скрыть хоть что-нибудь от людей, с которыми ты голышом проехал всю Венгрию вдоль и поперек? "Дьюри, ТАМ на самом деле все не так уж здорово" -- постоянно твердил ему Дьюркович. Впрочем, Дьюркович тоже был известный враль. Может, и не такого масштаба, как Патаки, но, несомненно, видный профессионал в этом деле. Пусть не высшая, но первая лига точно. Причем, в отличие от Патаки, который врал почти всегда весело и непринужденно, для развлечения, или лишь в крайних случаях -- для спасения своей шкуры, Дьюркович врал продуманно, осознанно и осмысленно. Тяжелая многотонная Ложь, призванная раздавить Правду.
   Дьюркович был единственный из них, кто когда-либо выбирался за границу. То есть в настоящую "заграницу", ТУДА. Это сейчас коммунисты наглухо закрыли все границы, и нет даже микроскопической щели, и легче втиснуться к блохе в задницу, чем просочиться ТУДА. А тогда, в сорок седьмом, все еще было возможно, и Дьюркович уехал в Вену. Это были совсем отчаянные времена, сорок седьмой. Главная и постоянная мысль у Дьюри была тогда -- как раздобыть еды. А зимой он выходил на улицу, намотав для тепла газеты на голое тело и надев поверх летнюю одежду. Потому что никакой другой одежды у него просто не было. И вот однажды он отправился к Патаки в гости -- обсудить вопрос насчет "свалить отсюда ко всем чертям". Он старательно рассчитал время и поднимался по лестнице в подъезде в надежде попасть в семейство Патаки точно к обеду (не откажут же они в любезности пригласить к столу?) Увы, прямо на лестнице столкнулся с Патаки, который вприпрыжку летел вниз, нацепив темные очки. Американские армейские солнцезащитные очки, каких во всей Венгрии было не больше десятка. Вообще, Патаки в те годы жилось заметно лучше. По крайней мере, у него была мама, и был папа, который ходил на работу, и кое-какая еда водилась в доме. И уж в любом случае ему не приходилось зимними вечерами отмываться от смазанных отпечатков типографского шрифта на голой коже. Впрочем, вряд ли все эти материальные радости стали тогда для Патаки определяющим обстоятельством. Тут было что-то еще, неизмеримое. Так думал Дьюри тогда, так же он считал и теперь. Решающий недолгий разговор состоялся прямо на лестнице. Дьюри убеждал и настаивал: "Давай свалим отсюда. Свалим из этой страны к чертовой матери. Свалим!" Патаки помолчал, прикидывая и взвешивая, будто ментально ощупывая идею со всех сторон. И потом коротко и без объяснений. "Нет, не годится. Пошли лучше на Дунай, на лодке покатаемся" Вот так и решается судьба. Дьюри был уверен, что если бы ответ был "Да", они бы в ту же минуту спустились по лестнице, вышли из подъезда и отправились бы на Дели пайяудвар. И вечером безо всяких затруднений были бы в Австрии. Но ответ был "Нет", и вместо вокзала они отправились на лодочную станцию. Как вскоре выяснилось, упустили последний шанс.
   Однако Дьюркович-то свой шанс вроде бы использовал, и вовремя успел разорвать свою пуповину с родиной-матерью. В Вене жил его родной дядя, который, по будапештским меркам, представлялся баснословно, безмерно, неописуемо богатым человеком. Сколотил состояние на торговле обувью. После отъезда Дьюрковича все его будапештские друзья и знакомые впали в тяжелую депрессию. Много вечеров подряд их изводили коллективные приступы острой черной зависти по поводу Вены, дядюшки, штруделей и обувной империи...
   Однако -- непостижимо! -- ко всеобщему крайнему изумлению, спустя полгода Дьюркович явился обратно. А страна меж тем стремительно съезжала в нелепый кошмар, так что за эти полгода причин возвращаться в Будапешт стало гораздо меньше, чем до отъезда. Вернувшийся Дьюркович был хмур, малоразговорчив и одет в мятый непрезентабельный костюм. По общему мнению, причиной возвращения могло быть только внезапное помешательство рассудка или соучастие в преднамеренном убийстве на австрийской территории. Однако завесу тайны приоткрыл его младший брат: оказывается, Дьюркович за полгода успел безвозвратно разрушить всю обувную империю своего венского дядюшки. Результатом стал дядюшкин суицид. Но прежде чем наложить на себя руки, дядюшка сочинил Дьюрковичу предсмертное послание. Далее цитата из: "Ты обладаешь потрясающим талантом. Я сорок лет старательно, с любовью создавал это предприятие. Сорок лет все мысли только о деле, сорок лет подряд подъем утром раньше всех, сорок лет неустанной заботы о заказчике. И ты умудрился угробить это большое и процветающее предприятие всего за несколько недель! Несомненно, для этого необходим особый, выдающийся природный дар. Остается лишь надеяться, что рано или поздно ты сможешь употребить свои невероятные таланты на благо всего человечества..."
   Прежде чем осчастливить человечество, Дьюркович взял в Будапеште небольшую жизненную паузу и заполнял ее занятиями баскетболом, попутно всячески охаивая пресловутый Запад. Похоже, кроме краха обувной империи, были на пресловутом Западе (в Вене и окрестностях) и разные другие засады и коварные подставы. И Дьюркович не хотел, чтобы его знакомые испытали их на себе.
   "Срывайся прямо из Мако"... Шутник этот Патаки! Участок границы в районе Мако не стоил того, чтобы сделать туда хотя бы шаг. В одну сторону Румыния, в другую Югославия. Все те же красные звезды, "товарищи" и серп-и-молот. Югославия -- это просто одно большое опасное скопище опасных сербов, каждый из которых виртуозно владеет опасным ножом. Что же касается Румынии, то...
   Помнится, Дьюри в прошлом году страшно обиделся, когда его не взяли в турне по Румынии. Конечно, дураку ясно, что Румыния на самом деле не является страной в принципе, в общепринятом понимании этого слова. Но с другой стороны, это все-таки уже не Венгрия, поэтому Дьюри был просто взбешен, когда выяснилось, что его буржуазное происхождение -- непреодолимое препятствие для включения его в состав на румынский выезд. То есть всяким криптофашистам и загнивающим декадентам вроде Рёка и Патаки можно, а ему -- нельзя?! Ладно, с Патаки понятно. В конце концов, баскетбольным начальникам нужна была победа. А для победы надо закладывать мяч в кольцо. А чтобы закладывать в кольцо, нужен Патаки. Поэтому без Патаки никак. Но декадент Патаки плюс классово-чуждый разыгрывающий Фишер -- это, по мнению начальства, был уже перебор. В результате Дьюри в последний момент отцепили, и основным разыгрывающим поехал Рёка. Эти типы в Министерстве спорта из каких-то загадочных соображений сочли, что Рёка -- менее буржуазный и более классово-близкий элемент.
   Надо сказать, что Румыния имела поганую репутацию. Несколько лет назад Йожи, который жил на первом этаже, ездил на летние каникулы к своим родственникам куда-то в Эрдеи. Вернувшись, он рассказывал в ужасе, совершенно обалдевший: "Они там е#ут уток! Это на полном серьезе, совершенно буквально -- е#ут! Я видел своими глазами!" "Ладно, не смеши!" -- скептически возражал Патаки, -- "Уток?! Наверняка это были гуси, ты просто перепутал..." Йожи казался искренне потрясенным. А когда подумаешь, что чуть ли не половина всех мужественных венгерских генералов и вообще всяких решительных деятелей в венгерской истории так или иначе были выходцами из Эрдеи, многое становится понятным. Видимо, это закаляет психику: встать с утра пораньше, выйти во двор и вдруг увидеть соседа в процессе: весь в мыле, со спущенными штанами, пух и перья, хлопанье крыльев, пронзительное "кря-кря-кря".
   Или все-таки "га-га-га"?
   Дьюри пытался разузнать про Румынию у Иштвана. Иштван утверждал, что именно он был последним венгерским солдатом при отступлении из Колошвара в сорок четвертом ("последним, но самым резвым"). Услышав слово "Румыния", Иштван просто засмеялся и потом долго еще продолжал хохотать без остановки, неудержимо. Своеобразно отреагировал на расспросы и Элек, который до войны однажды ездил на "Восточном экспрессе" в Бухарест по каким-то делам. Когда Элек услышал, что Дьюри искренне хочет попасть в состав команды на румынский выезд, то был категоричен: "Мой сын -- имбецил. Вот так удар на старости лет..."
   После этого Дьюри успокоился, перестал переживать и забыл думать про Румынию. В то время как все остальные суетились в нарастающих приготовлениях. Рёка выучил одну фразу на румынском, которую скандировал с утра до вечера. Рёка надеялся, что фраза переводится примерно как "киска, давай перепихнемся по-быстрому". Патаки взял в собой дополнительные запасы туалетной бумаги и маленькую потрепанную книжку "Деликатесные блюда румынской кухни"
   В Румынии они "пришли, увидели, проиграли". Но зато вернулись обратно живые.
   Дьюри встречал их на Келети пайяудвар.
   Первым из вагона вышел Рёка. Обычно высокий и тощий, за время поездки он явно и видимо похудел, и теперь выглядел просто как живой скелет, обтянутый бледной полупрозрачной кожей. Не говоря ни слова, Рёка опустился на колени и поцеловал пыльный асфальт на платформе, и только потом поделился с Дьюри: "Не думал, что нам суждено вернуться живыми... Скажу тебе так. Если мне преложат на выбор: две недели здесь в зале ожидания на Келети, без еды, или одна ночь в лучшем отеле Бухареста -- то я еще десять раз подумаю"
   Они проиграли оба матча. В основном из-за того, что оба раза играли без Патаки. Потому что в Бухаресте Патаки вдруг столкнулся с коварным предательством со стороны сразу нескольких важных органов -- желудка, пищевода и сфинктера. БОльшую часть времени он провел в гостиничном номере, стоя на коленях перед унитазом, хватаясь за край его дрожащими руками и периодически пытаясь выблевать что-нибудь еще из давно уже опустевших внутренностей. Словно отвешивая поклоны суровым пищеварительным богам и вымаливая себе их снисхождение и заступничество. И это Патаки! Патаки -- человек, который за всю свою предыдущую жизнь не проболел ни единого дня, а если и сталкивался с врачами, то только во время обязательного ежегодного медосмотра в "Локомотиве". Остальные чувствовали себя не многим лучше, но все-таки смогли выйти на площадку. Выйти, но не более. Пустые, на ватных ногах, покрываясь холодным потом, они панически боялись получать мяч -- потому что получив мяч, надо было как минимум пытаться что-то делать: то ли пасовать, то ли бежать... Они бы с удовольствием прекратили матч и сдались уже после первого тайма, если б не Хепп. Хепп попеременно то отчаянно взывал к венгерской национальной гордости, то угрожал пустить в ход беспрецедентную жестокость на ближайшей утренней тренировке. Так или иначе, они отмучились до конца все сорок минут. Несмотря на то, что "Локомотив" безнадежно проигрывали с первой минуты до последней (а может, как раз поэтому), весь зал освистывали их оба тайма, а в один из моментов с трибун прилетел какой-то дротик и попал Саболчу в ухо. Ухо насквозь.
   В отсутствие Патаки капитанил Деметэр. Перед стартовым свистком он предложил румынскому капитану обмен сувенирами, как обычно принято во время международных матчей. В ответ румын затеял какой-то нелепый торг, и в результате Деметэру достался не один, а целых три совершенно бесполезных румынских сувенира. При этом довольные румыны радостно гоготали и потирали руки, будто удачно обтяпали дельце -- надули этих дураков венгров и всучили им три идиотских сувенира вместо одного.
   Потом, во время ответного визита румын, "Локомотив" отомстил, но лишь отчасти. Они выиграли у команды Румынского профсоюза железнодорожников в два очка. Сплошное разочарование, особенно если учесть, что старший брат Рёка работал поваром в отеле, где поселились румыны. И, как следствие, вечером накануне игры гости с аппетитом навернули традиционного венгерского гуляша с изрядной добавкой крысиного яда.
  
  
   * * *
  
   Поезд неспешно подошел к перрону Мако. Конечная остановка поезда и конечная точка сегодняшней поездки Локомотива. Сегодня вечером им предстояло играть с какой-то местной мясоперерабатывающей командой. В Мако существовало некое вспомогательное мясное производство, которое обеспечивало сырьем фабрику салями в Сегеде. В команде противника были представлены безжалостные забойщики, решительные обвальщики, и виртуозы разделочного цеха.
   Никакой торжественной встречи и оваций на перроне. Впрочем, Мако -- маленький городишко, так что даже без встречающих и провожатых они без труда нашли цель своего визита. Обыкновенный школьный спортзал. Команда неуклюжих мясоедов была уже на площадке. Один беглый взгляд, и все сразу понятно: мясоеды пытаются уяснить для себя баскетбольные правила, освоить технические и тактические азы. Отчаянная попытка: до начала матча у них в запасе оставалось примерно полчаса.
   В раздевалке Хепп выдал "Локомотиву" предматчевую установку. По счастью, не полноценную установку, а лишь ее сильно урезанный вариант (так сказать, карманное издание). По правде сказать, в этом не было вообще никакой нужды. Все знали заранее -- они приехали сюда побеждать на классе, не глядя, "одной левой". Неизвестные провинциальные команды по определению не могут показывать что-то стоящее, потому что если в такой команде вдруг чудом появится мало-мальски заметный игрок, его тотчас же заприметит кто-то из монстров высшей лиги, посулит золотые горы и переманит к себе. Матч товарищеский, "Локомотиву" ненужный и неинтересный. А мясоедам матч был нужен -- для того чтобы понять, что же такое настоящий баскетбол. Мясоеды были команда новая, недавно сформированная, и заполучить к себе "Локомотив" на товарищеский матч было для них большой удачей. Наверняка тут не обощлось без включения партийных каналов и механизмов. Партийный секретарь из Мако позвонил какому-то другому партийному секретарю, и пообещал целый грузовик салями, а тот секретарь следующему, ну и так далее по цепочке. В результате все партийные секретари получили свою долю салями, а игроки "Локомотива" салями не получили, зато притащился в Мако, эту захолустную дыру.
   Так что сегодня Хеппу было совсем необязательно придумывать план на игру, изобретать тактические схемы и тасовать состав. Однако у Хеппа была странная особенность (иногда весьма утомительная для окружающих): он был истинный профессионал. Он воспринимал свою работу совершенно серьезно и абсолютно ответственно, в отличие от всех остальных десяти миллионов венгров. Он был исключительно хорош и как баскетбольный тренер, и как менеджер, и как наставник команды. Был у него только один минус: каждый день Хепп вставал в 4:30 утра, и при этом даже на пятьдесят первом году жизни не уяснил для себя, что некоторые другие люди могут просыпаться чуть позже. В результате над командой висело это чудовищное каждодневное проклятье: тренировка на скоростную выносливость в пять утра.
   Как-то раз утром, вскоре после того как Дьюри только зачислили "Локомотива", и всего через пару недель после того как он сжег свою кровать, Дьюри проснулся на полу с мучительным сознанием: к 5:30 Хепп ждет его для тренировки на выносливость где-то там, на улице, в бездонном черном холоде. Какого черта вся жизнь сводится к тому, чтобы выскакивать практически посреди ночи в бездонный черный холод, и заниматься там чем-то таким, против чего восстает все твое существо?! После тягостного колебания Дьюри счел, что именно сегодня он этого просто не переживет. Вообще-то обычно он был образцово-показательный спортсмен во всем, что касалось тренировок. Он и кровать-то свою сжег именно по этой причине -- в надежде окончательно и безвозвратно победить свою лень, обратить ее вместе с кроватью в прах и пепел. Уж не Бог весть какая была кровать, но вполне еще крепкая и удобная. И любой нормальный человек, лежа в этой кровати в 5:00 утра, предпочел бы ее теплые уютные соблазны часовому забегу по черному замерзшему Будапешту. Дьюри не был исключением. Он прятался под одеялом, в этой цитадели тепла и комфорта, и со стыдом думал об утренней пробежке, которую должен начать прямо сейчас. Раз за разом мысленно повторяя ее, наматывая мысленно круги по пустынным темным улицам -- вместо того чтобы выполнять их в реале. И ведь при этом отлично понимал, что тренироваться ему -- нужно, просто необходимо. Причем тренироваться в два раза больше, чем остальным. Потому что он был из тех спортсменов без особых задатков, которые добиваются своего только трудом -- в отличие, например, от Патаки, баскетбольного гения с рождения.
   Нет, для того чтобы получать блага от баскетбола, Дьюри надо было вкалывать. Поэтому-то он, в конце концов, расколотил свою кровать на доски, оттащил их вниз во двор, сбрызнул бензином и устроил большой костер. Чтобы отрезать путь к отступлению и в будущем не давать своей лени ни шанса. Соседи во дворе избегали таращиться на это мебельное аутодафе -- в те времена они с Патаки уже имели в квартале устойчивую репутацию отморозков. И если ни он, ни Патаки не перерезали этим соседям глотки -- ночью, спящим, из озорства -- то соседи были уже вполне счастливы.
   Дьюри возлагал все свои надежды на голый жесткий пол. Если ты проснулся в пять утра на голом жестком полу, спать больше не захочется. Волей-неволей вскочишь, выскочишь на улицу, и будешь мотать свои круги на скоростную выносливость. На деле же, однако, все сложнее, и даже жесткий голый пол может стать твоим привычным уютным другом, расстаться с которым выше сил. И в то утро он смутно подумал "нельзя же постоянно издеваться над естеством!", мысленно вычеркнул Хеппа с его утренним транс-арктическим забегом из расписания, перевернулся на другой бок (жестко, блин!) и снова нырнул в сладкий сон.
   В дверь позвонили (как потом выяснилось) около шести утра. Дверь открыл Элек, который к тому моменту уже проснулся -- хотя как раз он-то вроде и не имел для этого никаких убедительных причин. В двери стоял Хепп. Он сунул Элеку свою визитку, которую таскал всегда и всюду ("Др Хепп Ференц, доктор спорта") и попросил показать ему комнату Дьюри. Лежа на полу, Дьюри спросонья рефлекторно соврал, что он заболел. И тут же Элек вслух выразил удивление и недоумение, какой-такой "заболел", если еще вчера вечером не наблюдалось никаких болезненных признаков? Тем самым лишил заявление Дьюри малейших следов достоверности и облегчил Хеппу задачу.
   "Понятно, Дьюри. Захворал, с кем не бывает" -- добродушно сказал Хепп, обращаясь к больному -- "Но сдаваться нельзя, Дьюри, надо бороться. Поэтому условимся так: ты прямо сейчас силой воли побеждаешь болезнь и заставляешь организм встать. Потому что сильная воля, Дьюри, есть основа сильного тела. И через двадцать минут приходишь на стадион. И там пробегаешь обычную норму. И еще плюс десять кругов -- это чтобы доказать болезни, что человека с сильной волей просто так не возьмешь. И тогда... Тогда, я думаю, я смогу тебе подписать отсрочку от армии"
   Да, таков был Хепп, это квинтэссенция. Любой другой тренер послал бы кого-то из команды будить Дьюри, пугать и угрожать. Но Хепп всегда и все делал сам.
   "Ясное дело, что мы выиграем, это не обсуждается" -- сказал Хепп -- "об этом я и говорить не хочу. Я их посмотрел пару минут -- у этих мясоедов руки-крюки, и растут они из жопы. Непонятно, как они ими умудряются надевать форму. Наверное, им мама помогает в раздевалке... Поэтому: я хочу, чтобы вы не просто выиграли, а выиграли в двадцать очков. Оставьте при себе свои комментарии "да он тронулся"! Да, я настаиваю: двадцать очков. И не надо этого наглого хохота. Есть такая пословица, "не судить о книге по обложке", но здесь явно противоположный случай. Это парни -- просто стадо баранов, без понятия о тактике. Не дай им Бог оказаться в темноте -- просто разбредутся кто куда, так что не соберешь... Поэтому, я настаиваю: двадцать... нет, чтобы не расслаблялись, тридцать! Да, тридцать очков! В противном случае гарантирую вам лишних два часа тренировки в центральном парке в пять утра. Самого дождливого утра, которое я только смогу выбрать!"
   Хепп прислонил к стене черную доску, которую всегда возил с собой на матчи, и раскрыл свой легендарный блокнот в кожаном переплете. Блокнот содержал несметное количество баскетбольных тактических схем, и толщиной был примерно с бедро молотобойца (однажды Дьюри краем глаза углядел в этом блокноте схему номер 602!) Началась самая трудная часть любого матча: внимать предматчевой установке в исполнении Хеппа. Одна за другой на черной доске появились две нарисованные мелом схемы. По лицам поползли сдержанные ухмылки: в предстоящей битве со сборной разделочного цеха вполне можно было обойтись безо всякой тактики -- достаточно перехватить мяч, отдать его Патаки и далее безучастно наблюдать, как он обыграет пятерых и положит сверху. Между прочим, такая тактика была изумительно эффективна и против команд высшего венгерского дивизиона -- ну, кроме трех или четырех, у которых было достаточно мастерства, таланта и ума для того, чтобы предвидеть такую тактику и успешно ей противостоять.
   Но здесь, в Мако, очень трудно было заставить себя внимать Хеппу и вникать в его феноменально изобретательные схемы. Впрочем, раз тренер хочет -- значит, "Локомотив" сыграет именно так, независимо от того, уместна ли реально эта схема или нет. И независимо от того, будет ли от этой схемы какая-то польза в смысле лишней пары очков. В конце концов, они баскетболисты, Хепп -- тренер, и баскетбол в любом случае намного приятнее настоящей работы, когда ты думаешь, что работаешь за деньги, но в результате не получаешь почти ничего. А в глазах баскетбольного тренера Хеппа не было более тяжкого греха, чем невыполнение плана на игру. Отдельным личностям иногда удавалось оправдаться, типа "Док, у вас на схеме Патаки был отмечен слишком жирным овалом. Ну не мог же я пасовать этому пасхальному яйцу..." Но, как правило, если Хепп не узнавал своей тактической схемы в игре команды -- пиши пропало. На следующей тренировке следовала излюбленная Хеппом жестокая расплата, а именно полчаса бегом вверх-вниз по трибунам стадиона. После такого истязания любой человек, как бы ни был он силен и тренирован, несколько дней ощущал свои ноги как постоянное средоточие боли.
   Справедливости ради надо сказать, что случались иногда матчи, которые они выигрывали исключительно благодаря Хеппу и его схемам. Самый яркий пример -- эпическая игра второго круга в прошлом году "Локо" - "МАФЦ" (Технический Университет), уже вошедшая в баскетбольный фольклор как Великое Избиение. Технический Университет по именам был явно сильнее, но "Локомотив" строго выполнил установку Хеппа от и до, никто не сбился на индивидуальную игру, вся команда на полусогнутых пахала в зонной защите, как черти толкались за отскок и без устали уносились в быстрые прорывы. "Локо" заслуженно победил в пятнадцать очков. После финального свистка игроки Университета застыли на площадке как вкопанные, недоумевая, не веря своим глазам и счету на табло -- их по всем статьям переиграла команда, которая стояла в дивизионе на пять мест ниже. Хепп был на седьмом небе. Причем, быть может, не столько от победы, сколько от этого редкого состояния, когда команда становится послушным и безошибочным инструментом тренерской воли. Ощущение это было отчасти знакомо и Дьюри -- пару раз в неделю он сам тренировал юношескую команду из гимназии, и иногда во время матчей как-то по-особому сходились звезды, все складывалось. И тогда наступал волшебный процесс, в котором было больше кайфа, чем в конечном результате. Ощущение, что пятеро ребятишек на площадке связаны с тобой невидимыми нитями, ты дергаешь эти невидимые нити, и команда осознанно и беспрекословно подчиняется твоим телепатическим приказам. Директор театра марионеток или генерал над полем баталии. Гордость, законная гордость за дело рук своих...
   Первым на площадку, как обычно, вышел Рёка. Один, в обнимку с раритетным патефоном. Стандартное предматчевое шоу "Локомотива". Все они, и в первую очередь сам Рёка, отлично понимали, что в Мако такое шоу -- псу под хвост, и бисер перед свиньями. Но на то они и профессионалы ("Локомотив", высший дивизион!), чтобы предматчевое шоу состоялось независимо ни от чего. Пусть на трибунах не будет ни одного зрителя, или пусть все зрители будут абсолютно невосприимчивы к шоу из-за своей провинциальной тупости -- тем не менее шоу обязательно.
   Раритетный патефон принадлежал Иштвану. Собственно, этот портативный патефон (ну и еще, пожалуй, сам Иштван) -- это почти все, что осталось от венгерской Второй армии. Иштван получил патефон от Элека в сорок первом, как подарок, когда уходил на фронт. Дьюри не знал точно, сколько он мог стоить по тем временам, но явно речь шла о целом состоянии. Далеко не каждый германский генерал на Восточном фронте мог похвастаться таким приспособлением для музыкальной релаксации, каким обладал лейтенант венгерской артиллерии Фишер Иштван.
   На протяжении всей истории страны венгерские армии имели несчастное обыкновение быть разгромленными наголову, и в сорок третьем венгерская Вторая армия не стала исключением. Правда, Иштван вернулся -- худой, ободранный, посеченный шрапнелью. Но остальные двести тысяч венгров из Второй армии -- увы, нет... Еще более удивительно, прямо-таки неправдоподобно, что несколько месяцев спустя в Будапешт вернулся и портативный патефон -- его привез Иштвану кто-то из бывших однополчан. Патефон дожил до 1955 года, и теперь Иштван предоставил его Дьюри в бессрочное пользование.
   Рёка поставил одну из их любимых джазовых пластинок, и под заводную музыку команда выскочила на площадку, выстроилась, размялась и распрыгалась, вереницей один за другим набегая на кольцо и повисая на дужке двумя руками. Пластинки имели стопроцентно американское происхождение, однако несли на себе советский камуфляж. Как-то раз они играли с командой советских железнодорожников, и те подарили "Локомотиву" целую кучу советских патефонных пластинок. Вместо того, чтобы сразу же выкинуть их на помойку, было решено извлечь из пластинок максимальную пользу: от них отпарили-отклеили русские этикетки и переклеили их на американский джаз поверх этикеток звездно-полосатых. И только после этого голые черные русские пластинки -- на помойку. Так что теперь загнивающий Запад, эта Луизиана и Джорджия, саксофон и раскатистые негритянские басы -- все скрывалось под кириллическими надписями типа "ЛЕНИН ВСЕГДА ЖИВОЙ", "НАШ ПАРОВОЗ ВПЕРЕД ЛЕТИ" и тому подобная галиматья. Изначальные американские названия давно забылись, так что джазовые хиты теперь именовались в команде исключительно по-русски. Сегодня Рёка поставил на разминку свой любимый, с условным названием "В ЛЕСУ ПРИФРОНТОВОМ" (как явствовало из этикетки -- в исполнении хора ансамбля песни и пляски Советской Армии). Не раз и не два этот джазовый репертуар перед матчами вызывал подозрительные вопросы и нахмуренные брови партийного начальства, однако лишь одного взгляда на кириллицу обычно было достаточно, чтобы развеять все сомнения ответственных товарищей. Глаз достовернее слуха.
   А разделочный цех явно был застигнут врасплох. Похоже, к такому они не были готовы -- джазовое шоу, разминка, воздушество над кольцом... В дополнение картины один из мясоедов торопливо подскочил к Хеппу и извиняющимся тоном объявил, что будет только один судья (вместо двух): "Второй мой дядя сильно приболел и никак не сможет прийти..."
   На стартовое вбрасывание против Патаки вышел мясоед ростом за два метра. Это не столь уж секретное "секретное оружие" мясоедов бросило на Патаки снисходительно-презрительный взгляд сверху вниз (Патаки был ниже сантиметров на десять) и самодовольно ухмыльнулось. Смешные люди мясоеды, они и впрямь рассчитывали выиграть...
   Свисток!
   В баскетболе важно иметь высокий рост. Еще важнее высоко выпрыгивать. И еще важнее высоко выпрыгнуть в нужный момент. "Секретное оружие" оторвалось от пола, Патаки выждал неуловимую долю секунды, взвился следом, и когда мяч уже опускался в руки "Секретному оружию", где-то между ними молнией мелькнули пальцы Патаки -- сам смахнул мяч, и сам же подобрал. Мясоеды приостановились в удивлении. А Патаки, вместо того чтобы по обыкновению пронестись с дриблингом по всей площадке и заколотить сверху, вдруг отдал назад Дьюри. Патаки не успел пересечь центральную линию, так что правило зоны не нарушено. И Дьюри почувствовал вдруг момент и драйв -- и в порыве неодолимого озорства бросил от своей штрафной, безо всякой техники, одной рукой. Такие фортели допустимы только в конце тайма, как отчаянная мера, безнадежная попытка уцепить шанс. Но сегодня можно, можно один раз подурачиться, "Локо" выиграет по-любому -- даже если вместо всей пятерки на площадке будут только Патаки и он. Тем временем мяч описал в школьном спортзале красивую длинную дугу, со свистом вошел в кольцо и прошелестел сеткой. Дужки не тронув!!!
   Любой минимально сведущий в баскетболе человек согласится, что такой бросок -- один за карьеру, чудесное стечение, 95% везения и только 5% мастерства. Что можно поставить Дьюри на ту же точку и заставить бросать оттуда до конца жизни -- и он больше не попадет ни разу. Но мясоеды не были сведущи. Они остановились как вкопанные, раскрыв рты от изумления. Их настрой на матч мгновенно обрушился и рассыпался, хамоватое самодовольство вдруг обратилось в растерянность и безрассудную панику. Дьюри в мгновение ока стал суперзвездой и главным героем. Вместо того, чтобы держать Патаки (впрочем, это им вряд ли бы сильно помогло), мясоеды столпились вокруг Дьюри, следя за каждым его движением и отсекая от мяча. Следующие десять атак проходили однообразно: пятеро мясоедов держали Дьюри, Рёка перехватывал, отдавал Патаки, Патаки без противодействия проходил всю площадку и закладывал сверху. Десять раз подряд, как на тренировке, в одиночку на пустой площадке. Образовавшийся разрыв в 20 очков, наконец, подтолкнул мясоедов к тактическим размышлениям, и они осознали, что за Патаки тоже надо приглядывать. Но и это не принесло им особой пользы. Теперь "Секретное оружие" топталось возле Патаки и размахивало руками, пытаясь перехватить и оставить его без мяча, но Патаки каждый раз успевал открываться на расчетливый пас -- то выпрыгивая чуть выше, то отскакивая назад, то вылетая из-за спины в сторону. "Секретное оружие" было слишком здоровенное, чтобы хоть на миг перехитрить Патаки или гравитацию.
   Предвзятость! Только неслыханная, донельзя чудовищная, доселе невиданная предвзятость рефери позволила мясоедам проиграть со счетом "всего лишь" 32-68. "Дядя" свистел исключительно в одну сторону -- как только кто-то из "Локо" приближался к мячу на расстояние вытянутой руки. При этом заранее выписал мясоедам полную индульгенцию на любые подножки, тычки и захваты, и вдобавок высосал из пальца несколько штрафных и технических в их пользу. И все-таки счет говорил сам за себя -- чтобы пропихнуть этих мясоедов в высшей дивизион, потребуются все экспортные мощности венгерской салями-производительной промышленности. А может, и их не хватит.
   Несмотря на радость победы, Хепп негодовал. Сразу после финального свистка он быстрым шагом направился к рефери-самоучке, чтобы потребовать объяснений по поводу отвратного судейства: в ходе матча Хепп зафиксировал с своем блокноте 108 (сто восемь!) ошибочных судейских решений. Судья, похоже, пока еще не очень представлял, через какое суровое испытание ему предстоит пройти в ближайшие час-полтора: сто восемь эпизодов, расписанных до мельчайших атомарных подробностей, с указанием времени, счета, характера нарушения и номеров игроков. Это Хепп!
   Хепп -- это колосс, это краеугольный камень и столп, на котором зиждился баскетбольный "Локомотив", и именно благодаря Хеппу "Локо" твердо занимал свое место в высшем дивизионе. Но даже Хепп, несмотря на все свое тренерское умение, изобретательность и талант мотиватора, ни разу не смог поднять "Локо" на такой подвиг, как победа над "Гонведом". "Гонвед" это армейский клуб, в их клубном офисе стоял переходящий кубок за победу в чемпионате Венгрии, и этот кубок был прибит к полке гвоздями -- потому что никогда не возникало необходимости переносить переходящий кубок из офиса "Гонведа" куда-то еще. Сила армейского клуба была самоочевидна: возможность комплектования за счет призыва, безграничные льготы и сказочные блага для якобы "армейских" спортсменов. И самый сладкий бонус: играя за Армию, ты избавляешься от необходимости быть в армии (в той, настоящей армии, где приходится рыть траншеи в холоде и голоде). То есть фактически надо вступить в эту якобы-армию, чтобы избежать другой -- той настоящей, которая среди молодых венгерских граждан мужского пола была вторым основным занятием после трахнья.
   Баскетболисты "Гонведа" (как и вообще все армейские спортсмены) жили припеваючи и неплохо получали. Военное обучение у них длилось не более одного дня -- обычно первого, и не простиралось далее общих сведений о внешнем виде "Калашникова".
   Вообще-то каждый клуб высшего дивизиона подыскивал своим игрокам некую номинальную работу -- чтобы только числиться и два раза в месяц являться за зарплатой. Плюс к тому еще "спортивно-калорийные": маленькие коричневые конвертики в клубном офисе, регулярно. У самого Дьюри железнодорожная карьера закладывала неожиданные виражи: сначала его отправили на двухмесячные курсы радистов. Морзянка, точки-тире, гетеродины и прочие дела. Но после курсов ему лишь несколько раз довелось заглядывать на свое рабочее место -- так, по случаю, из любопытства.
   В "Гонведе" эта практика расцветала еще более махровым цветом. Воинский долг армейских "спортсменов-любителей" сводился к тому, чтобы пару раз в год надевать военную форму на показушных маскарадах. При этом спортсмены мирового уровня жили уже просто на другой планете, в запредельной роскоши. Гениальный Пушкаш Ференц, например, имел не только личную машину, но и личного шофера. Но то был Пушкаш, он один такой...
   После матча команда злобных мясоедов и сочувствующие из публики ввалились в раздевалку "Локо". Окажись тут барон де Кубертэн -- он бы содрогнулся: атмосфера была далека от идеалов олимпийского братства. Если до этого кто-то в "Локо" еще надеялся на самогонную палинку -- при выездах в провинцию местные частенько наливали, -- то теперь эти надежды улетучились как дым. В воздухе запахло неравной рукопашной. Мясоеды, явные уроды! 32-68 -- о чем еще говорить? Приличные люди поблагодарили бы за науку. А если не хватает благородства, то могли бы просто как-нибудь молча пережить, проглотить, перетоптаться у себя в раздевалке. Нет, эти приперлись, не смогли устоять перед очарованием Будапешта. Похоже, в эти выходные в Мако не ожидалось других развлечений, кроме как оттянуться на приезжем "Локомотиве". Не так -- так этак.
   Наехали с ходу на Деметэра. Инстинктивно выбрали главное мишенью, и неудивительно: высокий молодой человек с правильными аристократическими чертами лица. Как, собственно, и подобает потомку венгерских аристократов в не-выговоришь-каком поколении. К тому же Деметэр прямо-таки зримо излучал невозмутимость и холодное спокойствие -- то ли под действием семивековой аристократической эволюции, то ли по своей естественной природе. Если бы Деметэр вдруг попал под бомбежку, то он бы вылез из-под руин с тем же холодным спокойствием на лице, и с той же безукоризненной прической волосок к волоску. Если вы облачитесь в отутюженный смокинг, а рядом с вами встанет Деметэр голышом -- вы почувствуете себя нищим оборванцем.
   Деметэр никак не реагировал, все так же невозмутимо собирая свои вещи. Будь на его месте Патаки, или Катона, сейчас бы чьи-то зубы уже рассыпались бы по полу. "Интересно, почему именно товарищеские матчи обычно заканчиваются подобным образом?" -- мелькнуло в голове у Дьюри, пока как он инстинктивно оглядывал раздевалку в поисках чего-либо подходящего, типа куска железной трубы длиной полметра или чуть побольше. Однако дело обернулось иначе -- неминуемая, казалось бы, массовая драка с использованием подручных предметов так и не состоялась. Самый наглый из мясоедов, неформальный лидер и главный хулиган, раз за разом подначивал Деметэра: "Ну ты чё, думаешь тут самый красавчик, та что ли? Ты чё, думаешь у тя говно не воняет? А?". Посреди процесса Деметэр на секунду приостановился, временно отложил свои занятия, тщательно поправил галстук, и затем влепил мясоеду акцентированную пощечину. Не удар, а именно пощечина, причем аристократически-эстетическая. Деметэр будто нарочито затянул движение, все было медленно, красиво и выразительно как в кино или на картинке, и тем не менее мясоед не успел среагировать. Большая баскетбольная пятерня поперек всей морды, со звоном, открытой ладонью. После чего невозмутимо продолжил собирать вещи в сумку. Эффект был поразительный. Примерно как косоглазый мастер боевых искусств, который умеет всю силу смертельного удара концентрировать в одном пальце -- так и Деметэр умудрился вложить все свое столичное презрение и баскетбольное превосходство в этот единственный звонкий шлепок. И подействовало. Мясоеды осеклись и не рыпнулись, остались стоять, где стояли. Осознание собственной третьесортности вдруг накрыло их с головой -- третьесортности баскетбольной, географической, генетической, какой угодно. Третьесортность всех сторон жизни.
   Забавно, но именно Деметэр сразу после матча настаивал на том, чтобы самим зайти к мясоедам в раздевалку, вежливо пожать руки, поблагодарить за игру и расстаться друзьями...
   Прежде чем уехать, им еще пришлось по всему городу разыскивать Хеппа, и в конце концов они его настигли его на бегу, изрядно запыхавшись, на сельской дороге примерно в двух километрах от спортзала. Хепп в этот момент преследовал "дядю"-рефери, который при послематчевом разборе ста восьми спорных эпизодов не выдержал на эпизоде номер сорок восемь, вскочил, сел на велосипед и попытался удрать. Не тут-то было! Хепп легко держал нужную скорость бегом, без затруднений поддерживал беседу, и за два километра успел добраться до эпизода номер шестьдесят один. Для своих лет Хепп был в изумительной форме (по правде сказать, он был в отличной форме и для человека лет на двадцать младше), так что вполне мог бы добраться и до конца списка. Но по ходу дела у него закрадывалось все больше сомнений в том, что рефери воспринимает его критику конструктивно, поэтому он, скрепя сердце, согласился оставить "дядю" в покое и отправиться с командой на вокзал.
   Обратный поезд шел только до Сегеда, они решили переночевать там в городе, а в воскресенье стартовать в Будапешт. В Сегеде команда отправилась в центр на разведку -- есть ли там еще хоть один ресторан, куда бы их пустили? Все отчетливо помнили, что в прошлый раз во время выезда в Сегед они дружно сбежали из ресторана не заплатив, но увы -- никто не мог вспомнить, из какого именно. И неудивительно: тогда они так отпраздновали победу, что полкоманды еле стояло на ногах, и эта половина еще вынуждена была вытаскивать на себе другую половину, которая на ногах не стояла совершенно. Так что "сбежали" -- это громко сказано. На самом деле затолкали официантов на кухню, заперли дверь снаружи и неторопливо удалились всей компанией. Такой номер на жаргоне "Локо" именовался "рывок Зриньи", в честь знаменитого венгерского генерала Зриньи Миклоша. Генерал прославился тем, что во время осады турками венгерской крепости Сигетвар неожиданно выскочил из ворот во главе всей своей армии, для того чтобы -- как он считал -- напасть на турок. Турок было примерно в 10 раз больше. Армия Зриньи была уничтожена без остатка вместе с ним самим. А вообще -- на то они и выездные матчи, чтобы отрываться, нарываться, нарушать положения и учинять безобразия.
   В итоге выбрали ресторанчик на центральной площади, с левой стороны. Главная трудность оказалась в том, чтобы убедить персонал: игроки "Локо" не имеют никакого отношения к водному поло. Пришлось долго уверять, убеждать и доказывать. Официант недоверчиво ворчал: "Не надо мне втирать, я, слава Богу, повидал тут это "водное поло"! Вам это, может, "водное поло", а мне -- сломанные столы, наряд полиции, выбитые зубы и месяц в гипсе. До сих пор рука не гнется, а к дождю -- ноет"
   Хепп не пошел с командой на ужин, он засел в гостинице и взялся строчить гневные письма про сто восемь спорных эпизодов во все баскетбольные, около-баскетбольные, и даже вовсе-не-баскетбольные инстанции. "Правильно, очень правильно, док" -- сочувственно поддакивал ему Патаки "И еще обязательно напишите прямо в Министерство. Я считаю, в Министерство -- обязательно" Расчет был прост: Хепп потратит массу времени на свои эпистолярные экзерсисы, и тем самым команда будет избавлена от двух-трех-четырехчасового послематчевого анализа -- пытки, сравнимой только с предматчевой установкой. Бывали случаи, когда, спасаясь от послематчевого анализа Хеппа, люди выпрыгивали из окон или спускались с третьего этажа по водосточной трубе.
   Дьюри тоже отделился от команды. Вместо ресторана Дьюри отправился в Сегедское центральное почтовое отделение, поискать там междугородный телефон. Для того, чтобы... О, это было чудо, такое неправдоподобное чудо, что даже... Вкратце фактическая сторона дела: три дня назад в Будапеште на улице его остановила незнакомая девушка и по по-английски попросила показать дорогу к "мьюзиэм ов файн артс". Девушка было изумительно, фантастически, неописуемо хороша, потому что она была ОТТУДА -- ходячий двуногий билет из Венгрии прочь, редчайший шанс. К тому же и впрямь вполне мила на вид. Дьюри был захвачен врасплох -- Провидение не удосужилось дать ему какой-нибудь предупредительный сигнал за день, за час, хотя бы даже за минуту до того как милая девушка ОТТУДА вот так вот запросто подойдет к нему на улице ?ллёи утца и спросит про музей. В первый момент Дьюри совершенно оцепенел и отупел настолько, что только машинально показал дорогу и почти уже позволил ей уйти, скрыться за поворотом, даже не попытавшись завязать знакомство. Но все-таки заставил себя выйти из ступора, одумался, успел. Милая девушка оказалась из Швеции, приехала к ним на какой-то фестиваль, организованный одним из бесчисленных комитетов по борьбе за мир во всем мире, но это все было неважно. Важно было то, что картинка "дворник в Стокгольме" вдруг начала обретать реальные очертания.
   Она вполне стоила того, чтобы ради нее отстоять четырехчасовую очередь в кабинку междугородного телефона. Спокойно, спокойно, не торопись, уговаривал себя Дьюри. Еще несколько дней, и она влюбится в тебя до безумия. Просто обязана -- иначе как же ты попадешь ТУДА?!
   А если вдруг не влюбится? Тогда последний вариант: бухнуться в ноги, размазывать слезы и лобызать ей колени. И умолять, умолять отчаянно, навзрыд и совершенно бесстыдно, умолять выйти за него замуж. Обещать все что угодно -- работать на нее до конца жизни, душить голыми руками любого, кто на нее косо посмотрит, не знаю что еще. Лишь бы выбраться ТУДА.
   "Вот так-то, пидарюга, я сваливаю. А ты остаешься" -- мысленно обращался Дьюри к анонимному, так и не вычисленному стукачу. Он пристроился в конец очереди в телефонную кабинку, и в этот момент одна из фигур впереди постепенно сфокусировалась в нечто ностальгически-знакомое. Ба, Шолом-Надь, бывший чемпион школы Минта по магазинным кражам! Да, в детстве Шолом-Надь был просто виртуоз в этом деле, особенно по части шоколадных батончиков. Летом сорок первого Шолом-Надь наворовал просто несметное количество этих батончиков, и тоннами скармливал их своим друзьям демпинговым ценам. Так что потом весь третий класс Дьюри не мог смотреть на эти батончики без рвотного содрогания. Потом в старших классах их пути как-то разошлись, но все равно Шолом-Надь был славный малый. Чего стоит тот незабвенный раскладной нож, который Шолом-Надь украл в пятом классе специально для Дьюри! Швейцарский, многоцелевой. Жаль, что потом, в сорок шестом, этот отморозок Кэрэстэш учудил -- попросил на минутку нож у Дьюри, воткнул его в какого-то цыгана на ярмарке, да в там его и оставил. То есть в цыгане. Вместе с цыганом нож и пропал... А ведь раскладывалось двенадцать ножей, ножичков, шило, открывалка, пилочка, и еще куча всего.
   Выяснилось, что теперь Шолом-Надь учится в университете Сегед на филологическом, по специальности венгерская литература. "Кстати познакомься, ее зовут Ядвига" -- Шолом-Надь показал на складную девушку рядом, которая всем своим видом демонстрировала скуку от стояния в очереди. Имя было вроде польское, но Дьюри даже не попытался запомнить. Девушка глянула на Дьюри с тем же выражением усталой скуки, так что он даже слегка оскорбился в глубине души -- похоже, она совершенно не в восторге от его присутствия. Впрочем, к двадцати пяти годам Дьюри уже точно знал: человек, который недооценивает знакомства с женщинами, никогда и ничего в жизни не добьется. Поэтому инстинктивно, где-то в бэк-офисе подсознания, девушку Ядвигу прощупали взглядом насквозь, оценили, классифицировали и сочли возможным уделить ей одну тоненькую папочку в картотеке. После чего все мысли снова переключились на белокурые скандинавские мотивы и предстоящий телефонный звонок.
   Ждать в очереди пришлось целых три часа. И только для того, чтобы выяснить -- в данный момент Мари-Хелен Нильссон в общежитии нет.
   Стать дворником в Стокгольме тоже не так-то просто.
  
  
   1944, декабрь
  
   Последний немецкий солдат, одетый в почти безупречную гимнастерку, немного отставал от остальных. Единственным изъяном в гимнастерке была дыра на животе, через которую вываливалась изрядная порция немецких кишок -- так что солдату приходилось придерживать их левой рукой. Возможно, поэтому он и отставал немного. На взгляд Дьюри, лицо солдата даже не выражало особенно сильной физической боли, скорее замешательство, неловкость и отвращение. Вывалившиеся кишки явно диссонировали с традиционной тевтонской аккуратностью и безупречной военной формой.
   Если немец и ожидал какого-то сострадания или соучастия, то это он зря, пустая затея. И сострадание, и соучастие давно уже кончились -- как, впрочем, и все остальное в этом городе. Немецкие солдаты беспрерывной вереницей пешим порядком стекались к реке, а мимо них один за другим спешили к мосту Эржебет хид немецкие армейские грузовики. Они все притворяются, думал Дьюри. Они все притворяются, что война еще на закончена. Ходили слухи, что немцы собираются переправиться через Дунай, засесть в Цитаделле, взорвать мосты и держаться до последнего.
   Русские стремительно приближались.
   А ведь меньше года назад немцы явились сюда во всей своей красе и мощи, и Дьюри отлично это помнил. Якобы на помощь венгерскому правительству. Они расхаживали в своих бесподобных кожаных плащах, разъезжали на своих легендарных мотоциклах с коляской и грохотали по всему Будапешту разными другими, совсем уже невиданными видами транспорта. Нибелунги в ореоле славы.
   Теперь они не выглядели столь уверенно. Русские вот-вот покрошат всех их в мелкий винегрет, и такая перспектива им не слишком улыбалась. Да, здорово было бы на все это посмотреть вблизи, настоящее крошилово! Если б только не одна неприятность -- похоже, это крошилово будет происходить прямо здесь, в Будапеште. У Дьюри дома.
   Со стороны парка Варошлигет доносились тяжелые гулкие удары канонады -- неотвратимая могучая поступь наступающей Красной Армии.
   Пару лет назад венгерское Верховное командование безвозвратно и бесславно угробило Вторую армию в снежных степях Дон-каньяр, и теперь лихорадочно пыталось сформировать Третью, взамен угробленной. Салаши издал распоряжение об обязательном военном обучении мальчиков начиная с 14 лет -- как раз таких, как Дьюри. И спустя неделю в школе появился армейский инструктор, который без устали гонял детей бегом в противогазе, а еще заставлял ползать туда-сюда по полю, загаженном коровьими какашками. "Ну, если теперь русские попробуют обороняться коровьим дерьмом -- им хана", заметил Дьюри один из товарищей по несчастью.
   Кульминация военной подготовки была презентация "панцерфауста". Знаменитый легендарный "панцерфауст", переносной противотанковый снаряд, "чудо-оружие" и последняя секретная разработка гениальных германских ученых. Пожалуй, это был единственный раздел военной подготовки, который все они воспринимали с искренним интересом и живым участием. Инструктор достал "панцерфауст" из ящика, дал каждому подержаться -- как некий чудодейственный талисман.
   "Вот он, парни, "панцерфауст"!" -- сказал инструктор
   Презентация закончена.
   Инструктор запихнул эту штуку обратно в ящик, чтобы в следующий раз показать ее следующей группе курсантов. И ударился в длинные и подробные описания различных (тсс... совершенно секретных!) способов чистки сапог. Для наведения безупречного сияния и ослепительного блеска на голенища, носки и задники.
   Впрочем, в рамках военного обучения на них были возложены и более приятные обязанности. В те дни вдруг пронесся настоящий бум разных конфискаций у граждан, изъятий и реквизиций всего на свете, разумеется -- исключительно для нужд обороны. В реальности это автоматически означало неограниченное мародерство. Дьюри вошел в отряд юных салашистов, в которым верховодил некий Ханкоши, исключительно тупой малый. Но этот Ханкоши был на год старше, ему уже исполнилось пятнадцать, и под его началом они совершали опустошительные набеги на еврейские квартиры. Однажды Дьюри и другой его напарник, Дожа, под предлогом необходимых фронту медикаментов ворвались в еврейскую аптеку. Это был исключительно удачный рейд, удалось схватить целый ящик мыла (в те дни мыло было страшным дефицитом). Кстати, не очень понятно как Дожа затесался в эту компанию -- его папа был явный еврей, он ходил с желтой звездой, а в конце концов его взяли. Дьюри видел папу Дожи в тот вечер, под конвоем, с желтой звездой и одним небольшим чемоданчиком в руках. Но день или два спустя папа вернулся обратно, как ни в чем не бывало. По всему было видно, что он не в восторге от этой истории, но, по крайней мере, его выпустили и оставили в покое.
   Выходя из аптеки, Дьюри и Дожа вдруг услышали пронзительные визги с противоположной стороны улицы, вопль возмущенного негодования. Маленькая, сморщенная, но очень горластая старушка надрывалась из распахнутого окна третьего этажа. Отчаянная тирада протеста против незаконного присвоения гигиенически средств: "Ворюги! Кровопийцы! Безобразники! Стыда у вас нет! Грабить среди бела дня?!" По всей видимости, старушка была намерена надрываться так до самого вечера, до конца рабочего дня. Негодование на условиях полной занятости. Такой искренний и бесконтрольный эмоциональный напор, что Дьюри был смущен и ошарашен. Даже удивительно, такой крик из-за коробки еврейского мыла, в то время как в последнее время немцы забрали тысячи, десятки тысяч евреев целыми семьями и услали неизвестно куда без возврата. И потом -- почему это именно он должен получать такое гневное порицание? В конце концов, это он что ли установил такие порядки? Нет, немцы...
   То ли старушка была не в курсе событий, то ли это была ее собственная аптека?
   Но очень уж она была непрерывно-визгливая. Вокруг начал собираться народ, случайные прохожие приостанавливались в ожидании шоу. Самое противное, в глубине души Дьюри понимал -- старушка однозначно права. Прибежал Ханкоши, оценил ситуацию и взял дело в свои руки:
   "Давай, Фишер, пристрели старую ведьму!"
   У Дьюри действительно был пистолет (как подтверждение его официальных полномочий), раритетный револьвер австро-венгерских времен. И ходить по городу с револьвером напоказ было просто восхитительно.
   "Выполнять" -- повторил Ханкоши командным голосом. Они же теперь почти как в армии! Дьюри достал револьвер из кобуры.
   "Ага, давай! Стреляй! Давай-давай!" -- завопила старуха, слегка изменив тональность. Видимо, это мир сущий ей уже изрядно поднадоел, изнурил без остатка. Дьюри прикинул, что с такого расстояния он, чего доброго, может и промахнуться. Поэтому решил проявить милосердие:
   "Дорогая мадам, ваша мама была блядь!" -- воинственно заорал он, нелепо и неумело конструируя ругательства. Тем не менее, эта отчаянно-нескладная грубость повеселила Ханкоши даже больше, чем если бы Дьюри дал по старухе хорошую автоматную очередь. Будто невидимая сила втолкнула ее обратно в квартиру и разорвала на части весь ее мирок в кружевных занавесках. Ханкоши одобрительно похлопал Дьюри по спине, но нарастающее чувство стыда поднималось изнутри, и Дьюри не мог с ним совладать. В тебе четырнадцать лет воспитывали вежливость к старым леди, а ты только что собирался расстрелять одну из них из револьвера.
   ...В конце концов, Дьюри надоело таращиться на отступающих немцев, и он отправился домой. Все-таки ужасно интересно, как же она выглядит вблизи -- настоящая война? Первое, пока еще отдаленное представление, они получили вчера. Он и Патаки стояли на маленьком балкончике, который был у Патаки в квартире, и разглядывали прохожих на улице, а мама Патаки колдовала на кухне с пирожными из марципана. Наконец, первые образцы были готовы, мама позвала обоих на дегустацию, и буквально минуту спустя за спиной раздался невнятный глухой удар. Они снова бросились на балкон, чтобы посмотреть, что это было -- вернее, они хотели было броситься на балкон, но -- Стоп! -- успели вовремя остановиться, потому что броситься на балкон было уже никак невозможно. Балкона просто НЕ БЫЛО!
   Видимо, снаряд русской дальнобойной артиллерии. Срезал балкон начисто, однако почему-то не взорвался.
   Аналогичная история случилась с Гергелем. Во время авианалета вся семья Гергелей сидела в бомбоубежище, а когда налет закончился, они отправились обратно в свою квартиру на пятом этаже. Поднялись по лестнице, открыли дверь, и... пыльная пропасть глубиной в четыре этажа, разверстая вертикально прямо перед ногами, заставила замереть на месте. Все что осталось от квартиры -- дверь и дверной косяк с петлями. "По крайне мере, не пришлось напрягаться с уборкой квартиры" -- прокомментировал Гергель.
   А еще раньше Дьюри расспрашивал про войну Иштвана. Иштван провел на разных фронтах в общей сложности три года, и каждый раз привозил Дьюри всякие военные сувениры, как и подобает старшему брату: пули, штыки, каски, а однажды даже настоящий русский револьвер -- к великому сожалению, без патронов.
   "Как там вообще, на фронте?" -- спросил Дьюри.
   Иштван немного поколебался, что вообще-то было ему несвойственно:
   "Ты стараешься выстрелить первым, вот и все... В остальном обычная жизнь, как и везде. Некоторым такое нравится, а некоторые, наоборот, терпеть этого не могут..."
   Элек, в отличие от Иштвана, вообще никогда не обсуждал с Дьюри военную тему. Хотя во время прошлой Мировой войны получил кучу наград от Габсбургов. Впрочем, Элек вообще никогда ничего не обсуждал с Дьюри. Общение с собственными детьми представлялось Элеку каким-то нелепым делом, не более естественным, чем, к примеру, жонглирование ананасами. Лишь однажды, когда Дьюри уже допек его своими расспросами про австро-венгерские награды, Элек снизошел и поделился жизненными наблюдениями: "Если солдат попадает на войну, это обычно заканчивается или наградой, или смертью. Хотя некоторые ловкачи умудряются совмещать оба исхода"
   Еще одно отцовское наставление он соблаговолил изречь в связи с неминуемым приходом русских: "Послушай-ка. Если дойдет до того, что какой-нибудь идиот будет заставлять тебя воевать -- просто сматывайся. Беги, спрячься где-нибудь, и жди, пока все это не кончится"
   На Дамьянич утца Дьюри еще издалека заметил лимузин с армейской эмблемой, припаркованный возле их дома. Дамьянич утца, десять. Может, это к ним кто-нибудь приехал? Или за ними? Подойдя поближе, узнал Кальмана, одного из лучших друзей Иштвана. Кальман был теперь важным человеком в Верховном главнокомандовании и щеголял униформой с иголочки. Появление Дьюри застало Кальмана врасплох, и было отчетливо видно -- он запинается, подыскивает слова и не знает, как начать и какими словами сказать. В конце концов выбрал самый короткий вариант:
   "Дьюри, Иштван вернулся. Его тяжело ранили..."
   Дьюри бросился в квартиру, и первое что увидел через открытые двери -- Иштван, почти голый, лежал в столовой на обеденном столе, и вид его.... Кровавый стейк весом двести фунтов... Вокруг стола хлопотали Элек и его старинный армейский приятель Крудь, ныне известный врач. Крудь вытаскивал из своей сумки разные хирургические инструменты, один за другим, блестящие никелем и пугающие. Дьюри с детства знал (хотя и знал также, что знать этого он не должен), что Крудь, сделал целое состояние "на женских пиписьках". Поставка "ангелочков на небеса" (незаконные аборты) и реконструкция девственных плев для непорочных дев из лучших семейств Будапешта. Увидев Дьюри, Элек молча захлопнул дверь у него перед носом. Но за пару секунд до этого Иштван с закрытыми глазами каким-то шестым чувством понял, что Дьюри стоит рядом, и отчетливо проговорил: "Извини, на сей раз ничего тебе не привез..."
   Когда Кальман вернулся вместе с другим офицером, Дьюри все еще болтался возле столовой. "Черт, так и не достали что-нибудь для анестезии" -- сказал Кальман, снимая униформу -- "Похоже, это дело займет уйму времени. В нем сейчас осколков -- как мелочи в кассовом аппарате"
   Операция длилась долго, с перерывами. В перерывах Кальман выходил из столовой передохнуть и переброситься с Дьюри порой слов. Так Дьюри постепенно узнал, что сегодня утром русские штурмовики с бреющего полета разбомбили позиции возле Гёдёллё под Будапештом, где служил Иштван. Кальман позвонил Элеку, и они поехали искать Иштвана среди руин и воронок. Дьюри подумал, хорошо еще, что мама сейчас в отъезде, закупает продукты где-то в деревне. А то бы непременно выяснилось, что как всегда во всем виноват Элек, что именно Элек несет всю полноту ответственности за Вторую Мировую войну.
   Крудь впервые вышел из столовой уже ближе к вечеру, честно выполненная работа с благоприятным исходом: "Ну вот, теперь уже можно начать беспокоиться насчет прихода русских"
  
  
   * * *
  
   Как впоследствии выяснилось, в некотором отношении Иштвану даже повезло. Они успели погрузить его в последний санитарный поезд, который ушел из Будапешта на запад, буквально за несколько минут перед тем, как русские полностью замкнули кольцо блокады и окружили город. По крайней мере, Иштвану не пришлось полтора месяца сидеть в подвале и ждать, пока там наверху немцы и русские выгрызают друг у друга каждую улицу и каждый дом.
   Были, правда, и некоторые утешительные моменты в этом коллективном подвальном сидении. Например, соседская девочка Ноэми, его неразделенная любовь с сорок третьего года, теперь вынужденно провела вместе с ним полтора месяца. Но в целом пережить все это было затруднительно -- шесть недель монотонной скуки в полумраке и в холодной сырости. Шесть недель в грязи, без умывания и уж тем более без горячей ванной. Шесть недель однообразного питания всухомятку, лишь изредка как деликатес -- жесткая конина. Шесть недель в тесном подвале -- достаточный срок для того, чтобы возненавидеть каждого, с кем ты в этом подвале сидишь, с кем сталкиваешься в полумраке и об кого спотыкаешься в темноте.
   И лишь только госпожа Мольнар со второго этажа, казалось, получала от всего этого некоторое удовольствие -- пожалуй, единственная из подвальных сидельцев на Дамьянич утца, 10. В мирное время это была ядовито-злобная пожилая тетя, с явной склонностью к мизантропии. Главная ее эмоция по отношению к окружающим была зависть: она завидовала чужой молодости, чужой красоте, чужим удовольствиям и чужим вкусным сладким конфетам. Теперь, в подвале, все эти поводы для зависти исчезли, и госпожа Мольнар прямо-таки расцвела и расправила крылья. Излучала позитив и оптимизм, и вообще оказалась милейшим в общении человеком.
   Что касается Элека, то он пережил подвальное сидение без звука. Сначала он стоически сидел и курил свои сигареты, а когда сигареты кончились -- просто стоически сидел.
   Как-то раз, уже после Нового года, Ноэми расплакалась и устроила истерику по поводу того, что она "уже не мылась на протяжении всей Новейшей истории". На что старик Фитош, главный пессимист подвала и неизменный победитель в соревнованиях пессимистов, сурово заметил "Выше нос, детка. Обычно, когда думаешь, что все уже совершенно невыносимо, потом все равно становится еще хуже"
   Старик Фитош оказался мудрым провидцем, его предсказание сбылось через несколько дней: в подвал ворвались русские.
   В зависимости от степени своего опьянения они или насиловали женщин прямо на месте, либо тащили в удаленные части подвала. Справедливости ради надо сказать, что русские принесли с собой идеи демократии и равенства: насиловали всех женщин подряд, без дискриминации по признаку возраста или внешней непривлекательности. В тот день Дьюри был просто счастлив, что родился без этой нелепой щели между ногами спереди.
   Русские тащили с собой всё, абсолютно всё ценное, что только можно было утащить. Дьюри заметил одного русского, который с горьким сожалением поглядывал на чугунный радиатор водяного отопления.
   Элек пытался как-то договариваться с ними по-немецки, в зависимости от обстоятельств и лингвистических возможностей "освободителей". Отчасти это удавалось, и в результате грабительская страсть ивАнов клокотала на полградуса ниже. Но что касается легендарной, прямо-таки патологической страсти Красной Армии к наручным часам, то все подтвердилось по полной программе: совладать с тягой к наручным часам оказалось просто нереально. Часов лишились все без исключения, начиная с самого Элека.
   Русские ушли так же, как и пришли -- как-то вдруг и все разом. Наверное, в целом они остались довольны своим визитом в подвал на Дамьянич утца, 10 -- если исходить из количества изнасилованных женщин и отобранных часов. Что касается Дьюри, то он не слишком переживал по поводу пропавших маминых драгоценностей или часов Элека. Ничего, купят себе новые. А вот свои собственные часы ему удалось упрятать и спасти. Прекрасные швейцарские, "Омега", с огромным циферблатом и кучей маленьких циферблатов, так что он никогда не мог запомнить, для чего каждый из них нужен. Дьюри надел их на ногу чуть выше щиколотки, натянул сверху толстый носок, и в этом состоянии "Омега" пережила нашествие Красной Армии. Когда буря улеглась, он отвернул носок обратно, показал Элеку и гордо рапортовал:
   "Мои часы им не достались!"
   Элек сделал большие глаза, покачал головой. Потом шлепнул Дьюри по затылку, отобрал "Омегу" и помчался вдогонку за русскими, чтобы отдать часы "освободителям".
  
  
   * * *
  
   Улицы выглядели так, будто ночью шел дождь из мертвых русских, а утром подморозило. А немецких трупов что-то не было видно, сколько ни приглядывались Дьюри и Патаки. То ли у них потери были меньше, то ли они за собой прибрали при отступлении, по традиционной своей любви к порядку и аккуратности. Все русские трупы были замерзшие до окостенения, причем многие расстались с жизнью в забавных позах. Картина напоминала трупы из Помпеи, застывшие на тысячелетия в окаменевшем потоке вулканической лавы. Иштван до войны был там на школьной экскурсии вместе с классом и привез буклет с картинками. Помнится, Дьюри одно время тоже с нетерпением ждал, когда он подрастет и поедет на экскурсию в Помпеи. Главным образом его интересовали живописные фрески -- Иштван рассказывал, что на одной из фресок изображен древнеримский парень, у которого фаллос размером с весло.
   Рядом с ними остановился русский грузовик, и прежде чем они сообразили бежать наутек, из кузова выпрыгнул советский солдат, толстый украинский крестьянин. (А если он вдруг и не крестьянин, то ему следовало бы всерьез задуматься о смене профессии. Потому что человек с такой мордой -- прирожденный крестьянин, и все другое для него пустая трата времени). В руках у него был традиционный русский автомат с круглым магазином, по прозвищу "давайская гитара". Солдат молча и надменно повел автоматным стволом, в обычной манере Ивана-победителя. Безмолвный лаконичный приказ загрузить в грузовик тела павших товарищей. Убедившись, что Дьюри и Патаки правильно уяснили задачу, солдат отправился исследовать ближайший подъезд на предмет мародерства. В течение последующих нескольких недель, уже после окончания боев, вся семья Фишеров постепенно привыкла к этому явлению: русские регулярно врываются в квартиру, бродят по комнатам в грязных сапогах, громко переговариваются и хохочут. И неуклонно освобождают семью Фишеров от всякого движимого имущества, на которое только падает взгляд. Все что угодно, от костюмов Элека до маминых духов. Впрочем, как раз все духи-то эти русские выпили в самом начале. А один индивидуум провел довольно много времени в туалете, все пытаясь разобраться в хитрой гидравлической системе и разрешить загадку: как пить из туалетного бачка.
   Из соседнего подъезда вышел Йожи, увидел Патаки и Дьюри в их малоприятной роли, и решил протянуть руку помощи. Теперь они грузили трупы втроем. Весь пол в кузове грузовика был покрыт льдом, так что при погрузке можно было запускать русских по полу скользячкой, как при игре в кёрлинг. Некоторые трупы замерзли в совершенно смехотворных позах: например, один с ладонью, приложенной к оттопыренному уху, будто старался расслышать что-то неразборчивое. "Что-что, Сергей?!" -- передразнивал его Патаки -- "Нет-нет, все наручные часы вон там, в следующем квартале!" Другого мерзлого русского они умудрились установить вертикально, слегка прислонив к стенке, и почти вернули к жизни. Патаки пожертвовал последнюю сигарету, чтобы придать фигуре максимальную живость и правдоподобие. "Конечно, и огоньку у меня найдется" -- сказал Патаки, поднося спичку к сигарете, вставленной между губами мерзлого кадавра. Со стороны все это действительно выглядело так, будто живой русский солдат остановился и прислонился к стенке, чтобы передохнуть и перекурить. Потом они задумали как-нибудь устроить один труп на спине у другого, будто на скачках или при игре в чехарду. Однако в разгар работы услышали откуда-то нарастающий поток русских ругательств -- их солдат-работодатель возвращался из своего освободительного похода. Они мгновенно сменили стиль работы, и солдату предстала следующая картина: Дьюри, Патаки и Йожи в скорбном молчании грузили тела павших героев, отдавая дань уважения и соблюдая приличествующую моменту деликатность. Ясное дело, спешка тут неуместна, поэтому кузов был наполнен меньше, чем наполовину. Солдат страшно разозлился, яростно заорал "Malenkaya rabota! Malenkaya rabota!" и "Bistro! Bistro!", а для убедительности снова энергично помотал стволом из стороны в сторону, задавая должный ритм погрузки. Явно спешил на какое-то следующее мародерство. Оставшиеся трупы полетели в кузов один за другим, как мешки с картошкой.
   Наполнив грузовик, они уже собрались было распрощаться с русским, но тут солдат снова повел автоматным стволом в направлении кузова. Они лишь краткий миг думали было возражать и протестовать, но... Ничего не скажешь, его "давайская гитара" была изумительно красноречива. Все трое забрались в кузов, заурчал мотор, и они поехали между полуразрушенных домов по заснеженным улицам в сторону парка Варошлигет. Поездка была беспокойная и дискомфортная. "До чего ж жесткие трупы у этих русских" -- жаловался Патаки.
   Их привезли в какое-то административное здание, завели в подвал и заперли. В атмосфере ощущались запустение и мерзость, а между тем у Патаки дома на обед сегодня ожидался фасолевый суп -- и пропустить такое было совершенно невозможно. В результате они решились на побег. В подвале было маленькое оконце, через которое они смогли протиснуться в огромным трудом (еще одна-две порции конины на прошлой неделе, и Дьюри остался бы в подвале). Они выползли на задний двор здания, русских в поле зрения не было. После чего они бежали без остановки всю дорогу домой, и потом не высовывали носа на улицу еще пару дней.
   В отличие от господина Партоша со второго этажа, который в тот же день рискнул отправиться в город. Господин Партош имел конфиденциальные сведения о том, где можно раздобыть молоко, и жадность сгубила его. Он выше за молоком и не вернулся. Неделю спустя он умудрился подать весточку домой из телячьего вагона на станции Захонь, возле русской границы (спасибо путевому обходчику за любезное посредничество). Какой-то русский солдат тоже попросил господина Партоша "malenkaya rabota", потом произошла какая-то странная ошибка, его заперли, но господин Партош искренне уверен, что недоразумение вот-вот разрешится, и он снова...
   Больше о нем никто никогда не слышал.
  
  
   * * *
  
   Первая школьная перекличка по окончании вынужденных каникул происходила в обстановке гнетущей и зловещей. После многих фамилий слышались лишь красноречивые паузы. На этом фоне было очень досадно, что все школьные учителя выжили, все до единого. Редкостное невезенье. Особенно обидно получилось насчет учителя истории, господина Вагволди. В этом смысле Дьюри возлагал большие надежды на русскую артиллерию или американские бомбардировщики, но увы. Господин Вагволди был тут как тут. Неулыбчивый и лысый бильярдный шар, он преградил Дьюри путь по коридору, и сразу же начал вместо приветствия:
   "Фишер, ваша работа по Лайошу Кошуту -- она готова наконец?!"
   Работа уже была просрочена на неделю еще тогда, в декабре, когда к городу подошли русские и дали Дьюри спасительную полуторамесячную передышку в деле Кошута.
   "Надеюсь, Вы использовали это дополнительное время для внеклассного чтения?" -- в чьих-то других устах такое могло звучать, как мрачноватая шутка. Но у Вагволди это было на полном серьезе. Дьюри принялся оправдываться, юлить и барахтаться, путаясь в показаниях насчет того, что он "уже почти написал его, уже почти закончил, но тут вдруг эта новая книга про американское изгнание Кошута, и пришлось переписывать почти заново, потому что он теперь заново переосмыслил и осознал роль Лайоша Кошу..."
   Вагволди покачал головой и глянул горестно:
   "Да, Фишер...Печально. Очень печально... Одна маленькая война -- и вы готовы напрочь забросить учебу! Куда это годится? Вы же венгр, Фишер! И если бы вы получше изучали венгерскую историю, то знали бы, что венгр должен быть в любой момент готовым к любым катаклизмам. Нельзя, ни в коем случае нельзя позволить какой-то там войне вмешиваться в образовательный процесс"
  
  
  
   1946, октябрь
  
   Они сняли Патаки прямо с унитаза.
   Когда за ним пришли, он неторопливо справлял большую нужду -- без суеты, сосредоточенно и размеренно. Взгромоздился, уселся поудобнее, и открыл прижизненное издание стихов Томпа -- роскошный том 1849 года с золотым тиснением, который Патаки когда-то раздобыл после бомбардировки в развалинах еврейской квартиры на Роттенбиллер утца. Патаки вообще сильно интересовали поэты вроде Томпа -- второразрядные, без искры гениальности, однако усердные и механически-старательные. Возможно ли слагать стихи без проблеска таланта, а только за счет усердия и старания? В поисках ответа на этот вопрос Патаки пытался анализировал рифмы Томпа и ритм его стихов. Вывод напрашивался обнадеживающий: скорее да, чем нет. Пример Томпа, как явной поэтической посредственности, ободрял и внушал уверенность. Странная судьба: Томпа и Пётёфи, два поэта и закадычных друга, стояли бок о бок во время эпохальных событий 1848 года, прошли рука об руку через бурлящий котел венгерской революции и вместе наблюдали апогей венгерской истории. Какие впечатления, какой источник вдохновения! Да только Томпа все это профукал. Все, на что он сподобился -- ходульно-правильные четверостишия для поздравительных открыток, цепочка слогов вроде "там-ти-там-та-та-тим".
   Но если вам нужен литературный предшественник, так Топма -- идеальный вариант. На его фоне вы выгодно блеснете своей гениальностью. Старательный трудяга, не хватающий звезд и вдохновения, для которого поэзия есть монотонная рутинная работа. Такой подготовит и разрыхлит почву, нароет несколько обещающих рифм и перспективных поэтических приемов, а потом передаст это все грядущему гению, как эстафетную палочку, чтобы уж тот совершил свой решительный рывок к славе. Но ведь такие тоже нужны -- копьеносцы, оруженосцы, рабочие сцены. На них все и держится.
   А вот эта скотина Пётёфи -- совсем другое дело. Перетряс и переворошил весь венгерский язык сверху донизу, а заодно и наложил свою лапу на все темы и сюжеты, достойные стихосложения. Создал венгерскую литературу как-то между прочим, в перерывах между завтраками, обедами и приступами революционной активности. Человек, который "возвестил о начале революции 1848 года", отметился и наследил во всех возможных поэтических формах, отменил целые школьные и университетские курсы, и одновременно с этим вместе с Венгерской революционной армией воевал против Габсбургов.
   Хорошо еще, что он вовремя погиб -- в возрасте двадцати шести лет, эффектно и эстетично. Один, в белой рубашке, стоя прямо против русской казацкой кавалерии. Если б он еще столько же прожил -- то просто уму непостижимо, куда бы от него деваться. И так уже каждый венгр теперь натыкается взглядом на его цитаты везде, где только можно. И зачем он нужен, этот сраный гений, который засрал своими стихами и цитатами все, что только можно и сожрал со стола всю литературную славу...
   Зачем об этом так подробно?
   А вот зачем.
   Время от времени по ночам Патаки мучили страшные сны. Страшных сюжетов было всего два, они являлись Патаки попеременно, а иногда и одновременно -- и тогда конкурировали меж собою за право обладать Патаки всецело. Ночной кошмар номер один: Патаки встречается и знакомится с одной сногсшбательно-красивой женщиной, потом с другой, с третьей, и... И вдруг понимает, что не может вспомнить о них ничего -- ни имен, ни адресов, ни телефонов. То есть он их вроде бы даже чувствует, он их почти ощущает как эти имена, адреса и телефоны скребутся к нему из подсознания, но так и не может их воспроизвести. Будто тянется на цыпочках к верхней полочке своей памяти, почти дотрагивается кончиками пальцев до желанного нужного тома, но... Патаки просыпался в холодном поту от ужаса, сердце в груди колотилось гулкой частотой.
   В ночном кошмаре номер два все свободное место занимал книжный шкаф. Причем этот кошмар был из тех кошмаров, про которые вы с самого начала точно знаете: это все ненастоящее, это всего лишь ночной кошмар -- и тем не менее продолжаете огорчаться не на шутку. В книжном шкафу на самом видном месте стоял толстый том с золотым обрезом, и одного его вида было достаточно, чтобы понять -- это первоклассная литература. Книга из числа тех, которые должны быть в каждом доме -- даже у неграмотных. Патаки доставал том, раскрывал, пробегал глазами страницу за страницей... Да, это оно! Шестьсот страниц поэтических шедевров, непревзойденные тексты, обаяние рифм и образов. Пётёфи отдыхает. Пётёфи развенчан и низложен. Пётёфи безнадежно махнул рукой. Теперь все, что требуется: запомнить написанное, потом проснуться и успеть записать на бумаге, пока не забылось. Оп-па -- все! Открыта дорога к славе на веки вечные.
   Однако ухватить ночные стихи рассудком и удержать их в памяти ему никогда не удавалось, несмотря на то что чья-то настойчивая воля раз за разом, ночь за ночью будто насильно прогоняла Патаки сквозь этот сон, раз за разом подводила к одному и тоже шкафу с один и тем же поэтическим томом. Лишь однажды, в виде исключения, он всплыл из сновидения с отчетливой строкой в голове: "Сидит собачка в конуре". Однако, как ни крути, сама по себе эта строка была не слишком-то хороша, а придумать к ней какой-то подходящее продолжение Патаки так и не смог.
   Был, впрочем, более меркантильный вариант того же ночного сюжета: Патаки проходит через целую кучу золотых монет, старается зачерпнуть их, отчаянно сжимает пальцы плотнее, чтобы не осталось щелей, через которые монеты могут проскользнуть в самый опасный момент -- момент пробуждения. О, в этот момент монеты такие шалунишки, в этот момент они так и норовят вырваться из рук! Уж он-то знает! И тем не менее просыпается с полными пригоршнями пустоты в крепко сомкнутых ладонях...
   Патаки пытался писать стихи и самостоятельно, без ночных подсказок. Но тут его подстерегал необъяснимый парадокс. Сам процесс был исключительно захватывающим, стихи выходили на загляденье, Патаки чувствовал прилив вдохновения, энтузиазма и гордости за себя. Но странное дело, как только высыхали чернила, вместе с ними испарялись и энтузиазм, и гордость. Патаки перечитывал написанное, и оставалось лишь недоуменное разочарование. Похоже на то, как разноцветная мокрая морская галька высыхает и становится сероватыми скучными камнями. Те образы и персонажи, которых он видел так отчетливо перед своим мысленным взором, которых он пытался облечь в слова и запечатлеть их чернилами на бумаге, чтобы затем они проступили к читателю сквозь стихотворные строки -- эти образы и персонажи упорно отказывались переходить на бумагу, а вместо них в строках оставались лишь нелепая путаница и корявая неразбериха.
   В общем, никакого успеха, сплошное разочарование. Будто издалека в полумраке увидел многообещающую девушку, а оказалось -- картинка, наспех нарисованная горелыми спичками на белом заборе.
   В свете вышеизложенного скучноватый Томпа с его механической поэзи...
   В этот момент Патаки вдруг услышал неприятные настойчивые удары в дверь туалета, не слишком-то на это рассчитанную, а тотчас незнакомый мужской голос назвал его по фамилии-имени. Патаки с удивлением встал с унитаза, а через пару секунд удивился еще больше, когда обнаружил, что в коридоре его поджидают АВОшники. Секретная полиция коммунистического режима.
   Как и любая приличная секретная полиция, АВО не была совсем уж секретной. Потому что если секретная полиция будет совершенно секретной, то наполовину утратит смысл -- про нее никто не будет знать и никто не будет бояться. Нет, секретной полиции как раз необходим некий полусекретный антураж -- слухи, недосказанность и недомолвки. Тогда секретные полицейские как рыба в воде.
   По счастью, Патаки-мама была изумлена еще больше, чем сам виновник торжества, она стояла у стены как вкопанная и белая как мел. Поэтому, когда его выводили, обошлось без душераздирающих сцен. К еще большему счастью, Патаки-папа в этот момент вообще не было дома -- задержался на работе. Он терпеть не мог, когда кто-то вмешивался в его дела и лез ему под руку. Начал бы в своей обычной манере "Проблема есть, да. Ну и в чем проблема?"
   На все вопросы Патаки "за что? куда? почему?" оба АВОшника как воды в рот набрали. И лишь превосходство тайного знания сочилось через щели. Мода что ли у них такая? -- гадал Патаки. Надо было срочно придумывать какое-то вранье и пускать его в ход, но... Вранье про что? Пока не станет понятна причина всего этого геморроя, даже неизвестно какое вранье надо придумывать. На всякий случай Патаки набросал в уме пару-тройку общеупотребительных историй и начал вживаться в роль.
   Пока они спускались по лестнице, госпожа Вайда со второго этажа и госпожа Чёргё с третьего вели чинную светскую беседу на весь подъезд. Коллективное негодование по поводу того, что новая власть снесла церковь на Дамьянич утца "А ведь ей больше века было!" -- "Ничего, ВСЕ ЭТО не может продолжаться слишком долго!" -- крикливая госпожа Вайда заглушала мерный топот Патаки и его конвоиров.
   Они запихнули его в длинную черную машину. Никогда на такой не катался! Патаки попытался получить удовольствие от короткой поездки в шикарном авто. Быть арестованным -- вообще-то в этом что-то есть. "Вы арестованы". Краткий миг собственной значимости, суета вокруг твоей персоны, свита и почетный караул. Но вот всякие гадости дальше -- тюрьма, решетка, параша -- это уже рутина и может войти в дурную привычку, это Патаки совсем не привлекало. Нет, определенно надо было как-то выкарабкиваться. Патаки начал перебирать в памяти свои возможные прегрешения.
   Ну, та давнишняя история с погрузкой русских трупов. Нет, там все чисто, маленькое окошко в подвале русской комендатуры -- и поминай, как звали.
   Потом еще поездка вместе с Йожи и Дьюри в Эрдоварош. Там у мамы Дьюри был летний домик. В первый же день они отправились погулять в лес и вышли точнехонько в расположение русских. Патаки сориентировался мгновенно, схватился за живот сбоку, имитировал острую боль (приступ аппендицита!) и заставил Йожи и Дьюри просить у русских врача и лекарства. Призыв возымел должное действие, хмурые русские грубо наорали на них и прикладами вытолкали вон. Зато все остались в живых.
   На второй день они нашли себе новое развлечение: на ближайшей живописной поляне принялись стрелять по бутылкам из револьвера (того самого русского револьвера, который когда-то Иштван подарил Дьюри). А времена были самые для этого подходящие -- вся округа была обклеена объявлениями русской военной администрации, что хранение и владение огнестрельным оружием рассматривается как бандитизм, фашизм, хортизм и так далее. Каждый отдельный "изм" означает расстрел на месте, а любая их комбинация -- и того хуже. Объявления были наклеены на домах, заборах, железнодорожных вагонах, напечатаны в газетах аршинными буквами.
   Но объявления читают только дураки. А умные люди лихо палят из револьвера по бутылкам и вспоминают с хохотом, как ловко они вчера надули этих простаков русских с помощью якобы-аппендицита. Жаль только, что грохот револьверных выстрелов (а может, собственный гомерический хохот) не позволил умным людям вовремя услышать шаги русского патруля. Так что теперь эти четверо русских уже стояли у них за спиной. В трех шагах.
   Особенно куражился и изгалялся один из них, карлик-коротышка размером с ребенка лет двенадцати, настоящий мастер звукоподражания. Раз за разом он выкрикивал "Фог лёни!" на венгерском с чудовищным акцентом, потом "тра-та-та-та!", "бах-бах-бах!", "кх!-кх!-кх!", счастливо хохотал и блаженно жмурился в предвкушении. И так всю дорогу до русского штаба. Особенно лихо у него получалось "Фог лёни!" -- похоже, это была единственная фраза, которую он выучил из русско-венгерского разговорника для оккупационных войск, этого пособия для преодоления непонимания между народами.
   Русский штаб находился в деревне под название Джю. В смысле "Jew". Как ни странно, обитатели деревни вовсе не были похожи на евреев, да и, собственно, таковыми не были. Потому что в противном случае просто не дожили бы в Венгрии до сорок пятого года. Уже не в первый раз Патаки отметил для себя, какие хронически-дурацкие названия встречаются порой у венгерских деревень. Это просто идиотизм какой-то -- быть расстрелянным в деревне Джю.
   Их заперли в маленькой комнате с крошечным окошком, через которое можно было с трудом протиснуть руку. Кровожадный карлик остался сторожить снаружи и продолжал свое звукоподражание. "Бах-бах-бах!" Плюс к тому выкрикивая еще что-то насчет расстрельной команды. Совсем поганая сложилась ситуация, и Патаки лихорадочно соображал, что бы такое придумать и изобразить ради своего спасения. Дело осложнялось тем, что объяснять и умолять было невозможно -- на тот момент они знали по-русски только "yob tvoyu mat'". Тут немудрено и в штаны наложить, и бедняга Йожи начал уже изрядно пованивать. Да и Дьюри просто побелел и выпучил глаза от ужаса. Патаки решил взять в свои руки и поднять боевой дух узников:
   "Не ссать! Они же не собираются нас расстреливать!"
   "Не в этом дело" -- ответил Дьюри -- "Лучше б расстреляли. Вся деревня видела, как нас сюда вели. Мать наверняка узнает, она меня тогда точно убьет".
   Патаки припомнил, что когда они выходили из дома, мама Дьюри крикнула на прощанье "Дьюри, ты действительно выбросил тогда этот дурацкий револьвер? Точно, не врешь?!"
   С горем пополам Патаки удалось изобрести две версии защиты, обе фантастически неправдоподобные. Первая: они нашли этот револьвер только что, они, конечно же, знают, как это опасно и противозаконно, они, конечно же, понимают, что оружие не должно попасть в руки врагов народной власти -- и поэтому они как раз шли сдавать револьвер русским. В версии был один явный изъян: в нее никак не вписывалась стрельба по бутылкам.
   Вторая версия была более драматична, но еще менее правдоподобна: с помощью револьвера они охотились за недобитым нацистом, который, по словам местных жителей, скрывается где-то в лесу. Проклятый злостный антисоветчик! Патаки уже заготовил финальную фразу повествования, яркий лозунг и жирный восклицательный знак: "Мы собирались поймать его сами, в знак благодарности Красной Армии за то, что она самоотверженно освободила нашу страну от такого дерьма" (здесь предполагаются аплодисменты).
   Лично Патаки вторая версия нравилась больше -- в смысле красоты сюжета. В качестве отмазки обе версии были одинаково бесполезны.
   Но тут пришел русский офицер. Это был такой русский офицер, что Патаки сразу понял: их не расстреляют. Карлик сразу как-то сник и потерялся, утратив свой воинственный настрой. А Патаки почувствовал себя насквозь прозрачным перед этим русским. Похоже, этот русский знал наизусть все придумки и отмазки, которые мог придумать Патаки, задолго до того, как Патаки появился на свет. Патаки даже не пытался пускать в ход свой детский лепет про револьвер, чтобы не ухудшить ситуацию -- это было бы и глупо, и оскорбительно для такого русского. Вместо этого офицер прочитал (через переводчика) суровую нотацию неразумным детям, методично и без снисхождения, будто кожу живьем сдирал. Всем им было стыдно и досадно на себя. Лучше бы избили.
   А потом офицер просто отпустил их на все четыре стороны, к огромному разочарованию Дьюри и неизбежному свиданию с его мамой. В тот раз заключение продлилось немногим более часа. Интересно, сколько времени АВОшники продержат его на этот раз?
   Водитель гнал машину на государственно-безопасной скорости, пронесся по бульварам Андраши ут и повернул направо к дому номер 60, Главное управление АВО. Патаки прервал поток воспоминаний и повнимательнее глянул на подъезд, которые показался ему удивительно знакомым. А, так это из той кинохроники! Черно-белые кадры, на которых в этот подъезд одного за другим, в наручниках, вводили руководителей "Нилаш Керестеш" и всяких прочих фашистских пособников. Он отлично помнил, чем закончился тот процесс -- повесили всех без исключения. Но водитель не остановился перед подъездам, а въехал в боковые ворота, и тут мечтательно-благодушное настроение окончательно покинуло Патаки, и в голове прочно поселился страх перед неизвестностью. Его повели вверх по длинной витиеватой лестнице, украшенной каким-то неправдоподобно и неуместно толстым ковром. Роскошь внутренних интерьеров просто поразительна, особенно если учесть, что за последние два года Патаки не видел ни одной свежепокрашенной стены, да и вообще не мог вспомнить ни одной стены без пулевых отверстий.
   Его втолкнули в большую комнату. Потолок был такой высокий, что терялся где-то там над головой, недостижимый взглядом, и лишь угадывалась свисавшая огромная люстра размером с хрустальную яхту. "В угол. Пошел. Стоять" -- командовал один из конвоиров. Тут Патаки заметил кого-то в другом углу -- кого-то, стоящего спиной к комнате, уткнувшись носом прямо в угол. Так это же Фухс! Даже одного взгляда со спины достаточно, чтобы безошибочно узнать. Секретная АВОшная тайна раскрылась с легкостью необычайной. У кого еще могут быть такие рыжие волосы во все стороны, как огромный репейник вместо головы? К тому же он так забавно стоял в углу, словно школьник младших классов, и эта рыжая голова составляла такой комический контраст с общей мрачностью учреждения, что Патаки одолел неудержимый приступ хохота -- впрочем, по большей части истерического. И он тут же получил оглушительный удар в ухо.
   Патаки простоял в своем углу самого вечера, в позе наказанного двоечника, и до самого вечера ухо ныло, болело и горело. Но в целом настроение было неплохое. Как только он увидел Фухса, все мозаика сразу сложилась в голове и наступила полная ясность по поводу причин этого ареста. Теперь он был во всеоружии, теперь он был готов в любую секунду, как только ему позволят открыть рот, выплеснуть целый поток оправданий, негодования и оскорбленной невинности. Тем более что в данном случае он действительно ни в чем не был виноват.
   Все дело началось с того, что они с Дьюри поехали кататься на лодке. На острове Чепель сигэт он остановились перекусить и немного передохнуть. И Дьюри, валяясь на зеленой травке, заметил под кустами небольшой ящик вроде тех, в которых перевозят ручные гранаты. К их общему удовольствию, ящик оправдал ожидания -- он был полон гранат. Для пробы они вытащили одну и использовали в промысловых целях. Результат получился превосходный -- чуть ли не пол-лодки глушеной рыбы, и никакой муторной возни с этими удочками, крючками и лесками, которые вечно запутываются. Тогда им захотелось чего-то большего. В самом деле, если ты за пять минут добываешь целый трал рыбы, удовольствие от рыбной ловли неминуемо сходит на нет.
   А гранаты меж тем были отличные. Германские осколочные. Неслыханная удача! Патаки решил продать их в школе, или обменять на что-нибудь. Он уже был вполне сведущим и опытным человеком в этом деле, еще в конце войны начал приторговывать среди сверстников какими-то ножами, патронами и прочими немецкими железками. Торговля оружием с целью получения денег на карманные расходы.
   Они притащили гранаты в школу и пустили в розничную продажу во время урока физики. Физику вел господин Хидаши, восторженный энтузиаст своего дела. Независимо от того, в который раз он объяснял ученикам какую-либо тему -- десятый, двадцатый или сотый -- он неминуемо впадал в эйфорию и вдохновенную экзальтацию. Как только господин Хидаши углублялся, например, в тонкие глубины атомного строения материи, он переставал замечать даже учеников в первом ряду. Что же касается последнего ряда, где расположился Патаки со своими гранатами, то для господина Хидаши это была уже просто другая планета. Однажды они даже провели во время урока небольшой футбольный матч, последний ряд против предпоследнего, нисколько не побеспокоив при этом господина Хидаши и ни на секунду не прерывая его вдохновенный рассказ про законы термодинамики. Футбольный мяч был изготовлен из десятка скомканных промокашек.
   Господин Хидаши представлял собою приятный контраст по сравнению с другими учителями. Хотя бы тем, что он не докучал поучениями и нравоучениями, и не пытался контролировать каждый шаг своих подопечных. Не то, что этот старый козел Хорват, про которого даже шутка такая ходила: в окружной призывной комиссии постоянный недобор, потому что из-за Хорвата куча школьников кончают самоубийством раньше, чем достигают призывного возраста. Старый козел Хорват мог огреть ученика своей палкой-клюкой за то, что тот сидел за партой недостаточно прямо или ровно. По той же причине он мог выгнать ученика из школы вообще. А на уроке у господина Хидаши можно было спокойно прилечь за партой и поспать -- он продолжал, как ни в чем ни бывало, орудовать у себя за столом каким-то физическими проводками или шлангами горелки Бунзена. В другой раз Патаки поджег одну из лабораторных табуреток, просто из экспериментального любопытства -- загорится она ли нет? Единственная реакция господина Хидаши заключалась в том, что он открыл окно настежь, чтобы сизый дым побыстрее выветрился из класса.
   А еще был случай, когда господин Хидаши продолжал вести урок по теме "электромагнетизм" спустя час после того, как занятия в школе уже закончились, класс опустел, и ученики разошлись по домам. Несколько случайных очевидцев клятвенно утверждали, что видели это собственными глазами. Ничего не поделаешь, он искренне любил физику. А ученики искренне любили господина Хидаши, причем не только за то, что он не беспокоил их понапрасну, но и за манеру принимать экзамены. Когда приходила экзаменационная пора, и ученические уста вдруг немели разом, или, наоборот, ловили воздух судорожно, как выброшенные на берег рыбы, господин Хидаши ставил хорошие оценки за "понимание общих принципов". Фактически же это выглядело так: во время устного экзамена господин Хидаши задавал вопрос, и сам же на него отвечал. Даже если кто-то вдруг, по счастливой случайности, знал ответ, он просто не успевал вставить ни слова -- господин Хидаши излагал ответ без паузы, лаконично, ясно и четко. Максимум, что требовалось от ученика -- в нужных местах согласно кивнуть головой.
   "Еще Теллер говорил мне в свое время, что если вы расщепляете атом, то вы тем самым рушите целый мир, со своей внутренней..." -- вдохновенно надрывался возле доски господин Хидаши, и под этот аккомпанемент Патаки выложил гранаты на стол. Вокруг столпился народ, все старалась потрогать, пощупать и повертеть в руках. Керестеш и Фухс требовали, чтобы Патаки показал товар лицом -- испытал одну-другую гранату в деле. Патаки категорически возражал. Керестеш вообще вызывал у него большие опасения и рассматривался как нежелательный покупатель. Уж больно непредсказуемый он был парень, этот Керестеш, отморозок без царя в голове. Во время осады в сорок пяток он улизнул из убежища, пробрался к русским и слезно просил пулеметчиков "Dai strelat'". А однажды, уже после войны, Керестеш увязался с Патаки и Дьюри гулять на ярмарку. В толпе его задел плечом какой-то цыган, причем явно не намеренно или по злобе, а исключительно в результате всеобщей броуновской толчеи. Керестеш учтиво и церемонно попросил у Дьюри его знаменитый швейцарский раскладной нож, внимательно перебрал все лезвия, выбрал самое длинное, раскрыл и без колебаний всадил цыгану в бок. После чего тихо и вежливо поблагодарил Дьюри: "Спасибо". Впрочем, насколько мог припомнить Патаки, это был единственный случай, когда Керестеш следовал правилам хорошего тона.
   Фухс тоже был не слишком перспективный покупатель. Потому что имел устойчивую и неопровержимую репутацию человека без единого филлера в кармане. И еще -- на нем сидели.
   Это, наверное, такой закон природы -- если в одном месте собираются тридцать юных обормотов, то среди них всегда находится кто-то, кого выбирают в жертву. Говоря конкретно -- тот, на ком можно посидеть. Кто-нибудь вдруг ни с того ни с сего командовал "На Фухса!", Фухса валили на землю, и на него немедленно усаживалась компания из восьми человек. Желающих было намного больше, но Фухс сам по себе был не слишком огромный малый, так что если б на него уселось человек десять, то кому-то из них достался бы совсем мизер -- несколько пальцев, кончик носа, ухо или еще какая-нибудь периферия. Конечно, не слишком изящное развлечение, но почему-то никогда не надоедало.
   Другое любимое развлечение -- запереть Фухса в буфете, потому что было достоверно известно, что если Фухс опоздает домой из школы хотя бы на пару минут, то его мама будет названивать в полицию и вообще поднимет всю округу на уши. А однажды был совершенно уморительный случай, когда в трамвае 47-го маршрута Фухса пристегнули к поручню наручниками, и он так и прокатился весь маршрут, пока вагоновожатый не привел трамвай в депо.
   Но еще забавнее, чем фокусы с Фухсом, казались всем фокусы с его портфелем. Родители Фухса пребывали в странном убеждении, что именно портфель вдохновляет ребенка к прилежной учебе, поэтому купили своему отпрыску солидный кожаный портфель, более уместный в руках министерского работника. Но просчитались. Претенциозный и помпезный портфель в руках вечно безденежного Фухса сразу стал предметом лукавого внимания одноклассников. Особенно если учесть, что между Фухсом и его Портфелем сразу установилась любопытная мистическая связь, которая со временем переросла в некое ментальное двуединство. Фухс оберегал Портфель не как вещь, а как часть себя самого. Что, конечно же, только раззадоривало здоровый коллектив и подливало масла в огонь. В присутствии одноклассников Фухс был вынужден ходить с Портфелем в обнимку, прижав его к груди двумя руками -- другого способа уберечь Портфель просто не существовало. Но стоило Фухсу лишь на мгновение ослабить бдительность или отвлечься -- и Портфель неизбежно исчезал. Причем, удивительное дело, как только оставленный без присмотра Портфель переходил в чужие руки, он сразу же посылал Фухсу телепатический сигнал тревоги. И Фухс, как бы он ни был занят и чем бы он ни был увлечен или отвлечен, мгновенно принимал сигнал, начинал беспокоиться и впадал в такое неистовство, что кому-то приходилось командовать "На Фухса!". Прижатый к полу тяжестью восьми человек, Фухс успокаивался и безучастно наблюдал как в его портфель наливают до краев водой из туалета, как его пинают и швыряют, как прибивают гвоздями к стенке. А однажды, в начале сорок четвертого, когда у Шолом-Надя случился переизбыток краденого шоколада, портфель наполнили расплавленным шоколадом, залив все тетради и учебники. Шоколад плавили здесь же, на горелке Бунзена, под аккомпанемент вдохновенной лекции господина Хидаши про спектральное разложение света...
   Выставка-продажа гранат происходила в дальнем конце кабинета физики, на подоконнике, возле окна. Керестеш вдруг протянул руку и схватил сразу две штуки, к огромному неудовольствию Патаки. Кабинет физики находился на третьем этаже, до асфальта -- шесть метров вниз. Как раз в тот период в школе развилась повальная мода на прыжки с крыш зданий, с лестниц и с подоконников. Особенно с крыши одноэтажного зала для музыкальных занятий. Эпидемию сломанных ног и вывихнутых лодыжек в школе на Дамьянич утца спровоцировал Гомбош, старший брат которого служил в парашютных войсках и недавно приезжал в Будапешт на побывку.
   Керестеш вытянул руку в окно и принялся задумчиво подбрасывать и ловить гранату одной рукой:
   "Я тебе вот что скажу, Патаки... Спорим на эту гранату, что ты не спрыгнешь из этого окна?"
   Он так и не объявил, что собирается поставить сам, да это было и неважно. Патаки не собирался спорить ни на каких условиях. Ему было совершенно все равно, сломает себе шею Керестеш или нет (в конце концов, это его личное дело). Однако при любом исходе эта выходка означала бы для Патаки новое наказание, новое "останься после уроков", и автоматическое сокращение любимых лодочных прогулок по Дунаю.
   Чтобы Керестеш что-то понял, ему нужно было сказать это не менее шести раз. Патаки уже три раза сказал ему "нет", когда вдруг Керестеш неожиданно столкнул Фухса с подоконника наружу. Урок физики вдруг исчез у Фухса из поля зрения, и он улетел вниз с изумленным выражением на лице. Впрочем, умудрился как-то сгруппироваться, мягко упал на землю и, прихрамывая, побежал за угол.
   "Вот видишь" -- сказал Керестеш -- "Теперь граната моя"
   И ТУТ ЖЕ ВЫДЕРНУЛ ЧЕКУ.
   Вся ряды один за другим бросились под парты, волна самосохранения разбежалась от окна с удивительной быстротой.
   Прошло добрых три или четыре минуты, прежде чем Патаки выполз из-под соседней парты, и увидел, что Керестеш поднял гранату вверх и выставил на всеобщее обозрение.
   "Ну ладно, твоя взяла... Но как же ты узнал, что она бракованная?!"
   "А я и не знал вовсе" -- беззаботно ответил Керестеш.
   Как раз в этот момент дверь открылась, и в класс вошел Фухс. Господин Хидаши, который даже не заметил всего этого переполоха с гранатой, и ни на секунду не прервал своего панегирика маленьким электронам, вдруг повернулся к Фухсу с негодованием "Как вы смели покидать класс без моего разрешения?! Два часа после уроков!"
   На этом уроке они видели Керестеша в последний раз. Было два разных, хотя и не противоречащих друг другу, слуха о его дальнейшей судьбе. Первый -- что директор школы обещал платить Керестешу отступные, лишь бы он больше никогда не появлялся в школе. А второй -- якобы Керестеш на станции Кобанья поспорил с кем-то, что он сможет голыми руками остановить поезд с Келети пайяудвар, который обычно проходил станцию Кобанья в 16-15 без остановки и на полном ходу. Вторая версия нравилась Патаки гораздо больше и представлялась гораздо более правдоподобной.
   Фухс тогда был вдвойне огорчен своим двойным наказанием: во-первых, его никогда раньше не оставляли после уроков, и во-вторых, особенно обидно было получить наказание от господина Хидаши. Потому что все было прекрасно известно -- господин Хидаши не наказывал никого и никогда.
   Домой они возвращались вдвоем, отбыв наказание, спустя два часа после окончания уроков. Фухс -- сломанный пополам своим горем, прижавший к груди свой Портфель -- выглядел так жалко и трогательно, что в душе у Патаки шевельнулось что-то человеческое, и он решил немного подбодрить парня. Тем более, что они были вдвоем, свидетелей не было, и можно было дать слабину и проявить милосердие: "Выше нос!", "Да мы еще этому Хидаши!", "Да он у нас еще попляшет!".
   "Зря стараешься" -- вздыхал и стенал Фухс -- "Все равно из меня ничего не выйдет... Тебе-то хорошо, ты вон гранатами торгуешь... И никто на тебе не сидит никогда...".
   Патаки пытался утешить и так, и этак, отзывался о торговле оружием в пренебрежительном тоне -- подумаешь, торговля оружием, плевое дело. И вообще старался всячески понизить свой звездный статус и снизойти до обыкновенного Фухса. Однако, пока они ждали трамвая на остановке, чувство юмора вновь взял верх над чувством сострадания. И когда Фухс предложил "Слушай, а давай я буду помогать тебе продавать гранаты?" Патаки взял театральную паузу, оценивающе оглядел Фухса с головы до ног, а потом изобразил внезапную решимость: "А давай!"
   Он тут же сочинил историю про то, как он совершенно случайно открыл тайный немецкий подземный арсенал, доверху набитый эсэсовской формой, оружием, патронами и прочими бесценными вещами того же рода. Причем по мере развития истории арсенал наполнялся все больше и больше, так что к концу истории стал ясно -- Патаки и его лучшему (с сегодняшнего дня) другу Фухсу хватит на безбедную жизнь до конца дней.
   "Нам нужна будет веревка покрепче, метров десять... Еще шахтерская каска, знаешь, такая, с лампой... Или сильный фонарь. И еще, конечно, щавель, щавеля побольше"
   "Щавель?!"
   "Ну да, щавель! Знаешь, такая зеленая трава?... То что, не слыхал -- это же лучшее средство при транспортировке взрывчатки! Всегда так делают: обкладывают взрывчатку щавелем, чтобы не было детонации" -- Патаки говорил все это с безукоризненно-серьезным выражением лица. А потом, после того как распрощался с Фухсом, всю дорогу представлял себе, как Фухс будет добывать необходимые приспособления и ингредиенты по списку. Патаки приходилось останавливаться на пути, чтобы отдышаться и вытереть слезы.
   В назначенный день Фухс явился в школу в шахтерской каске, перемотанный через плечо колоссальным мотком веревки, руки заняты огромными корзинами со щавелем. Патаки уже заранее подготовил почву и ввел народ в курс дела, так что при виде Фухса весь класс просто грохнул! Взрыв веселья и истерического хохота. Сам Патаки всерьез забеспокоился, что у него сведет живот или он потеряет сознание. Особенно мощный приступ настиг его при взгляде на шахтерскую каску с фонарем -- чтобы достать такую штуковину, Фухсу явно пришлось проявить максимум изобретательности. Каска добила окончательно, в течение дня Патаки неконтролируемо хохотал на уроках и получил три часа дополнительных занятий в наказание. Окончательно успокоиться удалось только на следующий день, за чтением своего любимого Томпа.
  
  
   * * *
  
   После нескольких часов стояния в углу ему, наконец, разрешили сесть и заставили заполнить с двух сторон листочек с обычными биографическими вопросами. Это все больше начинало походить на школу. Теперь он чувствовал себя относительно спокойно и искренне надеялся, что его сегодня же отпустит домой. Дело в том, что реально проданные гранаты были уже давно кем-то взорваны или перепроданы, доказать ничего невозможно, и Патаки решил уйти в глухую несознанку. Что касается немецкого арсенала (к счастью, вымышленного) -- ну, тут придется раскаяться, возможно, пустить сопли и слюни, извиниться за глупые ребяческие фантазии. И потом отправиться домой. Жаль только, что ему так и не удалось переброситься с Фухсом хотя бы парой фраз, чтобы скоординировать показания на предстоящем допросе. Поэтому Патаки довольствовался тем, что, стоя в своем углу, репетировал разные эмоциональные образы для допроса -- испуг, недоверие, раскаяние. И сочинял всякие дополнительные истории, чтобы были наготове под рукой. Доминирующий мотив и образ -- "оскорбленная невинность".
   Их допрашивали поодиночке, в другом кабинете. Патаки предложили сесть. Он сел с максимальной угодливостью, доступной человеку. Следователь был одет в новенькую форму с синими погонами, и начал допрос словами "Патаки, нам про вас все известно". Патаки старался не обращать внимания на пренебрежительный тон следователя, и постоянно сохранял улыбку на лице (он где-то вычитал такую теорию, что ударить улыбающегося человека по лицу труднее). Следователь поглядел в биографию Патаки, покачал головой и поглядел на Патаки с подозрением и отвращением. Потом поглядел еще, и после паузы положил биографию на стол. И тут Патаки, как опытный притворщик, нутром почувствовал -- пауза искусственная и лишняя, следователь играет, и играет бесталанно. Было уже девять вечера, и следователю явно не терпелось домой.
   "Знаешь, Патаки, твой друг Фухс уже во всем признался насчет этого оружия. Он рассказал, что ты являешься его пособником в организации вооруженной борьбы против народной власти..."
   "Нет-нет", -- возразил Патаки так безапелляционно, как только можно, -- "Какое оружие? Нет никакого оружия!"
   "Нет?! А это что?!" -- заорал следователь, достал из-под стола и грохнул на стол новенький "шмайссер" в смазке. -- "Может, зубная щетка?! Или запчасть для газонокосилки, а?"
   Впервые в жизни Патаки почувствовал, что не знает, что соврать в ответ. Готового вранья не было, и придумать новое было невозможно. То ли это все подстроено, чтобы засадить его в тюрьму? Как бы там ни было, Патаки растерялся и просто не знал, что делать и как выкарабкиваться. Меж тем следователь продолжал:
   "Как я сказал, Фухс во всем признался. Но он сказал, что ты про склад ничего не знаешь, и что он собирался использовать тебя только для распределения оружия. Хорошо еще, что мы пресекли это все вовремя, пока вы с ним не натворили дел. Для тебя же лучше, легче отделаешься"
   Ну точно, так оно и есть, он домой хочет -- подумал Патаки.
   "Мы знаем про тебя все, Патаки, это наша работа. Ты свершил тяжкий проступок, Патаки, очень тяжкий. Но ты еще молод, и, несмотря на тяжесть содеянного, мы дадим тебе шанс. Хотя, конечно, будем следить за тобой пристально"
   Что угодно, как угодно, лишь бы отпустили домой -- думал Патаки.
   "Ты ведь скаут, Патаки. Так?" -- и это не был вопрос. Это было утверждение.
   ...На обратный путь домой они ему не предоставили ни черного длинного лимузина, ни какого-либо транспорта вообще. Но и без транспорта все было великолепно. Темная и холодная Андраши ут казалась Патаки изумительно-прекрасной. Можно было вдыхать ночной воздух полной грудью и наслаждаться каждым вдохом. В голову лезли стихи о свободе, и Патаки декламировал их вслух с новым, выстраданным чувством. Конечно, они топорно сработали этот трюк со "шмайссером", но ведь он реально испугался, что его засадят надолго. Выходит, трюк подействовал. В конце концов, такая у них работа -- приходится махать автоматом у людей перед носом, чтобы убедить этих людей к сотрудничеству...
   Что касается скаутов, то главный куратором их отряда от ордена иезуитов был Ладаньи. Некоторые другие иезуиты тоже принимали участие, но главным ответственным был Ладаньи. Он был пока еще начинающий иезуит, так что скаутский отряд -- это было вполне подходящее для него занятие. Хотя на вид он был иезуит самый настоящий: высокий, одетый во все черное, с серьезными умными глазами, будто читал насквозь все твои мысли. Патаки часто даже забывал, что Ладаньи пока еще только послушник на испытательном сроке. Вообще, забавная у них там система обучения, в Ордене Христовом -- несут послушания, разучивают подход к алтарю, и прочее.
   "Я понимаю, в это трудно поверить... Но я все-таки хочу рассказать вам..." -- начал Патаки
   "Постой-ка, давай я сам угадаю. АВОшники заставляют тебя стучать на наш отряд?" -- предположил Ладаньи.
   "Э... если честно -- да. Но.. А... А как вы догадались?"
   "Ну, должен же на нас кто-то стучать. А ты, с твоим талантом попадать в разные истории -- прямо-таки идеальная кандидатура для АВОшников, потому что тебя есть чем шантажировать. Что ж... Я могу предложить тебе наш скаутский бюллетень новостей. Будешь выписывать из него цитаты и относить АВОшникам. Сэкономит тебе кучу времени, чтобы ты смог заняться какими-нибудь более интересными делами. А АВОшники -- они ужас как любят всякие бумажки... Что-то еще хотел сказать?"
   Неделю спустя Патаки встретил Фухса по дороге из школы, в первый раз один на один после совместного заключения на Андраши ут. Фухс был страшно напуган и огорчен. "Патаки, прости пожалуйста, я же думал -- ты тогда пошутил насчет немецкого склада. Поэтому-то, когда за мной пришли, я и повел их в эти чертовы пещеры... Кто же знал, что там действительно немецкий склад? Но мне кажется, я их более-менее убедил, что это именно я нашел склад, а ты тут не при чем... Прости пожалуйста"
   Больше они никогда не говорили а эту тему. Если честно, они больше вообще никогда не разговаривали. И Патаки совершенно точно не рассказывал об этом никому больше. Но только через несколько дней начал замечать, что больше никто и никогда не кричит "На Фухса!"
   На Фухсе больше никогда не сидели.
  
  
   1948, сентябрь
   Нет на свете ничего более захватывающего, чем дрессировать муравьев. То есть умом Дьюри, конечно, понимал, что вот именно сейчас пришла пора по настоящему грызть гранит науки, грызть куда усерднее прежнего. В отличие от всех предыдущих экзаменов, к которым Дьюри всегда относился наплевательски, предстоящий экзамен имел для него колоссальное, прямо-таки устрашающее, значение. Можно сказать, вопрос жизни и смерти. Дьюри так и решил для себя: грызть еще усерднее. Решение было на загляденье -- настоящий лидер в мире решительных решений, всесторонне обоснованное и прекрасно сформулированное. Беда в том, это что решение все еще оставалось в статусе "плана Б", запасного варианта, неизвестного широкой публике.
   Сегодня с утра пораньше Дьюри взял лодку, загрузил ее под завязку учебниками по математике, и отплыл в тихий укромный уголок на Маргит Сигэт. Сбежал сам от себя, а заодно и от родных и близких, не оставив им ни малейшей зацепки для облегчения розысков. Один на один с математикой. Раскрыл все свои книжки, разделся, и принялся всем телом впитывать последнее августовское тепло вместе с холодным мертвенным светом логарифмических неравенств и тригонометрических уравнений. Однако странное дело -- проходил час за часом, на спину и руки его ложился ровный загар, но вот познания в математике не углублялись ни на йоту. Дьюри начал подозревать во всем этом чье-то злое мошенничество. Раз за разом Дьюри бросался в алгебраические пучины -- отчаянно и самоотверженно, как со скалистого утеса в реку, -- но вместо того, чтобы нырнуть и глубоко погрузиться в формулы, он оставался парить в воздухе где-то между утесом и поверхностью, необъяснимо-невесомый. Таинственная анти-математическая анти-гравитация.
   В отсутствие других развлечений на Маргит Сигэт, отличной альтернативой математике оставалась дрессировка муравьев. Милое неослабевающее очарование маленьких проворных друзей. Математика вообще чрезвычайно полезная вещь, причем независимо от ее раздела и содержания. Польза ее очевидна: достаточно минут пять позаниматься математикой, и любые другие занятия -- дрессировка муравьев, изучение английского, отжимания от пола, глажение белья -- начинают казаться интересными и привлекательным. Экзамен по математике надвигался, наползал как грозовые тучи, и по мере его приближения перед Дьюри начали открываться целые новые миры, галактики, целые вселенные разнообразных интересных вещей, никак не связанных с математикой.
   Он был вынужден признать фиаско, собрал учебники в лодку и поплыл обратно на лодочную станцию. Там выяснилось, что Патаки уже гонял сегодня на лодке по всему Дунаю вверх-вниз в тщетных поисках Дьюри. Наверняка для того, чтобы застать его врасплох за математикой и всласть зубоскалить по поводу его чудесного преображения в прилежного ученика.
   Дьюри притащил учебники по математики обратно домой. Переноска математических учебников -- это такая удачная комбинация, одновременно физическая тренировка и интеллектуальное упражнение. По крайней мере, так хотелось думать. Хотелось, чтобы одновременно с повышением общей выносливости от таскания тяжестей, какая-то часть этих тяжелых математических знаний напрямую диффундировала в мозг. Вряд ли найдется в Будапеште много таких собак, которых хозяева выгуливают так же часто и старательно, как Дьюри -- свои учебники по математике. Придя домой, Дьюри обнаружил там одного только Элека, а Патаки не было. Хотя в последнее время Патаки зачастил к Фишерам на квартиру, поскольку считал, что Элек -- родственный ему по духу человек. В отличие от Патаки-старшего, Элек не читал нотаций о вреде курения. Наоборот, Элек был готов припрятать для Патаки свою последнюю сигарету, или, заложив ее за ухо, терпеливо ждать, когда Патаки зайдет к ним в гости.
   Что особенно раздражало в Элеке -- так это то, что он, даже в нынешнем своем положении, был совершенно невозмутим и вполне доволен собою.
   Элек взял теперь моду целыми днями просиживать в своем большом кресле -- последнем, которое осталось от их довоенной мебели (по правде говоря, вообще последнем из всех их довоенной собственности) -- со своей неизменной сигаретой (если удавалось ее раздобыть). Он усаживался в кресло каждое утро с неизменной регулярностью, будто ходил на работу или заступал на вахту. И выглядел при этом просто замечательно, неправдоподобно хорошо для человека, который полностью разорен бешеной гиперинфляцией. Прическа и усы в идеальном порядке, будто вылеплены скульптором, и лишь две зияющих дыры в сером пуловере (основной предмет и ядро его гардероба) несколько портили блестящую картину. Каково это -- дожить до 60 лет и вдруг потерять все свое имущество и сбережения? Любой другой бы на его месте взялся стенать и горько сетовать, проклиная неведомые силы, которые за несколько дней превратили его скромное состояние в бесполезные смешные фантики. Да, конечно, мировая война и разруха, бедствия и страдания и так далее, но вот эта инфляция -- это уже чересчур! Тут впору самое отчаянное богохульство, истерические визги и бессильные удары кулаком по стенам.
   Но Элек -- ничего подобного. Ни плача, ни всхлипа. Он просто сидел в своем кресле, глядел ни мир с душевной легкостью, и получал простое удовольствие от каждого прошедшего дня. Тогда, после гиперинфляции, Элек попытался было воскресить семейное благополучие. Как только правительство разморозило банковские вклады, Элек пошел в банк, снял со своего счета все хранившиеся там миллионы, и купил буханку хлеба. И еще получил немножко сдачи. В те дни вся канализация в Будапеште были забита бесполезными банкнотами, как разноцветными опавшими листьями. Осень прежней жизни. Это даже стало предметом своеобразной венгерской национальной гордости: самая быстрая и самая буйная инфляция в экономической истории человечества.
   А еще больше, чем это невозмутимое спокойствие Элека, Дьюри бесила та полнейшая глупость, с которой Элек потерял все эти деньги. Это изводило Дьюри день и ночь. Хоть чуть-чуть предусмотрительности, хоть капельку здравого смысла, и все бы обернулось совсем иначе. Сколько угодно способов: крошечная банковская ячейка в Швейцарии, закопанный в поле маленький золотой слиток, укромный тайничок с драгоценностями -- и им вполне хватило бы на кусок хлеба. И даже на кусок хлеба с маслом. Однако все ушло в песок, растворилось без следа. Единственное что осталось на память -- цифры с большим количеством нулей из статьи в заумном экономическом журнале. Хватит на то, чтобы изумленно вскинуть брови.
   Как это ни смешно, но Элек посчитал, что кратчайший путь для восстановления былого состояния -- это ставки на ипподроме. Поистине удивительно, что такое "гениальное" решение могло прийти в голову бывшему букмекеру -- человеку, который знал кухню изнутри и долгие годы безбедно жил за счет других, увлекающихся и легковерных. Дьюри отчетливо помнил, как в довоенные времена в дни скачек Элек возвращался домой с небольшим коричневым чемоданчиком, ПОЛНЫМ БАНКНОТ, и насмешливо приговаривал: "Человеческая глупость -- вот на чем надо делать деньги! Это беспроигрышный бизнес". В такие дни работа его конторы заключалась в том, чтобы правильно рассортировать и пересчитать эту кучу смятой перепутанной бумаги. Нельзя сказать, что Элек обладал каким-то выдающимся даром предвидения или глубокого анализа, просто его контора имела на ипподроме исключительную лицензию. Такую монополию Элеку обеспечивал его старинный армейский приятель, который в мирной жизни заведовал разрешениями на букмекерскую деятельность. Но в дни скачек Элек предпочитал об этом не вспоминать. Коричневый чемоданчик вдохновлял и вселял светлую веру в то, что лошадки и накормят, и напоят, и даже обеспечат стартовый капитал для будущих великих, пока еще неизвестных, коммерческих начинаний. Безоблачная картина.
   После войны все переменилось и встало с ног на голову. Теперь визиты Элека на ипподром превратились в аттракцион "сними последнюю рубашку". И это при том, что деньги были нужны как никогда, как воздух, до зарезу. Он шел на ипподром и не имел права проигрывать -- потому что если он не выиграет, то им нечего будет есть на ужин. Но он все равно проигрывал.
   Дальше -- больше. Как-то раз Дьюри вернулся домой из школы и обнаружил, что все его книжные полки совершенно опустели. Все его книги -- все его книги! -- исчезли без следа, оставив лишь косвенное напоминание о себе в виде более светлого пятна обоев. "А я их продал" -- невозмутимо объяснил Элек, -- "ты же понимаешь, мы должны что-то есть". Есть -- это, конечно, замечательно, но хоть спросить-то он мог? Или хоть предупредить... Обидно было вдруг остаться без любимых книжек, но еще досаднее было, что при продаже Элек наверняка продешевил и его, как всегда, обдурили. Дьюри был уверен: независимо от рыночной стоимости этой библиотеки Элек получил на руки дай бог одну десятую ее часть. Может, когда-то у Элека и было какое-то деловое чутье, но за годы войны Элек растерял его совершенно. Лучшее доказательство тому -- эта его эпопея с бакалейной лавкой, в результате которой вся семья чуть не погибла от голода и непосильного труда. Приходилось вставать до рассвета, тащиться на рынок за товаром, потом переть это все обратно в лавку и торчать там целый день. И все равно они прогорели, так и не выйдя из красного сальдо. Сумма потерь была умопомрачительна. Если бы они просто разбрасывали купюры по улицам, получилось бы дешевле. Ничего не поделаешь, законы конкуренции: бакалейщики, как правило, не в восторге от того, что рядом еще кто-то вдруг вознамерился стать бакалейщиком.
   Впрочем, амбициозные проекты вроде бакалейной лавки давно уже остались в прошлом, и теперь Элек вполне довольствовался своим положением в любимом домашнем кресле. С тех пор, как умерла мама, у него больше не было причин имитировать хоть какую-то деятельность. Правда, время от времени он исчезал на полдня или даже на целый день, а потом являлся с пакетом какой-нибудь еды -- но это был максимум его созидательной активности. В остальное же время Элек воспринимал жизнь как пассивный зритель.
   Может, в чем-то это даже достойно восхищения: вот так спокойно сидеть и ничего не делать, безо всяких угрызений совести и попыток как-то изменить сценарий, уготованный тебе судьбой. Но Дьюри почему-то никакого восхищения не испытывал. Однажды, после особенно трудного и безрадостного дня, он спросил Элека: "А скажи-ка, каково это вообще -- сидеть на заднице в кресле, и твердо знать, что твоя задница -- самая сидячая задница во Вселенной?" Элек равнодушно пожал плечами: "Знаешь, мой отец в свое время тоже разорился. Совершенно. И ничего, я сам как-то выкарабкался, да и ему не дал пропасть. Ну а теперь я сам попал, так что твоя очередь выкарабкиваться. Ну и меня вытаскивать заодно". Вполне четкий и вразумительный ответ, с конкретной программой действий.
   Своего "совершенно разорившегося" дедушку Дьюри видел в детстве нечасто и немного. Сохранилось два основных воспоминания о том, как дедушка приходил к ним в гости: волшебные пирожные, которые Дьюри запрещалось трогать, и страшноватый человек с круглой лысой головой, который постоянно тыкал пальцем в маленького Дьюри и спрашивал "А эт-та кто такой?" По семейно легенде, дедушка когда-то выступил поручителем по карточному долгу своего приятеля. Приятель заплатить на смог, однако, вместо того чтобы всадить себе пулю в мозг (как полагается в подобных случаях честному человеку), умотал в Берлин и там, как ни в чем ни бывало, открыл ресторан венгерской кухни. В то время как дедушке здесь, в Будапеште, пришлось изрядно раскошелиться. Однако в любом случае и Элек, и дедушка имели счастливую возможность потерять состояние -- именно потому, что перед этим таковое состояние имелось у них в наличии. А вот Дьюри как-то безотчетно опасался, что у него никогда не будет возможности потерять состоянии -- как раз по причине его полного отсутствия.
   С другой стороны, внезапная нищета Элека приносила Дьюри и некоторые очевидные выгоды. Если твой отец потерял интерес к жизни и самоустранился от забот, это означает, среди прочего: никаких нравоучений и занудства по поводу школы, оценок, экзаменов и прочих глупостей. И вправду, интерес Элека к школьным делам Дьюри никак нельзя было назвать чрезмерным. Дьюри даже сомневался -- знает ли вообще Элек, в какую школу ходит его сын? Когда-то, примерно в пятом классе, у Дьюри случился вдруг редкий мимолетный приступ тяги к знаниям, и он попросил Элека проверить его на знание спряжения латинских глаголов. Элек спросил: "Ну так ты знаешь эти спряжения или нет?" -- "М-мм... Ну... Кажется... наверное..." -- "А раз так, зачем мне тебя еще проверять?"
   И вот теперь оставался всего лишь один экзамен, математика. "Господи, как-нибудь пережить математику -- и все!" -- причитал Дьюри, бреясь перед зеркалом. А из соседней квартиры доносились приглушенные крики с повторяющейся интонацией. Это господин Галантаи, по своему обыкновению, раз за разом проклинал новые власти за национализацию фабрик. Закон о национализации вышел уже несколько месяцев назад, и с тех пор господин Галантаи ежедневно и почти непрерывно упражнялся в громких проклятиях по адресу новых властей. "Нет, это полный капут!" -- бесновался за стенкой господин Галантаи, -- "ВСЕ ЭТО не может длиться слишком долго!!!"
   А вот Дьюри почти не сомневался, что "все это" может несколько затянуться. По крайней мере, достаточно долго для того, чтобы ему загреметь в армию. Армия -- вот главный стимул к учебе. Жизненный путь как набор простых переключателей. Аттестат "нет" -- Университет "нет". Университет "нет" -- Армия "да". "Да" -- трем годам голода, жестких нар, шагистики под проливным дождем и рытья траншей в мерзлой земле. "Да" -- трем годам разлуки со всеми, кого ты любишь. "Да" -- трем годам отдания чести идиотам. Некоторые люди вскрывают себе вены накануне призыва, предпочитая спокойную смерть дома в тепле и комфорте мучительной смерти в грязной холодной казарме.
   Слава Богу, теперь у Дьюри осталась лишь одна гиря, способная утянуть его в этот армейский кошмар. Математика. Все остальное было уже позади, и оставалось только вздрогнуть -- какие происки судьбы подстерегали его на предыдущих экзаменах! Чего стоит одна венгерская литература! Типичный случай вытаскивания себя из могилы, воскрешение обреченного. По счастью, устный экзамен принимал Ботонд. Вместе с ним, правда, еще двое других учителей, которые не слишком любили Дьюри, а точнее -- не любили вообще. Для выступления на экзамене ему достался Оронь Янош, "Тольди". Дьюри, конечно тянул с подготовкой до последнего, и только вечером накануне экзамена решил открыть Ороня и полистать. Решил и... не нашел. То ли томик Ороня пропал бесследно, то ли его у Дьюри вообще никогда не было. В результате весь внезапный интерес Дьюри к творчеству Ороня Яноша пошел прахом, а сам Дьюри обреченно поплелся на экзамен за своим неизбежным "неудом".
   Ботонд сидел, задрав ноги на стол. Остальные двое сидели с кислыми минами, всем своим видом выражая молчаливое осуждение дурных манер в обители знания. Но вслух выражать не смели, потому что господин Ботонд занимал должность завуча по венгерской литературе, и, что еще более важно, был неоспоримым авторитетом в этой области. Всю эту венгерскую литературу он прочитал минимум два раза от корки до корки, а что касается поэзии -- мог процитировать наизусть практически любое стихотворение из тех, которые когда-либо были опубликованы на венгерском языке. Во время его уроков иногда случалось везение: перед Ботондом вспыхивала какая-то небесная искра, снисходило вдохновение и он впадал в транс наподобие Хидаши Шандора. Тогда он начинал читать стихи наизусть, и безукоризненно декламировал по двадцать минут подряд, давая всему классу долгожданную передышку. Как и положено каждому, кто вхож в мир искусства и высокой поэзии, господин Ботонд носил длинные растрепанные волосы. Такие длинные и такие вызывающе-растрепанные, что и ученики, и остальные преподаватели были уверены: господин Ботонд сооружает себе такую прическу каждое утро, старательно и целенаправленно, чтобы быть похожим на седую хризантему или рыбу-звезду.
   "Ну, Фишер" -- господин Ботонд задорно поприветствовал Дьюри, глядя строго в потолок, сняв очки и покусывая их дужку. Вероятно, в данный момент строки неведомых дивных стихов изливались из несметных глубин его памяти и беззвучно проплывали перед мысленным взором. А вместо этого приходилось принимать экзамен и слушать этих скучных учеников, проходивших унылой вереницей. "Фишер, видеть вас -- для меня огромная честь. Однако вынужден с сожалением констатировать: прежде чем вы будете иметь удовольствие нам откланяться, вам придется прочитать нам что-нибудь из "Тольди"..."
   "Честно говоря, я не смогу" -- откровенно признался Дьюри, -- "Простите, но я не выучил"
   "Ха-ха! Скромничает, как всегда. Такой застенчивый! Ну, любой отрывок, давай"
   "Нет, честно. Не хочу даже отнимать ваше время" -- настаивал Дьюри
   "А, понятно, экзаменационная лихорадка. Да? Бывает! Ну хорошо, тогда просто прочитай что-нибудь из своих любимых стихов"
   Вполне разумное предложение и оптимальный выход для обеих сторон, однако и оно застало Дьюри совершенно врасплох. Не выходя из ступора, он порылся в своим литературных познаниях, но под руку так ничего и не подвернулось. Пусто.
   "Нет, господин Ботонд, боюсь, я не смогу ничего прочитать..."
   "Ха-ха-ха! Фишер, ваше чувство юмора когда-нибудь доведет вас до неприятностей. Я, пожалуй, отложу ваш экзамен на потом. Попросите, пожалуйста, следующего"
   Он был необычайно доброжелателен к всем своим ученикам, этот господин Ботонд. Ко всем -- ну, кроме тех совсем уж безнадежных, которые открыто враждовали с венгерской поэзией. И он был одним из немногих школьных учителей, которых дети искренне любили. Причем не только любили за его личные качества, но и восхищались легендарными фактами его биографии, которые передавались среди школьников из года в год, из уст в уста, от старших младшим. Ботонд был известен тем, что, так или иначе, пил со всеми мало-мальски заметными действующими лицами венгерской литературы двадцатого века. Когда-то в Париже он жил впроголодь вместе с Ади ("Мы постоянно ругались с Банди -- чья очередь чистить картошку на ужин"), потом ютился на холодном чердаке вместе с восемью другими немытыми и не слишком талантливыми венграми ("кровать там была одна, и мы спали в ней по очереди"), потом снова пил с гигантами венгерской словесности, а под конец вдрызг разругался с Пикассо по поводу принципов стихосложения ("Я не утерпел и дал ему в глаз"). И до сих пор, несмотря на свою высокую учительскую должность, господин Ботонд был демократичен и доступен, и мог запросто хватануть палинки с любым известным венгерским литератором. Да и с неизвестным тоже -- ибо после двух мировых войн и бурного потока послевоенной эмиграции известных литераторов в Венгрии не осталось. В общем, он был учителем авторитетным. Изучение венгерской литературы идет живее, если доподлинно знаешь, что вот этот твой учитель вытаскивал из бара автора вот этого рассказа. Вытаскивал за ноги, как бесчувственное тело.
   И еще господин Ботонд был явно не из тех учителей, которые легко ставят неуды. Особенно если учесть, что он до сих пор был должен Элеку пятизначную сумму -- еще с тех, лучших, довоенных времен.
   Буквально в следующую секунду после того, как Дьюри вышел в коридор, у него произошло внезапное запоздалое прояснение мозга. Ну конечно, он мог бы прочитать стихотворение Ади Эндре, того самого, парижского друга господина Ботонда! Про то, как прекрасен вид на Гар де л'Эст в Париже. И что лучшая перспектива для любого венгра -- это исход из Венгрии, путь за границу. Любимая тема Ади, всегда берет за душу... Хороший был поэт Ади Эндре, жаль спился. Иштвану во время войны довелось побывать в городке Эрминджент, на родине Ади. Оказалось, там всего лишь скромная мемориальная табличка. В то время как Пётефи в Венгрии буквально на каждом шагу. Вся страна завешана и заставлена мемориальными досками и памятными знаками типа "Пётефи был здесь", "Пётефи проходил здесь" и "Пётефи собирался было здесь пройтись". А когда Иштван указал местным жителям на такую несправедливость по отношению к Ади, то получил ответ "Еще чего не хватало -- ставить памятник алкоголику во втором поколении!"
   Экзамен по математике завтра. За сегодняшний день знаний по математике так и не прибавилось, потому что все время ушло на дрессировку муравьев с острова Маргит сигэт. Оставался вечер. Но и тут Дьюри решил, что тратить его на математику -- это просто недостойное малодушие. Вместо этого лучше пройтись прогуляться. "Похоже, ты все-таки собираешься в армию" -- заметил ему вслед Элек, не покидая любимого кресла. Без своей обычной сигареты Элек имел вид жалкий и болезненный.
  
  
   * * *
  
   Во время первой сдачи Дьюри умудрился протащить на экзамен целый учебник. На первый взгляд, небывалая удача и гарантия успеха. Но увы, в результате полный провал. Причина вполне проста: он недостаточно хорошо знал, что недостаточно хорошо знает математику. Он смотрел на задачи, потом листал учебник, и не мог найти между этими сущностями никакого соответствия. Что и откуда списывать? Все страницы толстой книги были заполнены невразумительной абракадаброй. Оставалось только выть от досады. Если бы хоть чуть-чуть бы позанимался, если бы хоть какое-то представление имел -- сейчас бы разобрался, списал и сдал.
   Во время пересдачи ситуация слегка изменилась в лучшую сторону. Теперь он уже мог понять смысл вопросов в билете, и даже мог написать пару-тройку формул по каждому вопросу, но в целом это было похоже на тушение лесного пожара наперстками с водой. Ответы на вопросы никак не проявлялись из тумана. Полнейшее отчаяние охватило Дьюри, все тело аж судорогой свело от нежелания отправляться в армию. Буквально на прошлой неделе он видел на улице несколько человек солдат-срочников. Кожа да кости, настоящие каторжники, только кандалов не хватает. Один, как драгоценность, нес буханку хлеба. Причем одного взгляда было достаточно, чтобы понять: буханка окаменела от старости, и ценность ее в обычном мире гражданских людей равна нулю. Чтобы управиться с такой буханкой, никакой нож уже не поможет, тут нужен топор.
   Вообще Дьюри считал себя стойким парнем с железной выдержкой, которому никакие тяготы и лишения нипочем. Но в глубине души знал -- все это до определенного предела. Есть в природе такие тяготы и лишения, которые создаются специально и длятся непрерывно, и против них Дьюри пасовал, несмотря на всю железную выдержку. Эти тяготы называются "армия". В мирной жизни, как бы хреново ни складывались дела, всегда есть надежда, что где-то что-то переменится -- пусть даже в отдаленной перспективе. Но это если ты не в армии. А вот если в армии -- то никаких надежд и никаких перспектив. Никакой комфорт, никакие удовольствия, никакое хорошее настроение тебе не грозят.
   Тем временем все остальные в аудитории усердно корпели над своими задачами и старательно вырисовывали формулы. Ну, по крайней мере с стороны так казалось. "Интересно, вон тем парням, которые в двух рядах позади меня, тоже, небось, кажется, что я весь из себя такой знатный математик, и щелкаю примеры как орешки?" -- размышлял Дьюри.
   Так, вопрос номер один... Вопрос номер один не выглядел совсем уж безнадежным, и даже вызвал у Дьюри некие смутные ассоциации. Некоторые из известных ему формул казались вполне подходящими в качестве ответа. Вот она, премудрость, чудом выловленная в море незнания. Он тут же принялся лихорадочно строчить формулы на бумаге, опасаясь, что чудесная премудрость столь же внезапно вильнет хвостом и выскользнет обратно в воду. Эх, вот если бы прямо сейчас неожиданно случился апокалипсис, и в связи с этим экзамен сократили бы до десяти минут, был бы шанс. Можно было бы посчитать, что для десяти минут он накарябал вполне достаточно.
   По первому вопросу Дьюри написал все, что только смог, перевел дух, рассеянно глянул влево, и... И математика на этом закончилась. То ли юная леди в волнении забыла застегнуть блузку, то ли расстегнула намеренно, то ли просто торопливое движение, и мелкие пуговицы не выдержали бешеного напора. Такая грудь! Миллиарды фотонов мягко отразились от обнаженной кожи и обрушились прямо Дьюри в глаз, и в тот же миг все его скромные математические познания, с трудом собранные крохи, испарились и исчезли без следа. Он отвернулся почти сразу, но, увы -- уже поздно. Лихие гормоны вскипятили кровь и рванули наперегонки, поражая все органы без разбора. Ноющая боль пронзила сверху донизу.
   Скособочившись, он снова попытался сосредоточиться на математике, вернуть концентрацию, но тщетно. Дверь закрыта, замок защелкнут. Вопрос номер два стоял глухой безответной стеной.
   Тогда он решил поискать счастья в противоположной стороне. Повернулся на 180 градусов, и справа от себя увидел целую группу недоумков, явно из народного училища. Народные училища -- это были такие заведения, куда набирали самых неотесанных парней и самых тёмных крестьянских девок из самой отдаленной и глухой провинции. Будущие верные партийные кадры. Они снимались с насиженных мест, имея при себе лишь толстый том "Краткого курса истории ВКП(б)" и железнодорожный билет в Будапешт, центр мироздания -- чтобы устроится там среди остатков враждебной буржуазной роскоши. Весь багаж знаний сводился к нескольким фразам из Ленина и Сталина, а слово "марксизм" они произносили с громким упоенным восторгом. Новообращенные идиоты.
   Чтобы получить хотя бы "удовлетворительно", надо ответить минимум на три вопроса. Даже не ответить, но хотя бы сделать попытку, написать хоть что-нибудь. В активе Дьюри пока был только один ответ, а все остальные вопросы оставались безнадежно-непостижимыми. Меж тем страшная девка справа все чаще и чаще таращилась на его листок. Явно из этих юных марксистов, контингент народных училищ. Что она так уставилась на его пустой лист -- издевается что ли? До смешного чистая и белая бумага.
   Постепенно Дьюри пришел к выводу, что сидеть просто так -- пустая трата времени. Можно сколько угодно смотреть на эти примеры и даже вертеть их перед глазами вверх ногами, но никакого чуда так и не произойдет. Замок не отопрется и дверь не отворится. Единственное что можно сейчас придумать -- это встать, ухмыльнуться, победоносно оглядеть аудиторию, небрежным движением сдать свой листок, и уверенной походкой отправиться на выход. Наверняка некоторые нетвердые души впадут в отчаяние от такого зрелища. Можно будет насладиться несколькими мгновениями видимого триумфа. Все лучше, чем торчать тут до конца экзамена. Извиваться, будто опарыш на крючке...
   Но сельская девка справа все продолжала смотреть на его листок с заданиями. И что еще хуже -- смотрела так, будто что-то видела и понимала. Что она собирается делать, ненормальная? Ладно Дьюри -- даже если его выгонят за списывание, он ничего не теряет. А она, если ее выгонят за подсказки?
   Дьюри постарался-поискал ее взгляд, и, наконец, встретился. "Я ничего не знаю" -- Дьюри проговорил он одними губами -- "Не смотри, а то нас обоих...." Он провел пальцем по горлу. Девка покраснела и демонстративно уткнулась в свои листочки.
   Если уж этот математический матч проигран "в одно кольцо", надо бы хоть вдоволь поглазеть налево. Но и здесь разочарование! То ли юная леди застегнулась, то ли складки теперь легли иначе -- ничего не видно. Даже визуальные посягательства невозможны, не говоря уже о.
   Все, больше ловить нечего, и незачем тут сидеть, как кочан на грядке. Он взял ручку, закрыл ее колпачком, уже собрался было вставать -- и в этот момент экзаменационный инспектор отвернулся на секунду, бренная земля осталась вне поля зрения всевидящего Зевса, и справа через проход на парту Дьюри прилетел сложенный вчетверо листочек. Он развернул и увидел решения всех своих примеров, написанные мелким аккуратным почерком. Некоторые из написанных решений он даже не мог понять, но по твердости и аккуратности почерка интуитивно чувствовал -- здесь все правильно, безошибочно. Дьюри бездумно скатал решения в свой экзаменационный лист и медленно вышел из класса неверной походкой лунатика. Все, он сдал. В этом он был твердо уверен.
   В школьном дворе уже толпился математический народ -- те, кто выбрался с экзамена живым. Вся толпа разбилась на кучки, большие и малые, и в каждой кучке шли драматические дебаты -- кто, что и как не смог решить. Бледные лица, красные глаза, дрожащие губы. Талантливый художник мог бы изобразить эту яркую картину в красках и назвать ее одним словом: "Отчаяние". Впервые в жизни Дьюри почувствовал искреннее желание пойти в храм, чтобы возблагодарить Господа нашего.
   И, конечно, сказать горячее спасибо своей непосредственной спасительнице. Ну и еще несколько вежливых приветливых фраз ни о чем -- но не более. Девка все-таки была очень страшная, так что даже речи быть не может о предложении руки и сердца. Тут появился Патаки, увидел Дьюри с его новой знакомой и недоуменно нахмурился. Терять время и красноречие вот на это? Настолько ниже минимальных стандартов привлекательности?!
   Сам Патаки, конечно же, чудесным образом успешно проскочил все экзамены и не завалил ни одного. Каждый раз он впервые открывал учебник только утром в день экзамена, по дороге в школу запихивал себе в голову названия глав и разделов, как запасливый хомяк заталкивает зерно себе за щеки, а потом ловко и к месту вываливал этот минимум на голову экзаменатора. Избавлялся, и забывал в тот же миг. Когда Патаки выходил с экзамена, он уже знал в разы меньше, чем несколько два часа назад -- когда входил. Каждый раз "на соплях" и "на тоненького" -- но каждый раз это проходило. Если в баскетбольных терминах, то это выглядело, как если бы однорукий слепой бросил с линии штрафных, мяч ударился о заднюю дужку, потом о переднюю, прокатился по кольцу, попрыгал -- и все-таки свалился в корзину. Везение, невероятное везение, на грани между везением и сверхъестественным волшебством, но как бы то ни было -- два очка!
   Дьюри глянул на Патаки, нахмуренные брови, и уже предчувствовал, чем будет заполнен остаток дня. До самого вечера Патаки будет отпускать тупые шутки про неразборчивость Дьюри, его убогий выбор, дурной вкус и извращенное представление женской красоте. Ну и пусть! Сейчас ему было плевать.
   "Еще раз, спасибо огромное!" -- сказал Дьюри на прощанье -- "Ты, наверное, действительно обалденно знаешь математику..."
   "Ой, да нет, что ты" -- скромно и смущенно -- "Просто они раздали нам ответы еще на прошлой неделе. За это время вполне можно было их выучить наизусть..."
   За такое ее даже можно было даже полюбить.
  
  
   * * *
  
   В качестве платежного средства они взяли с собой в бордель часы Мамины наручные часы, которые непостижимым образом уцелели в 45-м. Просто чудо, что эти часы остались в семье Фишеров, а не перекочевали на руку какому-нибудь советскому воину-освободителю. Быть может, это вообще были единственные наручные часы на всей территории Венгрии, которые сохранились после советского "освобождения". Когда-то в довоенные времена они стоили целую кучу денег, но в нынешней народной Венгрии их хватило только на двух шлюх -- одну для него, другую для Патаки.
   Поначалу Дьюри был настроен решительно: отпраздновать чудесное окончание экзаменов с шиком и размахом, широко кутить и безудержно предаваться разврату. Но потом начались эти муторные переговоры: граммы золота, стоимость часов, пересчет стоимости в количество шлюх. И к тому моменту, когда переговоры закончились, Дьюри -- странное дело -- растерял всю свою решительность и удаль. Будто забыл свою пипиську дома. А когда, наконец, остался с барышней наедине, то впору было удивляться: как это вообще возможно, так спокойно смотреть на голую девушку и оценивать ее прелести сугубо отстраненно, в бесстрастной академической манере.
   До этого дня в голове у Дьюри была устойчивая ассоциация: все шлюхи -- потасканные, похабные и унылые. Но эта девочка -- она представилась как Тимеа -- была полная противоположность. Молоденькая, веселая, и, если не умненькая, то, по крайней мере, живая и расторопная. "Ты очень красивая" -- Дьюри лишь бесхитростно озвучил то, что видели его глаза. "Ну, вообще-то у меня сиськи немножко маловаты" -- ответила она, продолжая деловито раздеваться. Маловаты?! Да ничего подобного! Да Господь наделил ее такой красотой, что никаких трудностей в жизни у нее и быть не может. Легко может получить все, чего только захочется -- только свистни, и целая толпа мужиков у ее ног. Даже странно, что она прозябает тут в борделе. Казалось бы, легко могла подцепить парочку миллионеров и жить припеваючи, ни о чем не задумываясь.
   Лишь только посмотреть на нее голенькую -- это было просто восхитительно, и это без сомнения стоило тех денег. Но это было какое-то странно-абстрактное удовольствие, сугубо эстетическое, вроде похода в картинную галерею. Полное отсутствие желания. Это казалось совершенно непостижимым. Дьюри прикинул, что, раз такое дело -- лучше пустить первым Патаки, а уж самому следом.
   Ужасно, ужасно. Было и обидно, и досадно. За свои же часы и пропустить Патаки вне очереди! Злоба и раздражение -- и на себя, и на Патаки, и на весь мир. Какого черта он это все затеял?! И в то же время точно знал: потом целый год будет жалеть о том, что так и не сделал. А когда Патаки закончил и явился обратно на свет божий, Дьюри не придумал ничего лучше, кроме как предложить отправиться домой. "Да ты спятил!" -- возмутился Патаки -- "Заплачено же за двоих! Такую отличную поё#ку -- и просрать псу под хвост? Ну уж нет!" Он вернулся и сполна получил свое за эти деньги.
   Бывают такие люди, да: могут преспокойно взять часы своей покойной матери и преспокойно отправиться с ними в бордель. А вот другие люди так не могут. И если ты из последних, то ничего уж тут не поделаешь. Вот такой жизненный урок. Дорогой урок и, в сущности, бесполезный: у Дьюри больше не было покойной мамы, и больше не осталось часов покойной мамы. Применить полученное знание невозможно.
   Очень хотелось, чтобы Патаки там поторопился. Потому что Дьюри очень хотелось побыстрее оказаться дома. Потому что он очень боялся, что вот-вот расплачется.
  
  
   1949, январь
   Весь последний час похабные анекдоты вертелись вокруг тематики несколько неожиданной, а именно -- насчет верблюдов. Примечательно, что солировал сам Ладаньи:
   "Молоденький офицер Иностранного Легиона пребывает в форт посреди Сахары. Ну и сержант вводит его в курс дела: вот здесь у нас казармы, здесь колодец, вон там -- смотровая вышка... Офицер все это внимательно выслушивает, а потом и говорит "Все это действительно весьма любопытно, сержант. Но, в дополнение к услышанному, мне хотелось бы прояснить еще один деликатный момент... Я так понимаю, что нам предстоит провести в этом Богом забытом месте несколько лет... и... Короче, если вдруг с кем-то случается... эээ... неодолимый приступ жизненной энергии -- надеюсь, вы понимаете меня, сержант? -- то это как-то решается?" Сержант в ответ: "О, господин лейтенант, это действительно проблема. Но!" и тут он показывает на верблюдицу, привязанную во внутреннем дворе, -- "к счастью, у нас есть Дэйзи, полковая верблюдица. Когда кому-то из господ офицеров катастрофически не хватает общества мадемуазель и мадам, Дэйзи их здорово выручает".
   Новичок в некотором шоке от услышанного, однако не подает вида.
   И вот проходит несколько месяцев, и, в конце концов, в один прекрасный день этот офицер вылетает из своей хижины, с диким криком бежит через двор к верблюдице и засаживает ей по самые гланды. А потом, когда, наконец, вытаскивает, к нему подходит все тот же сержант и деликатно так покашливает: "Господин лейтенант... Кхм... Быть может, конечно, это вовсе и не мое дело, но вообще-то все остальные господа офицеры предпочитают использовать Дэйзи в качестве транспорта. Чтобы ездить к местным мадемуазель и мадам в соседний оазис"..."
   У Ладаньи были просто неистощимые запасы подобной несложной пошлятины, что, учитывая его род занятий -- послушник ордена иезуитов! -- могло вызвать разве что изумление. Поначалу Дьюри и Нойманн еще пытались было тягаться с ним познаниями, но затем отчаялись, и далее уже только слушали. Справедливости ради надо признать, что у Ладаньи и вправду наблюдался некий чрезмерный крен в сторону верблюдов. Но, с другой стороны, грех было на это жаловаться во время их долгой и утомительной поездки в Халаш. Собственных познаний Дьюри в области шуток и анекдотов любого рода (включая верблюжьи) никак не хватило бы, чтобы скоротать хотя бы малую ее часть.
   Цель поездки Дьюри и Нойманн первоначально представляли себе весьма неопределенно. Дьюри знал наверняка только то, что Халаш -- это местечко возле Бекешчабы, где Ладаньи родился и вырос. А несколько дней назад Ладаньи вдруг обмолвился: "Знаешь, мне может понадобиться телохранитель на денек... Ты как?". Оказать услугу Ладаньи -- на это Дьюри был готов с радостью, когда и как угодно, а в данном случае сыграла еще и лесть самолюбию: приятно же, черт возьми, когда кто-кто (да не "кто-то", а сам Ладаньи!) считает тебя здоровенным и надежным малым. Расправляются плечи, вырастают крылья, грудь вперед и подбородок кверху. Что, впрочем, не помешало Дьюри привлечь к делу еще и Нойманна -- на случай, если вдруг действительно понадобится телохранитель. Потому что ватерполист Нойманн был действительно огромный малый, и его удар действительно стал бы последним для любого человека. За Нойманном -- как за каменной стеной. Дьюри единственный раз видел Нойманна в деле, и это оставило в его памяти неизгладимое впечатление. В тот раз двое изрядно подвыпивших и весьма дюжих пожарных заявили вдруг (из озорства что ли?), что собираются Нойманну "шнифты загасить", "душу вытрясти" и прочее. Нойманн, строго говоря, с ними даже не подрался. Он просто взял их одного за другим и последовательно перекинул с одной стороны Ракоци ут на другую. Где они и хрястнулись один за другим о тротуар и стену цокольного этажа, с неприятным, каким-то безнадежным и тягостным хрустом, после которого не встают. Если бы метание пожарных на дальность было олимпийским видом, Нойманн явно мог бы рассчитывать на медаль.
   Меж тем Ладаньи не унимался:
   "Новобранец Иностранного Легиона прибывает в форт посреди Сахары. Опытный сержант вводит его в курс дела, знакомит с обстановкой и местными порядками. Поколебавшись, новобранец собирает все свое мужество и задает вопрос, который не дает ему покоя: "Сержант, вы провели здесь уже несколько лет... Скажите, как тут справляются, с неутолимыми желаниями?" Сержант разъясняет: "Мы обычно делаем так. Отправляемся в пустыню, разыскиваем племя бедуинов, нападаем из засады, разгоняем бедуинов и удовлетворяем похоть с помощью их верблюдиц" Проходит какое-то время, легионеры отправляются в пустыню, прячутся за песчаными дюнами и нападают на бедуинов из засады. Сержант немедленно бросается к верблюдицам, а новичок устремляется за ним и спрашивает на бегу: "А что за спешка? Тут же хватит верблюдиц на всех!" -- "Не скажи! Если замешкаешься, то тебе достанется какая-нибудь уродина"..."
   На станции Бекешчаба их встречал тощий жилистый крестьянин. При виде Ладаньи он снял шляпу и поцеловал Ладаньи руку. Повозка, по местным меркам совершенно роскошная, тем не менее изрядно их растрясла и отбила всю задницу за тот час, пока они добирались в Халаш. Посещение исторической родины, похоже, не слишком радовало Ладаньи, а что касается Дьюри, то он, бегло оглядев пейзаж, впал в полное уныние. Сельская провинциальная скука, край земли, прошлый век. Похоже, даже обыкновенные ботинки были пока еще в диковинку местным жителям и воспринимались как новое веяние столичной моды.
   Поездку на историческую родину пришлось предпринять из-за товарища Фарагё. Этот самый Фарагё (и до недавних пор вовсе не "товарищ") -- фигура совершенно чудовищная -- на протяжении долгих лет был настоящим проклятьем деревни Халаш и ее бичом Божьим. Хотя Ладаньи уехал из Халаша на учебу в Будапешт в возрасте четырнадцати лет, он до сих пор сохранил живейшие воспоминания о Фарагё. "В те времена Фарагё был главным деревенским идиотом. И то же время главным деревенским вором" -- рассказывал Ладаньи. -- "В таких маленьких деревнях, как Халаш, людей всегда не хватает. Так что некоторым приходится играть две роли одновременно. Например, вор и идиот". Надо сказать, что маленькая деревня проявляла большую терпимость к своему доморощенному чудовищу.
   Потом пришла война, и в конце войны пришел "Нилаш Керестеш", и все перевернулось вверх ногами. А октябре сорок четвертого жители деревни понадеялись было, что видят Фарагё в последний раз. К тому времени Фарагё уже сильно продвинулся: от мелких преступлений ради пропитания (вроде кражи подсолнухов, абрикосов и поросят) он дорос до руководства местной нацистской ячейкой.
   И уж совсем не надеялись жители Халаша увидеть Фарагё после октября сорок четвертого. Хотя бы потому, что в октябре сорок четвертого они всадили ему шесть пуль в брюхо и отвезли на труповозке в полицейский участок Бекешчаба -- как обычно поступали с неопознанными трупами. Это еще были такие времена, когда неопознанные трупы вызывали некоторый интерес у официальных властей; пару месяцев спустя никто бы и пальцем не пошевелил по такому пустячному поводу.
   Но вот как раз в тот момент, когда его сгружали в Бекешчабе с труповозки в морг, Фарагё вдруг принялся орать -- для трупа достаточно громко! -- и требовать выпивки.
   Ясное дело, увидев Фарагё вновь, жители деревни были до крайности неприятно удивлены. В тот же вечер из деревенской корчмы доносилось: "А я-то тут причем?! Вы же сам мне такой револьвер дали!! Я, что ли, виноват, что в нем было всего шесть патронов?!"
   Причем это было уже второе покушение. А первое случилось месяцем раньше. В тот день Фарагё нажрался до атрофии нижних конечностей, и ближайшая сточная канава гостеприимно приняла его на отдых -- потому как добраться до дома ему уже было никак невозможно. Когда Фарагё заснул мертвецким сном в этой холодной жиже и начал даже похрапывать, какая-то добрая душа положила ему в канаву гранату с выдернутой чекой. Так, для компании... Увы, даже этой гранате не удалось избавить Халаш от несносного Фарагё -- правда, ей удалось избавить самого Фарагё от его левой ноги. Как с гуся вода! Служебное рвение Фарагё перед его немецкими хозяевами ничуть не уменьшилось, плюс к тому он теперь взялся регулярно практиковаться в стрельбе по мишеням.
   И тогда деревенский священник предложил аутодафе.
   "Как? Священник?" -- недоверчиво переспросил Дьюри -- "А как же... `не убий'?"
   "Ну, как знать?" -- ответил Ладаньи. -- "У нас же нет оригинала Заповедей... Может, там есть какое-то особое примечание, или сноска, специально насчет Фарагё..."
   Как только Фарагё в очередной раз нажрался и валялся дома бездыханным телом, уткнувшись носом в подушку, эта добрая весть сразу разнеслась по деревне. Во мраке ночи неизвестные шаловливые ручки зажгли его дом одновременно с четырех сторон. Но и тут Халаш подстерегала неудача: два соседских дома сгорели дотла, у Фарагё обуглилась входная дверь, но сам он даже не изменил тональность храпа.
   Потом политические ветры изменились, и, следуя их изменениям, Фарагё стал вдруг именоваться "товарищ Фарагё, секретарь местной ячейки компартии деревни Халаш". Тут уже терпение жителей лопнуло окончательно, и они решили не полагаться более ни на стихию, ни на волю случая, ни на навыки отдельных исполнителей. В присутствии всех жителей деревни бесчувственно-пьяное тело выволокли из дома посреди ночи, связали руки за спиной, накинули петлю на шею, перекинули веревку через сук покрепче, потянули за свободный конец, и... Треск сломанных сучьев привлек внимание русского патруля, который прогуливался неподалеку и явился на шум.
   На память об этом ночном инциденте у Фарагё осталась незаживающая сине-красная полоса на шее в форме ожерелья и привычка ни на секунду не расставался с револьвером, потому что Фарагё постепенно начал догадываться -- есть в Халаше люди, которые от него не в восторге. Через несколько дней был застрелен тот бедолага, который в свое время не сумел правильно распорядиться шестью патронами. "Я просто стреляю -- и все!" -- орал Фарагё в корчме -- "Стреляю безо всяких разговоров, и без всяких дурацких допросов"
   И, вот, наконец, пришла пора Ладаньи потягаться с этим человеком. Причиной был небольшой, все-то в два гектара, виноградник, неподалеку от Халаша. Виноградник принадлежал местной церкви, а вино с него получалось удивительно мерзкое -- такое кислое, что пить его мог, наверное, только сам Фарагё. Похоже, народная власть оставила церкви этот никчемный виноградник просто в насмешку, дохода от него не хватало даже на то, чтобы регулярно сметать пыль с алтаря.
   Но товарищ Фарагё решил проявить самостоятельность и пойти еще дальше. Как первый секретарь партийной ячейки и председатель коммуны Халаш-Мезо, он постановил изъять виноградник у служителей культа и передать его в ведение гегемонии пролетариата. Ситуация сложилась безысходная, и жители Халаша были вынуждены прибегнуть к последнему средству -- призвать на помощь Ладаньи, как единственного спасителя. Потому что Ладаньи, во-первых, сделал в Халаше первый свой младенческий вздох, во-вторых, выбился в люди и добрался до самого Будапешта, в-третьих, видывал книги не только снаружи, но и изнутри, и, в-четвертых, был полноправным членом Ордена Иисуса.
   И в-пятых -- Ладаньи один из очень немногих людей в Венгрии, которым покорялся рубеж в пятьдесят яиц.
   Он уехал из Халаша пятнадцать лет назад, и с тех пор лишь однажды приезжал сюда на выходные, но до сих пор считался в деревне ее главной знаменитостью, красой и гордостью. В самом деле, много ли еще деревень могут похвастаться тем, что их местный деревенский еврей пошел в иезуиты? В Халаше следили за его студенческой карьерой с самого начала, как только он уехал в Будапешт. Окольными путями, с опозданием и оказиями, в Халаш доходили слухи вроде "Ладаньи на юридическом факультете", "Ладаньи в омлетном поединке", "Битва Ладаньи против гуляша". О, какие гастрономические баталии разворачивались в конце тридцатых в ресторанах Будапешта! Юный Ладаньи -- рост под метр девяносто, мощное телосложение и зверский студенческий аппетит -- представлял собой грозную боевую единицу в этих сражениях. Начинал он в низших лигах, пари против своих же коллег-студентов, с небольшими ставками. Выигранных денег едва хватало на то, чтобы покрыть стоимость еды, пожираемой в ходе поединка (обычно просто многократное повторение тривиального обеда из трех блюд). Постепенно карьера его пошла в гору: призовых денег уже хватало и на жизнь, и на плату за обучение в университете, и еще оставалось немного, чтобы отослать маме. Но настоящая слава пришла к Ладаньи, когда он наконец пробился в высшую лигу -- гастрономические бои в будапештском кафе "Нью-Йорк", весьма известном в журналистских кругах. Тут уже все было серьезно, игра по-крупному. Соперники неуклонно раздвигали медицинские представления о границах человеческих возможностей в части пожирания омлетов. Именно в "Нью-Йорке" к Ладаньи пришли первые большие победы. Он в пух и прах разгромил театрального критика из "Пештер Ллойд", сожрав омлет из сорока пяти яиц и закусив двумя кило мяса с луком -- "Пештер Ллойд" продержался только до тридцати восьми яиц, после чего вывернул обратно на стол все тридцать восемь. Когда весть об этом подвиге достигла Халаша, вся деревня праздновала и гуляла ночь напролет. Ладаньи приобрел вес в театральных кругах Пешта, стал знаменит, и даже завел себе набор боевых вилок-ложек, сделанных по индивидуальному заказу, специально для соревнований. "Ладаньи" -- это уже было звучное имя, бренд, привлекательная рекламная фигура. Хозяин ресторана "Гудель" изобрел особый сверхмощный гуляш (согласно специального сертификата Технического Университета -- 30 000 калорий!) и пригласил Ладаньи на дегустацию, после чего гуляш значился в меню на витрине "Гуделя" со слоганом "Огромная порция -- сам Ладаньи смог съесть только три!" И эта история тоже стала известна в Халаше во всех подробностях (пусть и с месячным опозданием).
   Потом еще цирковой силач Шандор (сценический псевдоним "Дикарь") самонадеянно намеревался переиграть Ладаньи на маленьких кругленьких пирожных. И снова весь Халаш тихо ликовал, раз за разом пересказывая эту историю с невероятным количеством маленьких кругленьких пирожных и скрипкой Страдивари, которую Ладаньи, как победитель, выиграл у Дикаря Шандора.
   Карьера Ладаньи завершилась неожиданно -- после суровой схватки с редактором "Пешти Хирлап". В тот раз Ладаньи второй и последний раз в жизни преодолел гроссмейстерский рубеж в пятьдесят яиц, после чего противник на противоположной стороне стола съехал со стула и свалился замертво. Остановка сердца на отметке "сорок шесть", смерть за обедом. Ладаньи переосмыслил происходящее и почувствовал сильную тягу к монашескому служению, Иисусу и Ордену. Отчего, впрочем, его заочная слава в Халаше ничуть не поблекла.
   Во потому-то Фарагё, прослышав, что Ладаньи собирается приехать и предъявить свои права на эти два гектара, во всеуслышанье бросил вызов: "Кто кого пережрёт -- того и виноградник!"
   Население Халаша составляло около трех сотен человек, и подавляющая их часть собрались на улице и терпеливо ждали приезда Ладаньи, несмотря на отвратительную погоду -- холод и проливной ледяной дождь. Дьюри сразу понял: то, что он сейчас видит, это самая большая почесть, которая в принципе может быть оказана смертному человеку. Теперь понятно, что за порядки были в девятнадцатом веке -- подумал он. Вообще от посещения таких мест, как этот Халаш, есть одна несомненная польза -- начинаешь по-настоящему ценить, что тебе посчастливилось родиться в Будапеште. Дьюри находился вне Будапешта всего-то семь часов, но уже ощущал сильную тоску по тамошнему электрическому освещению, ровным тротуарам и обилию генетического материала детородного возраста. Господи, когда они вернутся в Будапешт, как же он будет счастлив! Ну, по крайней мере, весь первый день после возвращения. А пока... Пока он вдруг почувствовал, что волны обожания и восхищения, предназначенные Ладаньи, слегка затрагивали и его скромную персону. Ни много ни мало, кинозвезда второго плана. Раздуваясь от гордости, Дьюри, в лучших своих ботинках, спрыгнул с повозки и чуть ли не по колено ушел в непролазную грязь. Ботинки, положим, были не то чтобы очень уж хороши, но, по крайней мере, до сего дня являли собой основное оружие в его щегольском арсенале.
   Главной ареной сражения была выбрана деревенская корчма -- приземистое деревянное здание с печкой посередине. Их торжественно проводили внутрь, и вслед за ними ввалилась вся толпа, доселе терпеливо ожидавшая под дождем снаружи. Ладаньи коротко побеседовал с деревенским священником -- несколько негромких скупых фраз, заглушаемых топотом входящей толпы.
   А затем на Дьюри и Нойманна обрушилась первая гастрономическая атака, шквал крестьянского гостеприимства. Еще бы, ни много ни мало -- доверенные спутники Его Преосвященства Ладаньи! Честно говоря, когда Дьюри собирался ехать в Халаш, он держал в голове и эту перспективу: выезд в деревню в любом случае означал неограниченное количество еды. Может, тут недостаток достопримечательностей, зато всегда переизбыток еды. Дьюри ехал с твердым намерением нажраться до отвала, тянуться за Ладаньи из последних сил и не отставать, насколько возможно. А если вдруг при отъезде местные жители будут назойливо одаривать продуктами в дальний путь -- примириться и с этим, не обижать крестьян отказом.
   Крестьянская еда -- это мощь и буйство, невыносимое для неподготовленного человека. Дьюри по собственному опыту знал, что даже одни только сельские завтраки, без обедов и ужинов, могут довести хилого городского обитателя до больничной койки. Когда ему было тринадцать, мама отвезла его на лето в Эрдоварош и вверила там заботам родственников, местной крестьянской семьи. В первый же день тринадцатилетний мальчик получил на завтрак стакан самогонной палинки и кусок сала размером с кирпич, покрытый сантиметровым слоем жгучей паприки. Восславив местные либеральные порядки и широту взглядов, тринадцатилетний мальчик хлопнул стакан, закусил салом и инстинктивно отправился погулять во двор. Успел вовремя: через минуту желудок яростно взбунтовался, ноги размякли, подкосились, и лишь через несколько часов он начал учиться ходить заново. Понятное дело, такой способ утренней заправки под силу только тому, кто на этом вырос. И у кого впереди целый день работы в поле. Дьюри уже в те годы занимался баскетболом, и для своих тринадцати лет был вполне физически развитым ребенком, однако буквально через час работы в поле у него болело все тело. Причем болело так сильно, и в столь многих местах, что оставалось только повалиться навзничь и молить о скорой помощи. Рядом работала молодая крестьянка, уже на приличном месяце беременности, но вкалывала как заводная. Завидев лежащего Дьюри, любезно предложила: "Давай я сбегаю, принесу тебе попить?"
   Крестьянское гостеприимство рвануло с места в карьер. Столько еды в одном месте -- и какой еды! -- Дьюри не видел с довоенных времен. Вернее, с того момента в сорок третьем, когда война постепенно начала походить на настоящую войну. А может, и вообще никогда. Огорчало только одно -- как ни старайся, невозможно в один вечер отожраться и отыграться за все пять полуголодных лет. Количество еды испугало даже Нойманна, хотя он был в этом смысле не из пугливых. Местные крестьяне имели очевидное намерение: извести желудки столичных жителей за счет смены блюд и их непосильного количества. С первых минут Дьюри обнаружил у себя за спиной и по обеим сторонам целую команду персональных официантов, и довольно быстро распознал потенциальную опасность. Он пытался саботировать процесс, растягивал движения, долго пережевывал, нарочито возился в тарелке вилкой и ножом -- и тогда команда персональных официантов подступала ближе, сокрушенно вздыхала, покачивала головами и переминалась с ноги на ногу в нетерпении. Но стоило ему покончить с каким-нибудь куском -- и в тарелке тотчас же появлялся новый, более крупный, на замену. Тарелка имела чудовищные размеры, в ней высились целые сталагмиты колбасы, ветчины, сыра и ломти хлеба размером с боксерскую перчатку, а по периметру тарелку окружали два стакана вина (красного и белого), два стакана палинки (абрикосовой и грушевой), и два стакана пива (на случай если вдруг одолеет жажда). За спиной были слышны сдавленные яростные перешептывания, крестьяне боролись за право подлить ему новые порции нектаров и дистиллятов, причем каждый продвигал амброзию собственного производства. Примерно через полчаса Дьюри уже всерьез забеспокоился, и начал прикидывать, как бы ему остаться в сознании к началу главного события, поединка Ладаньи и Фарагё.
   Кое-какое угощение было предложено и Ладаньи, но без особого размаха и душевной широты. Так, перекусить с дороги... Перед ответственным поединком важно правильно размяться, но ни в коем случает не перегружать себя -- похоже, в таких вещах крестьяне разбирались не хуже самого Хеппа. Но даже разминка получилась несколько скомканная -- крестьяне выстроились в длинную очередь, чтобы поцеловать Ладаньи руку. Глядя со стороны, Дьюри мог сказать точно, что Ладаньи не в восторге от этой церемонной сцены, но с другой стороны, надо признать, у крестьян были веские причины для благоговения. Ладаньи был известен не только аппетитом, но и своей ученостью. Еще в довоенные годы университетские профессора нередко сбегали с лекций и семинаров, попадая под град уточняющих вопросов пытливого студента Ладаньи -- лишь бы не быть уличенными в невежестве. Когда Ладаньи защищал диплом магистра юриспруденции, председатель комиссии сразу же предложил ему степень доктора, "чтобы нам тут лишний раз не собираться".
   Начало матча было назначено на пять часов, но в пять товарищ Фарагё не явился. И в пол-шестого его все еще не было. Толпа недобро роптала. Дьюри вспомнил, как Ладаньи разъяснял в поезде цель поездки "Я не за себя боюсь. Если что, селяне встанут на мою защиту, все как один. И как раз этого я больше всего опасаюсь. Мы-то что? Приехали и уехали. А им тут потом жить... Поэтому, если вдруг сегодня дело обернется скверно, мне нужен на подмогу кто-нибудь не местный, чтобы он уехал -- и ищи его свищи..."
   При появлении товарища Фарагё Нойманн изумленно пробормотал Дьюри на ухо: "нам просто не поверят". Дьюри согласно кивнул. Фарагё ввалился в корчму с пистолетом за поясом, в сопровождении двух тощих подручных. Цвет лица у товарища Фарагё был -- краше в гроб кладут. Те подопытные ребята из анатомического театра, на которых упражняются студенты-медики, так просто свежие красавцы по сравнению с товарищем Фарагё.
   Товарищ Фарагё был сильно пьян.
   Товарищ Фарагё сильно вонял, застарелой вонью и застарелым перегаром.
   Товарищ Фарагё был облачен в костюмчик в мелкую полосу. Костюмчик выглядел так, будто году примерно в тридцать втором товарищ Фарагё (тогда еще не товарищ) закопал его у себя в огороде, и лишь вчера выкопал.
   При появлении товарища Фарагё по корчме прокатилась волна такой ненависти, что Дьюри почувствовал ее кожей, она физически висела и колыхалась в воздухе, все уплотняясь. Даже удивительно, как товарищ Фарагё умудрялся сквозь нее протискиваться и вообще не вылетел вон как пробка. Дьюри понял, что сегодня ему действительно суждено увидеть нечто особенное.
   Определенно, когда они по возвращении в `Пешт будут рассказывать про товарища Фарагё, им просто никто не поверит, как бы они ни клялись, и сколько бы ни приводили достоверных подробностей.
   Ненависть с первого взгляда -- именно это редкое и сильное чувство вызывал товарищ Фарагё. Неудивительно, что все деревенские жители уже многие годы пребывали далеко за гранью любого мыслимого и немыслимого бешенства. Абсолютный ноль, низшая точка на шкале человеческой мерзости. Его бы на выставке показывать, в клетке с толстыми прутьями, как уникальный экземпляр. Хотя нет, пусть он лучше остается в Халаше навечно -- для безопасности остального человечества.
   "Даа..." -- подытожил Нойманн, разглядывая Фарагё. -- "А мы в `Пеште, дураки, всё недовольны столичной властью. Да они там просто святые по сравнению с этим" -- Нойманн брезгливо сморщился -- "Я тебе так скажу: вся Венгрия должна писать жителям Халаша благодарственные письма каждый день. За то, что они держат это чудовище у себя, и оно не разъезжает по стране"
   В поезде, по дороге сюда, Дьюри несколько раз подначивал Ладаньи насчет товарища Фарагё и христианского всепрощения. И еще насчет нестяжания мирского и суетного (в данном случае виноградника) Церковью. Ладаньи тихо улыбнулся, умело маскируя все свои не-христианские и не-иезуитские позывы, а потом разъяснил: "Церковь и ее мирское имущество, и насколько оно необходимо Церкви, и что с ним делать -- это действительно большой вопрос. И я не знаю однозначного ответа... Зато я точно знаю, что виноградники не должны доставаться бандитам. И еще, имей в виду. Если Господь наш научает нас подставлять вместо одной щеки другую -- значит, ему никогда не встречался Фарагё".
   "ААА, вот он, черный жук! Явился! И будет уничтожен! Любой... Любой, кто бросит вызов народной власти! Будет окончательно и бесповоротно..." -- заорал товарищ Фарагё вместо приветствия, с грохотом и глухим стуком сел мимо стула и исчез из поля зрения где-то под столом. Секунданты-подручные бросились, извлекли из-под стола, со второй попытки водрузили на стул. Товарищ Фарагё продолжил тронную речь:
   "Я, как первый секретарь Венгерской коммунисти...ик.. ик... Венгерской партии трудящихся общины Халаш-Мезомедьер-Муронь... и как председатель колхоза "Головокружение от успехов"... который, по словам товарища Сталина... В отчетном докладе о работе Центрального Комитета на Восемнадцатом съезде ВКП(б)..." -- здесь товарищ Фарагё впал в идеологический ступор, приостановился, и от досадной немоты вдруг выхватил из-за пояса пистолет и выстрелил себе в ногу. Как убедительное подтверждение вышесказанного.
   Увы, ко всеобщему разочарованию, не перепутал, и попал в деревянную.
   "Итак, сочетая истинно-научный подход с коммунистической принципиальностью и стахановскими темпами, я тебя сейчас уничтожу! Пережру вчистую, с потрохами" -- он прищелкнул пальцами, и тотчас хозяин корчмы притащил откуда-то и взгромоздил на стол здоровенные весы -- коромысло и две чаши на концах. Один из персональных официантов Дьюри взял на себя и роль его комментатора, негромко на ухо: "В последний раз их доставали во время окружного чемпионата Бекеша по жареным цыплятам, еще до войны". Хозяин корчмы меж тем поставил на обе чаши весов две огромные лоханки с дымящимся фасолевым супом -- первый вид многоборья -- и принялся старательно выверять баланс. К этому моменту Ладаньи произнес во всеуслышанье только два слова, "Добрый вечер", в то время как у Фарагё рот просто не закрывался, и все, что приходило ему в голову, он тотчас же орал на всю корчму: "Ну чё ты важничаешь, кровосос?! Вырядился! Пиявка ты черная, вот ты кто. Пиявка в собачьем ошейнике! Ха-ха-ха!" -- тут товарищ Фарагё примолк на секунду, потому что взгляд его упал вдруг на цыгана, стоявшего в первом ряду. Деревенский цыган постарался протиснуться поближе, чтобы видеть процесс в подробностях. Товарищ Фарагё испустил хрип и клёкот, прочищая горло, и отхаркнул такой кусок мокроты, что цыган еле увернулся и отшатнулся в сторону:
   "Так мля, это еще что?! Цыгане -- вон!!"
   Заявление показалось Дьюри довольно странным, потому что товарищ Фарагё был куда больше похож на цыгана, чем сам цыган. Чудовищный живот вываливался, колыхался и выпирал так, будто под жилеткой спрятан здоровенный арбуз. Распухший сине-красный нос в склеротических прожилках свисал, как перезрелая слива. И то и другое -- несомненное свидетельство неуемного обжорства и пагубной невоздержанности в скудные послевоенные времена. Товарищ Фарагё явно был от себя в полном восторге. Обжорство как средство социального и мужского самоутверждения. Он был абсолютно уверен в победе.
   Ладаньи вежливо кивнул, Фарагё решительно вскинул сжатый кулак в коммунистическом салюте: "Рот фронт!!". По сигналу хозяина корчмы оба конкурсанта принялись метать фасолевый суп огромными ложками, более похожими на совковые лопаты. Каждая ложка Ладаньи сопровождалась одобрительным гулом, вся толпа болела однозначно, как на домашнем матче. Иезуит Ладаньи пользовался безусловной поддержкой населения.
   Хотя вообще-то эти католики -- какие-то скучные и скользкие ребята. И дело идет к тому, что коммунисты скоро изведут их без остатка. Вон, кардинала этого снова арестовали, засадили в кутузку, и теперь шьют новое дело. Причем шьют всё подряд -- и шпионаж в пользу американцев, и монархический заговор, и очернение соцреализма, и даже распространение колорадского жука. Главный "портной", конечно, Габор Петер, начальник АВО. Но вряд ли он смог бы сочинить такое в одиночку. Да и вообще, никакой полицейский, даже тайный, не сможет нафантазировать подобный набор обвинений. Похоже, кто-то из сценаристов довоенного венгерского кино все-таки выжил в катаклизмах мировой войны, и теперь работал на АВО штатным сочинителем.
   Тут даже непонятно, за кого болеть, в этом матче между католическим Римом и коммунистической Москвой. С одной стороны, с кардиналом Миндженти обходятся явно несправедливо, другой стороны -- он и сам хорош. Дешевый клоун. Да и вообще вся венгерская церковь сверху донизу -- сборище каких-то шутов и лицемеров. Совсем кислая альернатива. Примерно такой же выбор, как между наци и русскими. Перед вами выстроился расстрельный взвод и прицелился. Теперь вопрос: что вы хотели бы услышать, русский "Ogon'" или немецкий "Feuer"? Тут никакой кардинал не поможет, даже самый умный и ловкий. Бывают такие обстоятельства, когда уже бесполезны острый ум, и понимание событий, и дар предвидения. Например, если умную свинью тащат на скотобойню, она от своего ума и осознания лишь страдает больше остальных.
   А тупость -- она всегда выручает. Хотя нет, в случае с кардиналом и это не срабатывает. Тупости у него хоть отбавляй, и что? Помогло это ему как-то? Ты падаешь со скалы, расшибаешь голову, мозги разлетаются в разные стороны, и тут уже по большому счету все равно -- сколько их было.
   Иногда Дьюри расспрашивал Ладаньи о позиции Церкви по поводу происходящего кошмара. Ладаньи становился серьезен и невесел, однако не выказывал беспокойства и отчаяния. Впрочем, Дьюри вообще не мог себе представить Ладаньи в беспокойстве или отчаянии. Если бы Орден поручил Ладаньи такую работу: каждый день мученически сгорать на костре у позорного столба -- то Ладаньи выполнял бы ее спокойно и без отчаяния, как ежедневную рутину. Даже если б остальные клирики, возражали, упирались и всячески увиливали от такой ежедневной перспективы. Дьюри вспомнил отца Йеника. Отец Йеник был хороший человек, но при всем уважении и теплом отношении Дьюри, представить себе отца Йеника на мученическом костре было невозможно. Отец Йеник твердо придерживался принципа: надо получать от жизни все лучшее по максимуму. Например, если Господом созданы первоклассные отели -- то не для того ли, чтобы мы смогли пользоваться их роскошью? Вскоре после того, как русские заняли Будапешт, отец Йеник собрал весь их скаутский отряд и вывез из города, чтобы подкормить по деревням. Стокилометровая поездка на поезде заняла два дня. Поезд шел так медленно, что, когда кто-то из младших случайно вывалился из открытой двери вагона, старший скаут успел спуститься с крыши вагона, спрыгнуть на ходу, подхватить упавшего, догнать свой вагон и закинуть бедолагу обратно. В конце концов они приехали в деревню, где у отца Йеника была какая-то дальняя родня. Всю дорогу отец Йеник развлекал скаутов разными историями и анекдотами (Дьюри подозревал даже, что именно отец Йеник -- тот неиссякаемый первоисточник, из которого Ладаньи черпает свои "верблюжьи" сюжеты). Однако по прибытии в деревню он сделался вдруг скорбен и сдержан, и тотчас же принялся рассказывать крестьянам жалостливые истории про ужасы войны и осаду Будапешта, неокрепшие детские души среди всего этого кошмара, холод и голод, лишения и страдания. Цель гиперболы была очевидна: спровоцировать в крестьянах волну сочувствия и сострадания. Строго говоря, Йеник ни разу не солгал по-настоящему, однако и не сделал ничего, чтобы его слова не были восприняты преувеличенно. Дьюри и сам уже преисполнился сострадания к несчастным детям, и был готов разрыдаться от всех этих историй, но неожиданно с изумлением понял, что отец Йеник рассказывает как раз про них самих. В самый драматический момент истории про "невиданный голод и лишения" у Йеника задрожал голос, и он положил руку на плечо Паппу. А Папп, надо сказать, с самого рождения имел такое телосложение, будто сконструирован из нескольких вязальных спиц, склеенных вместе в некоторых местах. Его отец был мясник. Дрожащий, тощий, изможденный Папп на самом деле ежедневно съедал больше мяса, чем все плотоядные хищники в будапештском зоопарке. При виде Паппа у крестьян брызнули слезы из глаз, и в результате весь отряд накормили до отвала. Никогда ни до, ни после Дьюри не ел так много за один раз (если, конечно, не считать сегодняшний Халаш). Помнится, ночью Дьюри медленно бродил по двору в темноте, потому что в вертикальном положении легче удержать еду внутри и стимулировать пищеварение. Тогда он был уверен, что ему больше никогда в жизни не захочется есть.
   Но в остальном отец Йеник был вполне традиционный священник: добряк-дяденька, который всегда готов закатать вам рукав чтобы проверить ваш душевный пульс. И свою жизнь он проводил в полном соответствии с клубными правилами иезуитов: посещение мессы, исповедь, соблюдение церковных праздников.
   Совсем другое дело -- Ладаньи. В разговоре он вообще никогда не затрагивал тему религии, если только ты сам его не попросишь. Ну, или если течение разговора приведет к этому естественным образом. У Ладаньи не было никакого принуждения, никакого насилия. Ничего похожего на то, как суетится импрессарио, рассаживая недовольных зрителей в зале перед скучным концертом. Казалось, Ладаньи было совершенно все равно: смотришь ты представление, ли нет, или ты отвернулся, или ушел из зала совсем. И именно это оказывало эффект и приносило результат.
   Вообще-то Дьюри давно потерял интерес к Богу и к церкви -- примерно так же, как в детстве перестаешь верить в Санта-Клауса. Просто в один из моментов взрослеешь до такой степени, что больше не можешь воспринимать все это всерьез. И именно это так настораживало с случае с Ладаньи. Ладаньи, такой умный человек, умнейший среди виденных Дьюри когда-либо, орлиный взгляд с высоты насквозь, и даже Патаки перед ним сущий ребенок. Даже Патаки никогда не пытался ему врать, потому что Ладаньи -- из тех, кто читает записи в твоем личном дневнике раньше, чем ты их туда напишешь. И если такой Ладаньи воспринимает Церковь всерьез, то... То -- что? А может, это просто какой-то грандиозный план и заговор? Коварное манипулирование сознанием ничего не подозревающего Дьюри? Вот так день за днем делаешь свои обычные дела (ходишь на учебу, ходишь в магазин, прибираешь по дому) -- а на самом деле все это звенья некоей сложной махинации Ладаньи, в финале которой ты просыпаешь однажды утром весь в черном с белым воротничком на шее. А?
   Ладаньи всегда действовал тихой сапой -- то ли по своей собственной природе, то ли это его так в Ордене научили. Прошлым летом Дьюри убедился в этом еще раз. Тогда он, в порыве романтического служения Такач Каталине, добровольно вызвался сгонять к ее портнихе, за готовым новым платьем. В этом была некая ирония обстоятельств: путешествие ради платья для той, кого больше всего хочется раздеть.
   Путешествие было неблизкое и, без преувеличения, героическое -- учитывая то, что портниха жила в Андялфёлде, на Ваци утца. Когда в сорок четвертом американские "либерейторы" перепутали и по ошибке вместо заводов Чепель сигэт покрыли ковровым бомбометанием район жилой район Андялфёлд, никто в 'Пеште даже не обратил внимания. Потому что никакой разницы. И еще доподлинно известно: ни Ваффен СС в сорок четвертом, ни Красная Армия в сорок пятом так и ни рискнули сунуться в Андялфёлд. Просто не хотели себе ненужных неприятностей.
   Вообще-то Дьюри в свои семнадцать уже очень хорошо знал Будапешт, но вот в Андялфёлде никогда не был, Бог миловал. А когда, наконец, оказался, то с ужасом обнаружил, что все эти слухи и страшилки есть чистая правда. Сойдя с трамвая, первое что он увидел -- бессознательные человеческие тела по сточным канавам там и сям, будто кучи осенних листьев в более благополучных кварталах. Многолетнее тяжелое пьянство полностью отрезало этим людям связь с реальностью. Более вертикальные аборигены кучковались группками и смотрели на Дьюри с нескрываемой ненавистью. До этого ему доводилось наблюдать рефлекторную неприязнь и агрессию, но вот с такой каннибальской яростью он встречался впервые. Собираясь утром в Андялфёлд, он, памятуя о дурной славе района, на всякий случай сунул в карман раскладной нож. А теперь он повернул за угол на Йяс утца и увидел на противоположной стороне настоящее рубилово: два человека схлестнулись на чем-то типа абордажных сабель. Длинные тяжелые клинки, как у пиратов в голливудских фильмах. Вокруг образовался полукруг скучающих босоногих зрителей. По всему видно, качество фехтования их не очень впечатляло. Да, тут никакой нож в кармане не поможет. И нож отберут, и тебя же им зарежут. А хороший нож теперь достать трудно.
   Он шел и проклинал последними словами -- и себя, и Такач Каталину, и романтическое служение. Безвременная кончина на улицах Андялфёлда в расцвете юных лет -- это же явное идиотство. Безвестно сгинешь, и даже тело не найдут. Спрашивается, ради чего? Гипотетический шанс глянуть краем глаза на теплые изгибы Такач Каталины? Девчонки из женской команды распускали слухи, что в самых интересных местах у нее еще даже шерсткой не поросло...
   Портниха жила в самом конце Ваци утца, так что у Дьюри было достаточно времени поразмышлять на эту тему. Он продолжал размышлять и все то время, пока топал пешком на пятый этаж. Интересно, почему это все его друзья, знакомые, и даже случайные портнихи живут на пятом этаже без лифта?
   Портнихой оказалась бойкая бабулька лет восьмидесяти с лишним. Из той категории бабулек, которые работают без устали по двенадцать часов в сутки, суетятся и мельтешат, до тех пор, пока не упадут замертво. Интересно, что бабулька была удивительным образом совершенно не осведомлена о тех кошмарах, которые творятся во внешнем мире Андялфёлда. Ее квартирка представляла собой уютный благостный мирок, равнодушный к посторонним неприятностям. При появлении Дьюри бабулька засуетилась еще больше, взялась складывать, раскладывать и перекладывать готовое платье, колдовать с какими-то ленточками, и в конце концов сослепу случайно порезала брюки Дьюри ножницами. Последние приличные брюки Элека, производства "Сэвил Роу", еще довоенные. Элек предоставил их Дьюри в безвозмездное пользование на один день, исключительно потому что сегодня решил вообще не вставать с постели. А если и вставать, то не дальше своего любимого кресла. Дьюри поглядывал на платье, на "Сэвил Роу", и размышлял о том, как было бы здорово если б бабулька завещала ему свой бизнес. Можно было бы без устали снимать мерки, потом проводить примерки... "Снимите, дорогая моя... Повернитесь... А теперь вот так... Наклонитесь... Нигде не тянет?.."
   Обратно к трамваю он летел как антилопа, лишь бы убраться отсюда побыстрее. И на лету чуть не споткнулся -- увидел Ладаньи, который стоял и мирно беседовал с несколькими аборигенами. Аборигены слушали внимательно и с интересом. Явление Ладаньи было для них сродни встрече с посланцем иной планеты. Ладаньи кивнул ему, но, похоже, был не слишком рад встрече. Будто слегка раздосадован ненужным свидетелем своего благодеяния. Тем не менее, они вместе прогулялись до трамвая, и по дороге Ладаньи неохотно пояснил, что он каждый раз заезжает в Андялфёлд перед первой мессой. Это надо быть совершенно блаженным лунатиком, чтобы раз за разом приходить сюда по собственной воле, а потом умудряться уходить своими ногами и со всеми работающими органами -- удивлялся Дьюри.
   На обратном пути в трамвае душа пела. Удалось уйти невредимым, и доставить в сохранности новое платье Такач Каталины. Он вылез возле вокзала Нюгати пайяудвар, чтобы пересесть на трамвай в Пешт, и, пока ждал, к нему подскочила группа из пяти юнцов его возраста. Дьюри даже ничего не успел сообразить: один из юнцов выхватил откуда-то ножницы и без всяких предисловий отрезал Дьюри галстук. Шелковый! Последний шелковый галстук Элека, он же просто последний галстук Элка, он же вообще последний галстук в семействе Фишеров. Разбойник с ножницами сунул отрезанный кусок обратно Дьюри и издевательски протянул "Си-иненький такой..." Тут Дьюри вспомнил -- действительно, была в Будапеште такая дурацкая мода, особенно среди юнцов группами по пять человек: бродить по бульварам с ножницами и ампутировать галстуки у прохожих со словами "Синенький...". Галстук сам по себе был не слишком-то хорош -- цвет Дьюри не нравился, да еще это ужасное пятно от супа, которое никак не отстирать -- но тут вдруг у Дьюри возникло такое немыслимое желание двинуть обидчику в зубы, что аж дыхание перехватило. Может, еще и оттого что этот урод явно считал, что сделал очень смешно и ожидал от Дьюри ответной веселой реакции. Дьюри живо представил себе то удовольствие, которое он получит, съездив по зубам, потом представил себе пятикратную ответную реакцию и... И решил применить самое страшное оружие: презрительный (как он надеялся) взгляд. Все пятеро вскочили в следующий трамвай, удивляясь людям без чувства юмора.
  
   * * *
   Как только Фарагё предложил переключиться на шоколадное мороженое, Дьюри отчетливо понял: всё, товарищ спёкся. Остальное дело техники.
   После того, Ладаньи и товарищ Фарагё размялись парой литров фасолевого супа, они перешли к главному виду многоборья -- жареным цыплятам. Хозяин корчмы ощущал повышенную ответственность и взвешивал цыплят особенно тщательно. "Мы тут, в округе Халаш, издавна знамениты жареными цыплятами" -- разглагольствовал товарищ Фарагё -- "А после победы социализма, с новой силой... Наши жареные цыплята неуклонно... В два раза более жареные, чем при фашистском режиме" -- потянулся к тарелке с зеленым перцем -- "Паприка по вкусу" -- объявил он, засовывая в рот два стручка сразу.
   Одолев уже три килограмма цыплят, на четвертом товарищ Фарагё начал покрываться крупными каплями пота -- то ли от гастрономического напряжения, то ли от согревающего эффекта паприки по вкусу. И еще он начал проявлять признаки беспокойства и неуверенности. Похоже, до него дошло, наконец, что все эти слухи о неправдоподобном, прямо-таки волчьем аппетите иезуита -- не выдумка, и имеют под собой реальную основу. Фарагё уже напрягался, вел борьбу и делал над собой усилия, в то время как Ладаньи методично и невозмутимо, с изумительной легкостью, обгладывал куриные ножки одну за другой, не выказывал никаких признаков утомления и не призывал себе на помощь силу воли.
   "Пойду поссу" -- Дьюри вполголоса проинформировал Нойманна. В последние минуты Дьюри постепенно утрачивал контакт с отдаленными частями тела, а меж тем на столе перед ним еще оставалось раз-два.. три... четыре? Да, четыре! Четыре полных стакана палинки... Он в ураганном темпе опрокинул в себя два стакана и, не разжимая губ, устремился из корчмы наружу, в спасительную темноту, чтобы -- ппуффф!! -- фонтаном изо рта брызнуть оба стакана обратно. В воздухе повисла аэрозоль из огненной жидкости, которую так трудно удерживать во рту и которая так жжет слизистую изнутри. Невинный очищающий обман, временный побег от ужасов деревенского гостеприимства. Из корчмы, кряхтя, вышел старый крестьянин и пристроился рядом с Дьюри, чтобы повысить уровень грунтовых вод. Крестьянин был типичный-стандартный: неизменная черная шляпа на все времена года и мощные усы, размерами и конфигурацией похожие на велосипедный руль.
   "Добрый вечер, молодой господин" -- вежливо поприветствовал крестьянин, расстегивая ширинку и доставая. Воистину, изысканная учтивость, доступная лишь исконным обитателям деревенской глубинки.
   Дьюри ответил уместно в тон, а потом плавно перевел беседу на тему товарища Фарагё. Хотелось бы растянуть эту беседу подольше и наслаждаться каждой минутой этой передышки. Вернуться обратно в корчму, под новые залпы крестьянского гостеприимства -- это примерно как вновь попасть на фронт после краткого увольнения. Один вопрос, другой, третий, на тему жизненного пути товарища Фарагё и его основных этапов.
   "Я слышал, во время войны он занимался какими-то жуткими вещами?"
   "Лучше бы вам этого даже не знать, молодой господин. Есть на свете некоторые вещи, которые даже и вспоминать-то нельзя, не то что говорить про них. Сам Сатана его ведет, это я вам точно скажу... Знаете, молодой господин, если взять и судить даже самого поганого, самого дрянного человека, то всегда найдется какой-нибудь дуралей, который скажет слово в его защиту. Что это он по слабости, по ошибке, по недомыслию, или по недопониманию. В газетах часто пишут про разных убийц, и почти всегда оказывается, что у них есть кто-то -- мать, или жена, или еще кто... Кто-то, кто может сказать слово в защиту: мол, нет, он и не убийца вовсе, он отличный малый, добряк, любит детей и так далее... Но если вы спросите тут, в Халаше... Если попросите, пусть хоть кто-нибудь скажет хоть что-нибудь хорошее про Фарагё, хотя бы одно-единственное спасибо -- то вы услышите молчание, как на кладбище. Если когда-нибудь дело дойдет до повешения, его собственная мать наверняка скажет что-нибудь типа "вяжите петлю покрепче", или "не дать ли палачу чаевых?""
   Дьюри подождал снаружи еще немного. Ровно столько, чтобы отдышаться и прийти в себя, но при этом не спровоцировать снаряжение спасательной экспедиции на розыски пропавшего "молодого господина". К этому моменту Фарагё и Ладаньи уже преодолели десятикилограммовый рубеж. При этом Фарагё испытывал очевидные затруднения, икал, рыгал и отдувался. Ладаньи сохранял неизменное сосредоточенное выражение лица, излучал умеренность, аккуратность и воздержанность.
   Как только Дьюри вернулся и снова сел за стол, перед ним поставили целый бочонок свиных ног в желе и вывалили половину бочонка ему в тарелку. Он уставился невидящим взглядом. Ради всего святого, как можно одолеть хотя бы одну?! С другой стороны радушная крестьянка упорно пододвигала к нему блюдо с копченым гусем:
   "Так ты что ли не любишь копченую гусятину?! НЕТ?!" -- с интонацией сурового обвинения, оскорбленного достоинства и уязвленного самолюбия. Хотя по самым скромным оценкам он уже впихнул в себя то ли шесть, то ли семь изрядных порций этой самой гусятины. Похоже, ради сегодняшнего буйства крестьяне собрали всю еду в округе Халаш, все до последней крошки на десять миль вокруг. Сидевший рядом Нойманн уже потерял способность разговаривать, хотя в остальном не выказывал особых признаков гастрономического переутомления. Впрочем, ему было полегче -- все-таки центнер с лишним живого веса. А Дьюри оставалось только сожалеть, что его собственный желудок полностью отключился и выпал из процесса. Будто повесил табличку "Обед" и самоустранился от исполнения обязанностей.
   Тут выяснилось вдруг, что у товарища Фарагё, в дополнение к прочим мерзостям, еще и насморк с густыми зелеными соплями. Он смачно высморкался, сунул свой носовой платок то ли второму секретарю партийной ячейки, то ли заместителю председателю чего-то там, и дал партийное поручение: расстелить платок на печке для просушки. Дьюри ощутил новый всплеск симпатии к местным жителям. Простые незатейливые люди, жили себе спокойно и работали на своей земле, горя не знали. В принципе, если ты не склонен к претензиям и изыскам, такая бесхитростная жизнь вполне может доставлять известное удовольствие и душевное успокоение. И тут вдруг возникает этот Фарагё, и вся размеренная сельская жизнь сразу отравлена сверху донизу. Неудивительно, что крестьяне просто зеленели от бешенства. "За что ж нам это?!" -- патетически восклицал старый крестьянин -- "Венгрия не такая уж маленькая страна, много разных других городов и деревень. Так нет же, это сраное у#бище раз за разом возвращается именно в Халаш! Медом что ли ему тут намазано?!"
   Созвучно стенаниям средневековых крестьян по поводу нежданного чумного мора или нашествия саранчи. Или как если бы огнедышаший дракон поселился вдруг в соседнем лесу и каждый день требовал себе деревенскую девушку на ужин.
   Меж тем сражение вошло в решающую фазу. Оба дуэлянта давно уже миновали стадии легкого полдника, плотного ужина и неумеренного обжорства. И вступили в ту фазу, когда исход сражения -- это уже не вопрос аппетита или физиологии, а исключительно вопрос силы воли. Именно поэтому теперь Дьюри был уверен: Ладаньи с гарантией выиграет. Причем не просто выиграет! Зная Ладаньи, можно быть уверенным -- попутно он еще и обратит товарища Фарагё в истинную веру. Да, это было бы забавно: Фарагё в лоне истинной Церкви Христовой. Фарагё в качестве мальчика у алтаря. А Фарагё на исповеди -- каково?! Вообще-то религия порой оказывает на людей удивительное действие. Они вроде бы меняются до неузнаваемости, одновременно оставаясь внутри совершенно такими же, как раньше. Взять, к примеру, их школьного одноклассника Фодора. Фодор был утомительный отморозок, ненамного лучше, чем Керестеш. Есть люди с удивительным талантом: каким бы делом они ни занялись, в результате они все равно попадают в какую-нибудь гадкую историю. Но не таков был Фодор. Для Фодора попадать в гадкие истории как раз и было основным делом жизни.
   И вот такой человек вдруг ни с того ни с сего посреди бела дня подвергся яростной атаке Духа Святого и стяжал благ Его. В результате недоумевал весь класс. Поначалу было подозрение, что это просто такая тупая и несмешная шутка. Но нет, Фодор был упорен и непоколебим, без устали раздавал листовки "Христос Спаситель есть истина, вера и путь", и в конце концов все сошлись во мнении: этот смурной малый и впрямь впал в евангелизм. Причем применял проповедь евангельскую как способ злобного издевательства над людьми. Однажды он поймал Дьюри в школьном коридоре, и сообщил весьма будничным тоном: "Дьюри, Иисус Христос сошел с небес, чтобы спасти тебя. Он принял мученическую кончину за грехи твои. Восславь же Его, и следуй путем Его" -- а потом, чуть тише, шипя, с неподдельным сладостным наслаждением в каждом звуке: "Вот теперь ты предупрежден. Ты получил весть, и уже не отвертишься. И если ты не услышал ее, то сам виноват -- теперь ты будешь гореть. Мучительно! Адским пламенем!! Вечно!!!"
   И Фодор зашагал дальше в прекрасном настроении, с сознанием выполненного долга. Это была работа прямо для него, лучше не придумаешь: болтаться по школе со своими листовками и выискивать безбожных язычников, которым предстоит гореть, мучительно, адским пламенем, и так далее. Язычники пугались до полусмерти, Фодор был в восторге. В другой раз Дьюри видел Фодора в деле на бульваре Кёрут. Фодор взобрался на деревянный ящик из-под мыла и нес слово Божье ни в чем не повинным прохожим. Он светился и был лучезарен, глаза лихорадочно блестели -- видно, перспектива массовой поджарки прохожих на адовом огне доставляла Фодору истинное удовольствие. И не дай Бог кто-нибудь потом, представ перед Высшим Судом, посмеет что-то бормотать в свое оправдание -- "да я не знал, да я думал что, да я даже и не догадывался" -- тут суровый Фодор поднимется во весь рост и грохнет во все колокола: "Лжец! Лжец!!! Я говорил тебя! Помнишь?! На бульваре Кёрут?! Я! Говорил! Тебе! А?! Так гори же ты в геееннне!!!"
   Кстати, это так и осталось загадкой -- что в конце концов сделалось с Фодором и до чего его довел этот садистский евангелизм: то ли до клиники неврозов, то ли до желтого дома. Последний раз Дьюри видел Фодора во время того школьного похода в кино, когда дверь кинозала заперли снаружи, чтобы школьники не разбежались. (Если дверь запирают снаружи -- можно уверенно сказать, что фильм советский). Школьников рассадили на здоровенном балконе, который нависал над зрительным залом каскадом из нескольких ступеней-террас. Фодор занял свое место на самой верхней ступени, но после начала сеанса взялся от скуки перескакивать с одной ступени на другую все ниже и ниже, по пути перепрыгивая через массивные парапеты. Он так и скакал через парапеты, пока не доскакал до последнего, за которым балкон заканчивался вообще. Это обстоятельство выяснилось уже в полете, и Дьюри отлично помнил -- несколько волнительных мгновений, прежде чем исчезнуть из виду, в глазах Фодора было выражение недоумения и растерянности: "А где же?! А как же?!" Дьюри и еще двое других учеников сразу же вызвались санитарами-волонтерами -- доставить самого Фодора и все его сломанные конечности в ближайшую больницу. Под этим предлогом дверь кинотеатра на минуту отворили, и санитаров-волонтеров вместе с пострадавшим выпустили наружу. Получилось удачно: ценой всего лишь нескольких переломов Фодор избавился от необходимости наблюдать подвиги какого-то "Сергея" на черно-белом экране. А заодно избавил от "Сергея" и санитаров-волонтеров. "Сергей" же этот был просто невыносим: то он отражал атаки немецко-фашистских захватчиков, то возился со своим трактором в преддверии посевной (или уборочной?), а иногда управлялся и с трактором, и с захватчиками одновременно.
   После этого случая Фодор в школе больше не появлялся. То ли опасался издевательских насмешек одноклассников, то ли всецело посвятил себя охоте и поджарке грешных душ -- как знать?
   "А я смотрю, ты не слишком-то разговорчив..." -- заметил Фараго скандальным, слегка обиженным тоном. Подразумевалось, что Ладаньи за счет молчания экономит силы на еду, тем самым нарушая фэйр плэй. Но никакие околоспортивные уловки и апелляции к арбитрам уже не могли спасти Фарагё. Возможно, на цыплятах он бы еще продержался минут десять-пятнадцать, однако переход на шоколадное мороженое стал его роковой ошибкой. Он и без того уже отставал от Ладаньи на целых полтора цыпленка, а теперь еще по незнанию выбрал шоколадное мороженое -- коронный для Ладаньи вид многоборья, в котором тот был особенно силен. Достаточно сказать, что в скаутском отряде у Ладаньи было прозвище "АйсМан" -- за его сверхъестественную способность управляться с шоколадным мороженым, причем кличка эта была придумана и приклеилась к Ладаньи еще до того, как он ступил на стезю служения Ордену. Вот интересно -- известил ли он свое руководство о сегодняшней поездке и ее целях? "Пресвятой отец, хочу испросить вашего благословения на поединок с секретарем окружной партийной ячейки. С целью пережрать его насмерть..." С одной стороны, конечно, дело благое и богоугодное, битва со злом в его самом прямом проявлении. А с другой -- совершенно отвратительное чревоугодие чудовищных масштабов. Особенно на фоне традиционной иезуитской воздержанности и аскетизма во всем. У них даже есть стандартная иезуитская шутка по этому поводу, типа "Вы уже завтракали на этой неделе, святой отец?"
   "А о чем бы вы хотели поговорить?" -- вежливо осведомился Ладаньи. Ложка с шоколадным мороженым на несколько секунд приостановила свое движение и повисла в воздухе. Вся толпа в корчме затаила дыхание и вытянула шеи в предвкушении неизбежного. Товарищ Фарагё уже барахтался из последних сил был готов вот-вот пойти ко дну. Он едва мог смотреть на свою лохань с шоколадным мороженым, и взгляд этот был смесью отвращения, негодования и отчаяния.
   "Как говорится...иэкк-хф!" -- начал Фарагё, отдуваясь-икая-рыгая одновременно, -- "Два медведя в одной берлоге... иэкк-хф... не могут... Поэтому мы, трудовой народ... авангард мирового пролета...иэкк!... пролетариата.. Не-ет, мы не позволим! Мы отстоим свои кровные завое... завое..." -- и тут товарища Фарагё заклинило наглухо, он выпучил глаза, свалился со стула и вывернул содержимое желудка на пол, будто в подтверждение своих слов. Со стороны было похоже на последний поминальный обряд в каком-то отсталом племени.
   Ладаньи был невозмутим:
   "Тут нам отец Оршо приготовил кое-какие бумаги насчет этого виноградника... Насколько я понимаю, вы их намереваетесь сейчас подписать?"
   Фарагё без сил валялся на животе, но все же пытался оторваться от пола. Поставил руки, как при отжимании, сделал усилие, но... Выблевал еще раз, уронил голову и совсем отчаялся. Деревенский священник отец Оршо подошел, смиренно опустился рядом, подал товарищу Фарагё бумагу и ручку. Товарищ Фарагё угрюмо и с видимым усилием поставил закорючку, после чего потерял сознание. Партийный соратники неумело поволокли бездыханное тело из корчмы наружу, при этом конечности и голова товарища Фарагё нелепо болтались по полу и бились об углы и пороги.
   Ладаньи резво и пружинисто вскочил из-за стола, вытирая рот вышитой салфеткой. Как после легкого завтрака на полпути между важными делами. "Ну, нам пора, пожалуй. Храни вас всех Господь". Не тут-то было. Следующий час ушел на повторение церемонии с целованием руки, потом еще погрузка на повозку богатых даров... Пока Ладаньи, наконец, не пресек это решительным заявлением, что им совершенно необходимо успеть на последний ночной поезд до Будапешта.
   В лунном свете фигура Ладаньи выглядела неожиданно стройной, можно даже сказать тощей, учитывая неимоверное количество сожранного. На тряской повозке по сельской дороге Дьюри время от времени ощущал, как тошнотные позывы поднимаются вверх к горлу, и ему с усилиями удавалось отправлять их обратно. Удивительное дело, но Ладаньи не выказывал никаких подобных признаков. Как это ему удавалось -- непонятно. Дьюри казалось, что пройдут еще недели, а может, и месяцы, прежде чем ему в следующий раз захочется есть.
   Молчание в ночи нарушил Нойманн:
   "А что, вот эта бумажка, которую он подписал, она действительно что-то значит? Имеет юридическую силу? Извините, я почему спрашиваю -- просто у этого Фарагё такой вид, что он за стакан родную бабушку порешит. А может даже и бесплатно..."
   "Понимаешь", -- ответил Ладаньи после небольшой паузы -- "То, чем мы сегодня занимались, это... ну, как нравоучительная пьеса, для утверждения морали. Они же меня попросили приехать, и я просто не мог отказать... Конечно, вряд ли это что-то изменит в их жизни, по большому счету. Причем даже не из-за того, что именно в Халаше есть такое чудовище, как этот товарищ Фарагё. Нет, вообще, из-за того, что происходит в стране вообще... Так что получается -- одна маленькая победа добра после нескольких лет поражений. И сколько их еще будет -- этих поражений! Ого-го... Но я надеюсь, что крестьяне все-таки запомнят сегодняшний день. Важно верить, что добро может побеждать, не смотря ни на что"
   "А как вы думаете, сколько ЭТО ВСЕ может длиться?" -- спросил Дьюри, и вдруг запоздало почувствовал, что, пожалуй, ему не слишком-то хочется услышать ответ. В мгновенье предугадал, что ответ будет огорчительным.
   "Да не так уж долго" -- ответил Ладаньи -- "Я думаю, примерно лет сорок, или что-то около того. Придется подождать, пока эти дикие варвары состарятся. Тогда они станут немощными и бессильными варварами, и ЭТО ВСЕ кончится"
   Да, не этого ответа хотелось бы услышать, особенно от Ладаньи.
   "Тогда из этой страны надо валить!" -- решительно заявил Дьюри.
   "Вовсе нет. Во-первых, свалить теперь не так-то просто. И я уверен, что ты знаешь это не хуже меня. А во-вторых, по большому счету, главное не сами жизненные обстоятельства, а то, как ты к ним относишься. Это не какой-то догмат Церкви, это просто такая всеобщая житейская мудрость. Вот возьмем для пример какого-нибудь китайского крестьянина в маленькой деревеньке. Этот китаец может быть счастливейшим человеком на свете только потому, что у него есть две свиньи, а у остальных жителей -- вообще ни одной... Жизнь -- это не совсем баскетбол, и тут нельзя просто посчитать очки. Главное -- это то, что вот тут" -- в полумраке Дьюри разглядел, как Ладаньи постучал себя пальцем по лбу. -- "Проигрываешь только в том случае, когда сам сдаешься. А если сдаешься, значит, и вправду заслуживаешь поражения. Это в баскетболе ты можешь просто проиграть по очкам. А в жизни -- в жизни ты можешь проиграть, только если ты сам на это согласен... Вы, между прочим, счастливые люди, только не понимаете своего счастья. Жить во времена испытаний -- это большая удача. По крайней мере, не окостенеешь от скуки и однообразия, все время приходится шевелиться"
   Что он хочет сказать? Уж не должны ли они сказать спасибо товарищу Сталину за ВСЕ ЭТО?! Что-то сомнительно. Может, Ладаньи умеет получать удовольствие от тюремной камеры, а вон он, Дьюри -- ну никак.
   "Я бы предпочел вместо всех испытаний билет в Париж" -- возразил он -- "Нельзя ли заказать вам парочку действенных молитв по этому поводу?"
   "Легко и просто" -- согласился Ладаньи -- "С удовольствием передам твои пожелания наверх. Только хочу предостеречь: не надо столь конкретных пожеланий, а то Господь их и вправду исполнит. Молиться надо о ниспослании благодати вообще, без чего-то определенного. Как знать, может, здесь ты будешь счастливее, чем в любом Париже"
   "Ничего-ничего, таким счастьем я готов рискнуть. Так что передайте, пожалуйста, мою просьбу в точности. Честно говоря, я на что угодно готов, лишь не слушать каждый день этот бред про токарей-стахановцев и пролетарские рекорды"
   "Да, этот пролетарский культ и вправду несколько утомляет. Причем ирония заключается в том, что основатель культа -- жирный немецкий теоретик, который никогда в жизни по-настоящему не работал и всю жизнь доил деньги из своего друга Фредди. Да еще в перерывах не отказывал себе в таком сугубо буржуазном удовольствии, как брюхатить своих служанок. Причем этот пролетарский культ -- он такой тупой и скучный, что скулы сводит... Странно все-таки, что на этом фоне люди не слишком ценят деяния одного бедного плотника, который выбрал себе в приятели рыбака с Геннисаретского озера"
   После паузы Ладаньи продолжил:
   "Есть какая-то необъяснимая ирония с этим Марксом. Казалось бы, эго книги оказали такое влияние на историю -- но при этом читать их совершенно невозможно. Даже непонятно, в чем причина их притягательности. Мутная экономическая статистика, доходы каких-то текстильных рабочих, короче, невразумительная галиматья... Может, эта невразумительность и привлекает? Этакий новый вид мистицизма... Конечно, когда-нибудь наши потомки будут над этим только посмеиваться. Но сейчас, к сожалению, есть люди, которые верят в это искренне. Разумеется, не те, которые вступили в партию после войны -- с этими все ясно. Но вот те, кто вступил еще до войны, те, кто был в подполье -- они-то и вправду верили. И верят до сих пор... Иногда даже самым безумным идеям требуется очень много времени, чтобы их безумие стало очевидно всем. В истории Церкви можно найти множество подобных примеров"
   "Это все, конечно, очень интересно, но я бы все-таки предпочел наблюдать за процессом откуда-нибудь издалека. Например, из кафе в Нью-Йорке. Возможно, с такого расстояния процесс покажется мне даже забавным" -- не унимался Дьюри.
   "Я тоже за Нью-Йорк" -- подал голос Нойманн.
   "Склонность к путешествиям свойственна вашему возрасту, молодые люди. Вы ведь никогда не были за границей, да? Кстати, вы с этим поосторожнее, может, еще пожалеете... Небось слышали, что люди частенько испытывают привязанность к своей тюрьме?"
   Они приехали на станцию минута в минуту, чтобы успеть на обратный поезд в Будапешт. Нойманн, обладавший неоценимым даром спать в поездах, сразу же завалился в соседнем купе на пустующих сиденьях а Ладаньи достал книгу: "Конфуций. Сборник изречений".
   "Что, хорошая книжка?" -- спросил Дьюри.
   "Хорошая? Ха! Жизнь слишком короткая штука, чтобы тратить ее на чтение хороших книжек. Читать надо только отличные"
   "А критерий?"
   "Ну, если она популярна в течение пары тысяч лет, это обычно хороший признак. То есть это уже неплохо. Знаешь, некоторых наших, тех, кто помладше, заставляют учить китайский. Начальство считает, что это Китай -- это быстрорастущий рынок, широкие возможности... Каждый иезуит ежегодно получает письмо, в котором содержатся персональные приказы ему лично. И на сей раз у меня такое чувство, что начальство собирается вытащить нас из этой страны и переправить в Китай. Честно говоря, я думаю, что это решение ошибочное. Но тут уж ничего не попишешь -- как раз тот случай, когда на первый план выходит обет послушания"
   Дьюри не был в церкви с четырнадцати лет, когда маме последний раз удалось затащить его на пасхальную мессу. Потом он еще насколько раз пытался вступить в контакт с Господом в смертельно-критических ситуациях, когда искренне думал, что вот-вот погибнет, и остается только молиться -- правда, эти попытки всякий раз происходили прямо на месте событий, вдалеке от церковных зданий. Единственная несомненная польза от религиозного воспитания: оно дает тебе нечто вроде телефонного номера, по которому ты всегда можешь позвонить в случае опасности. Сам факт существования такого номера уже утешает и успокаивает, даже если ты знаешь, что на том конце провода не отвечают почти никогда. Он слышал много логичных, разумных и рассудочных доказательств существования Господа -- и онтологическое, и паскалевское, и антропоцентрическое, и еще какие-то. Каждое из них по-своему убедительно и логично, после каждого из них хочется поставить сто форинтов за то что Бог есть -- против того, что Его нет. Но все-таки самым явным, самым действенным аргументом за то, чтобы клюнуть на эту Христову приманку был для Дьюри следующий: раз уж такой умнейший и здравый человек, как Ладаньи, верит в это безоговорочно -- значит, похоже, так оно и есть.
   По возвращении в Будапешт Ладаньи церемонно поблагодарил Дьюри и Нойманна за содействие и распрощался с ними на вокзале. Как потом оказалось, это был последний раз, когда они виделись с Ладаньи. Вообще-то у Дьюри никогда не было склонности к мучительным ностальгическим воспоминаниям, но вот именно эту сцену на вокзале он прокручивал в голове раз за разом еще много лет спустя. Такое впечатление, что Ладаньи все предчувствовал или знал заранее, и выдал прощальное наставление: "Не забывай, что я сказал насчет хороших книг. И почитывай время от времени Библию. Знаешь, вышло несколько новых интересных выпусков..." Тон этого прощального наставления был несколько неожидан. Это не был тон книгопродавца, который впаривает товар покупателю. И не был тон приятеля, который рекомендует интересную книжку. Нет, скорее это был тон посетителя во время тюремного свидания -- когда он передает заключенному "хитрую" буханку хлеба с напильником, запеченным внутри.
  
  
   1949, сентябрь
   Трамвай уже почти миновал последний пролет Маргит хиид, когда Дьюри вдруг заметил крем глаза девушку, тревожно сидевшую на парапете моста. И даже не сразу понял, что именно встревожило. Девушка сидела, свесив ноги наружу. Он повернул голову, чтобы разглядеть, мгновение -- а девушки на перилах уже не было... Буднично и страшно. Невозможно было что-то успеть сделать, никто бы не успел -- ни сам Дьюри, ни кто-либо еще из пассажиров, заметивших самоубийцу. Пока трамвай остановится, пока выскочишь, пока добежишь -- к тому моменту судьба юной леди в так или иначе решится где-то там, в серых водах под мостом. Остается только пожать плечами и констатировать "Ну вот, еще одна". Вроде бы бессердечно, но, если разобраться, ничем не хуже, чем выпрыгнуть из трамвая, рвануться к пустому парапету и глядеть вниз. И собрать толпу бесполезных зевак.
   Пусть об этой юной леди беспокоятся добрые самаритяне там внизу, на набережных.
   Дьюри и так уже опаздывал на работу.
   Конечно, типичный случай для такого "счастливчика" как он -- по дороге на работу еще зрелище суицида. С другой стороны, всю эту историю можно раздуть, приукрасить, дополнить деталями и выдвинуть как уважительную причину опоздания. Картина все еще стояла у него перед глазами, со сверхъестественной, фотографической четкостью. Неуловимо краткий миг, и весь кадр намертво впечатался в мозг. На вид -- деревенская девка, которая приехала в большой город за своим наивным счастьем. Такая лотерея, в которой редко кто выигрывает. Тем более если девка внешне -- так, ничего особенного. Вовсе не такая красавица, чтоб броситься вслед за ней с парапета. А если б была красавица, то мужики бы прыгнули с Маргит хиид целой толпой. Только вот какой ей тогда смысл прыгать, если от мужиков отбоя нет?
   Суицид -- это вообще-то нечто вроде национального венгерского развлечения, и любой истинный венгр должен относиться к нему с уважением. Увеличилось ли количество самоубийств за годы социалистического строительства? Ответа на такой вопрос, конечно, не было, потому что вся статистика на этот счет засекречена. Однако Дьюри был твердо уверен, что мода на самоубийства -- это не эксклюзивное ноу-хау эпохи Ракоши и Ко. Так уж повелось испокон веков: даже те венгры, которые избежали гибели в составе очередного бесславного венгерского воинства, ухитрялись сводить счеты с жизнью самостоятельно. Эти счастливчики, самого разного качества и в самых разных количествах, вдруг ни с того ни с сего вышибали себе мозги. Или применяли какие-то иные способы для освобождения своей беспокойной души от бренного тела. И надобна для того самая малость. Несколько минут тоскливого одиночества, несколько тактов печальной музыки -- и вот уже среднестатистический венгр готов вычеркнуть себя из суетного списка живущих. Причем это не какая-то дворянская блажь от праздного безделья -- вовсе нет. Еще во времена Габсбургов венгерские служанки в Вене пользовались нехорошей репутацией у работодателей из-за того, что по малейшему поводу (да и совсем без повода) выжигали себе внутренности, глотая хлорный отбеливатель.
   Трамвай доставил Дьюри прямо к проходной электромеханического завода "Ганц". Дьюри оказался единственным пассажиром, сошедшим на этой остановке -- весь остальной пролетариат явился намного раньше, задолго до начала смены.
   Возможно, национальная страсть к самоубийству проистекает из другой национальной страсти: обвинять во всем всех и вся. А кто, в конечном итоге, во всем виноват? Конечно, сам Создатель, правильно? Так скорее к Нему! Воспарить ввысь, узреть там Творца своего, поймать Его за рукав и вывалить Ему длинный список неустройств, несправедливостей и несуразностей, составляющих Вселенную. Наверное, у Него в приемной целая длинная очередь из грязных угрюмых венгров, и у каждого целый ворох скандальных жалоб.
   Сразу за проходной, во внутреннем дворе, располагалась "Доска социалистического соревнования". Убогие краснознаменные декорации, заголовок "Бригады социалистического труда", еще ниже буквы помельче: "Герника", "Димитров", "Бела Кун", рядом фантастические цифры производственных показателей и крупнозернистые черно-белые фотографии токарей-передовиков. Токари-передовики застенчиво улыбались с фотографий и продолжали самым передовым образом что-то там точить на своих токарных станках. Фотографии не менялись ни разу за все то время, пока Дьюри работал на заводе. Рядом с этой показухой располагалась другая туфта, под заголовком "Общество венгерско-советской дружбы". Новая серия унылых черно-белых фотографий с неизменным сюжетом: советский токарь-станочник ласково смотрит, как венгерский токарь-станочник что-то там точит на своем токарном станке. Покровительственное одобрение старшего брата. А вот иной сюжет: венгерский токарь-станочник смотрит, как советский токарь-станочник что-то там точит на своем токарном станке. Нескрываемое восхищение младшего брата, затаив дыхание, широко раскрыв глаза. Содержимое этого стенда также не было подвержено сезонным изменениям.
   Неподалеку от "Доски", строго напротив нее, размещалась здоровенная карикатура на американского президента Трумэна. Возле ног президента, на уровне коленей, установлена доска "Друзья Трумэна" (заголовок дрожащими буквами), и ниже: "Хочу разрушить социалистические завоевания народной Венгрии, помогите мне, пожалуйста. Благодарю вас". Эта доска была устроена примерно как "Приглашаем на работу" возле проходной -- набор ячеек, куда можно вставлять-вытаскивать сменные бумажки с фамилиями. Впрочем, и здесь сезонные вариации были минимальны. Первое место неизменно занимал Патаки Тибор, второе прочно удерживал Фишер Дьёрдь. ("Он и здесь как-то умудряется постоянно быть на первом" -- недоумевал Дьюри). За третье-четвертое место упорно боролись некие Немет Шандор и Ковриг Ласло. Дьюри не имел чести быть лично знакомым ни с Ковригом Ласло, ни с Неметом Шандором, но заочно испытывал к этим людям глубокую искреннюю симпатию.
   Главное прегрешение, за которое их с Патаки пригвоздили к позорному столбу -- это опоздания. В своих ежедневных опозданиях Дьюри интуитивно нащупал ту тонкую грань, после которой уже неминуемо следовало увольнение. А если грань не переходить, то самое худшее что грозило -- это тесная дружба с Трумэном, дело совершенно необременительное (Дьюри прикидывал: если каким-то чудом удрать в Штаты, можно ли там извлечь какие-то дивиденды из этой дружбы?). Тесная дружба с Гарри Трумэном влекла за собой кое-какие мелкие неприятности, но тогда на защиту вставал Гомбош. Похоже, эти придурки из отдела агитпропа и впрямь считали, что такое соседство с Гарри -- это стыд и позор хуже некуда. Страшнее любого другого наказания.
   Дьюри, как классово чуждый буржуазный элемент, был справедливо помещен народной властью самую низшую ступень социальной лестницы. Ниже некуда. Начал свою взрослую жизнь в самом хвосте длинной очереди за потребительскими благами (хотя не факт -- достанется ли хоть что-нибудь даже тем, кто в голове). Везде и всюду -- при приеме на работу, при поступлении в университет, в любом мало-мальски приличном месте -- требовали характеристику. А в характеристике в первом же абзаце: "классово чуждый", "происходит из буржуазной семьи". Каинова печать. Это было особенно обидно, потому что Элек не имел к буржуазии никакого отношения. Никоим образом. Вообще. Так что Дьюри, перечитывая свою характеристику, аж заходился от негодования.
   До войны Элек держал маленькую букмекерскую контору -- прямо скажем, не самая уважаемая профессия среди настоящих, полномасштабных капиталистов. Плюс эти утомительные повадки старого морфиниста: постоянно приставал к разным вдовам и служанкам, везде таскал с собой шприц и время от времени ширялся. Очень огорчался, если служащие обращались к нему "господин Фишер", всегда просил называть его просто "Элек". Забавно: в те времена его друзья-капиталисты (настоящие капиталисты!) считали, что подобное панибратство с персоналом почти равносильно членству в компартии. Нередко Элек объявлял в конторе укороченный рабочий день и отпускал всех домой сразу же после обеда -- особенно если на дворе стояла хорошая погода, или если сам он ощущал непреодолимое желание вколоться парой кубиков морфина. Разумеется, исключительно для облегчения своих страданий от шейной невралгии. С годами стало очевидно, что против шейной невралгии морфин бессилен, так что однажды Элек решил испытать иное средство и прибегнуть к помощи известного целителя-гипнотизера. Но и гипнотизер оказался бессилен (справедливости ради надо ответить, что Элек предоставил этому гипнотизеру только одну попытку). Минут десять гипнотизер мерно помахивал у Элека перед носом своим усыпляющим маятником и мерно нараспев повторял мантру "Вы засыпаете, вы засыпаете. Вы спите. Вы спите глубоким ровным сном...", а через десять минут Элек произнес бодрым голом "Не-а, не сплю. И хочу спросить: Вы и вправду надеетесь получить за это какую-то плату?" После чего снова вернулся к морфину (и предоставил оному неограниченное количество попыток).
   А потом Элек полностью разорился. Но и после этого повел себя в манере, совершенно не подобающей порядочным капиталистам. Вместо того, чтобы, засучив рукава, вновь взяться за дело, вновь заманить в свои сети новых легковерных пролетариев и вновь подвергнуть их нещадной эксплуатации, Элек, вполне довольный собою, днями напролет сидел в своем кресле в одном и том же неизменном дырявом пуловере, неторопливо массировал шейную невралгию, и лишь изредка предавался размышлениям -- как бы раздобыть сигарету? В общем, Элек и буржуазия -- это были непересекающиеся миры. Не соприкасающиеся вселенные. И даже если -- допустим! -- когда-то кое-какие деньги у Элека водились, в любом случае это было во времена незапамятные. Когда Дьюри был еще слишком мал, чтобы теми деньгами воспользоваться.
   "Заметь, я предоставляю тебе бесценный дар" -- излагал Элек не далее, как сегодня утром. Интонации монарха в тронной речи. "Я дарую тебе независимость. Полную независимость от меня. Ты сам хозяин своей судьбы, ты изначально ничем мне не обязан. Полная свобода! Каких бы высот ты не достиг, ты в любом случае сможешь сказать с гордостью "Я добился этого сам, и только сам!" Над тобой нет надоедливой родительской опеки -- да ты же просто не понимаешь, насколько это здорово! Тебя не давит этот комплекс "успешного родителя", когда ребенок выбивается из сил, чтобы стать "не хуже отца". Ну, скажи честно -- много ли молодых людей твоего возраста могут похвастаться таким счастьем? Редкий шанс для талантливого отпрыска -- сразу тянуться к свету, и не тратить силы на то, чтобы выйти из тени своего родителя".
   В последние годы с Элеком происходила какая-то странная метаморфоза. Чем пассивнее становился его образ жизни, чем больше времени проводил он в своем любимом кресле -- тем раньше он вставал по утрам. Что обеспечивало ему счастливую возможность: каждое утро, пока Дьюри собирался на работу, Элек изливал на него бесценные результаты своей мыслительной деятельности за предыдущий день: "Взять, к примеру, Иштвана. У него всю жизнь были неприятности из-за всяких таких вещей, которые можно купить за деньги" А по правде говоря, Иштван вполне успешно справлялся с тяжким бременем, которое приносили ему все эти вещи-которые-можно-купить-за-деньги. В конце 45-го года он вернулся домой из Дании, из лагеря военнопленных. Он привез с собой пару тысяч сигарет и навыки беглого общения на пятнадцати языках. Он успел, прежде чем дела в стране стали совсем хреновые, устроиться на работу в Министерство сельского хозяйства и стать там первоклассным специалистом по сахару. Все, что только может человек знать о сахаре -- все это знал Иштван. И даже после того, как власть взяли коммунисты, и дела в стране стали совсем хреновые, его продолжали терпеть в Министерстве сельского хозяйства. То ли из-за того, что он был просто до неприличия, обезоруживающе молод, то ли из-за того, что даже им нужен был хотя бы один настоящий специалист по сахару.
   Иштван надо всем этим только посмеивался. Он вообще всегда надо всем посмеивался и всегда был в благожелательным расположении духа. После трех лет на русском фронте он приобрел примечательное свойство психики: полное равнодушие ко всему, что не связано с этими его тремя годами на русском фронте, будь то люди или вещи. Можно рассказывать ему разные волнительные или жалостливые истории -- как ты пошел в ресторан и там подцепил гепатит, или что тебя вот-вот заберут в армию, или что тебя бросила девушка, которая для тебя дороже жизни -- Иштван только усмехался. А если вдруг история случалась по-настоящему трагическая -- тогда Иштван хохотал во все горло.
   В 45-м Иштван вернулся из лагеря ровно на следующий день после того, как ограбили их квартиру. Выломали дверь и вытащили все, что было ценного. Впрочем, ценного нашлось не так уж много -- после того как в феврале по квартире пару раз прошлась Красная Армия, а оставшуюся мебель они выменяли на еду. Иштван явился с видом будничным и беспечным, будто лишь на минуту отлучался в магазин на углу, и наткнулся на Дьюри, переполненного отчаянием от непрерывной череды несчастий. Иштван, ни мешкая ни минуты, развернулся и вышел вон, а уже на следующее утро все украденные вещи снова лежали возле входной двери, снаружи. Вещи были аккуратно сложены, а сверху красовалась записка с изысканными извинениями: "...мусорный совок разыскать не удалось, и мы взяли на себя смелость предоставить Вам замену по своему выбору. Надеемся, эта замена наилучшим образом соответствует Вашим ожиданиям". И далее пожелания процветания и благополучия всей семье. Из всей артиллерийской роты, где служил Иштван, в живых осталось только два человека: сам Иштван и еще один, в мирной жизни -- авторитет в иерархии квартирных воров Будапешта. И авторитет этот, узнав о нелепой ошибке с квартирой своего ротного командира, был донельзя расстроен и раздосадован на все свое профессиональное сообщество.
   Если начинаешь рассказывать Иштвану о своих бедствиях и несчастьях, у него на все лишь одна реакция: "Ну, и что ты предпринял?"
   Что ты предпринял? -- только это интересовало Иштвана. И никаких рыданий и стенаний. Иштван с легкостью снова вписался в мирную жизнь, женился, нашел работу, получил квартиру. Самая раздражающая способность Иштвана -- жить так, будто жизнь легка и непринужденна. Житейская мудрость, трезвый расчет, практическая сметка -- совершенно невозможно было поверить, что этот человек имеет хоть какое-то касательство с Элеком. Где он этому всему научился, когда? И почему я сам ничего такого не умею? -- недоумевал Дьюри. Иштван мог решить любой вопрос, везде сделать из дерьма конфету, и правильно разобраться в чем угодно. И именно поэтому Дьюри никак не мог понять: какого черта этот человек вернулся обратно в Венгрию? И еще более непонятно: какого черта он в ней остался?!
   Казалось, Иштван может все на свете. Ну, может, кроме одного: подыскать подходящую работу Элеку.
   "Так ты что? Все, бросил?" -- выпытывал Дьюри у Элека насчет работы.
   "Бросил? Бросил -- что? Теннис? Курить? Скачки? Изучение санскрита? Ты же знаешь, я старый пердун, и не более того" -- Элек тщательно проверял длину каждой волосинки своих усов с помощью карманного зеркала. -- "Ты на меня не очень-то надейся. Ты здоровый энергичный молодой человек, у тебя вся жизнь впереди. Это ты должен думать, как поддержать своего ипохондрического папашу на старости лет".
   "И не надоело тебе?"
   "Надоело? Да.... Нет. Ты сильно удивишься, но я тебе вот что скажу: когда я был в твоем возрасте, у меня тоже предел жизненных амбиций был повыше, чем надеть дырявый свитер и целый день сидеть в этом кресле. Признаюсь, в те годы будущее виделось мне в сверкающей роскоши. И что? Теперь моя отрада -- разочаровать тех, кто ждет - не дождется, когда я наложу на себя руки от сознания своего ничтожества"
   Ему бы на пост партийного секретаря, с таким-то даром пустопорожней болтовни ни о чем, и с такой ярко выраженной склонностью к ничегонеделанию. После войны коммунисты брали к себе всех, без разбора. Это уже потом они стали отбирать и привередничать. А сейчас и того хлеще -- взялись вешать тех коммунистов, которые у них уже есть.
   Дьюри добрался до своего рабочего места и тут обнаружил, что бригадир Шуйок как раз заканчивает политинформацию. Слава Богу, не пришлось слушать этот бред -- Дьюри искренне обрадовался своему опозданию. Плевать он хотел на опоздания. И он, и Патаки устроились на завод "Ганц" по протекции самого замдиректора Гомбоша, и всему заводу это прекрасно известно. Сам Гомбош, в прошлом штангист и олимпийский чемпион, получил свою сладкую синекуру в награду за былое геройство в поднятии тяжестей. А в последнее время он вдруг загорелся идеей сколотить заводскую баскетбольную команду и пропихнуть ее в первую лигу. Поэтому он и пригласил Патаки играть в заводской команде, с неприятным, но неизбежным дополнением -- проводить пару часов в день на работе. А вслед за Патаки -- и Дьюри, как его персонального пасующего. Этот Гомбош был славный приветливый малый, и Дьюри с ним сразу поладил, а потом и вовсе души в нем не чаял. Во-первых, он обеспечивал кое-каким заработком. Во-вторых, избавил от службы в армии. А в третьих, как Гомбош открыто и без всякого стеснения предавался своей страсти -- Дьюри даже восхищался. Ну и завидовал, конечно. Страсть у Гомбоша была одна -- самые-самые молоденькие девочки, совсем еще переходного возраста. Другой бы на его месте юлил, скрывался и таился, а, будучи разоблачен во грехе, вскрыл бы себе вены от конфуза. Гомбош же был прямодушен и очаровательно честен перед собой и окружающими. На заводе у него был большой отдельный кабинет, в числе прочего снабженный даже душем. В ходе своих командировок в провинцию Гомбош отлавливал там подходящих девочек, доставлял их в Будапешт, и там в его персональном кабинете девочки получали "интенсивный курс обучения под личным руководством товарища Гомбоша". В первые дни работы на заводе Дьюри с интересом ожидал, что вот-вот на территорию завода ворвется какой-нибудь разгневанный родитель, или наряд полиции, и вломится прямо к Гомбошу в кабинет. Но нет, ничего подобного. Похоже, в каждом случае дела как-то предварительно улаживались во взаимному согласию. А может, Гомбош довольствовался лишь малым? Как высказался по этому поводу Патаки: "Если минет станет олимпийским видом, Венгрия легко возьмет весь пьедестал"
   Бригадир Шуйок считал своей обязанностью время от времени читать своим подчиненным что-нибудь из партийной периодики. Откуда именно -- не имело значения, содержимое всех партийных газет и журналов было идентичным (умилительные различия присутствовали лишь в знаках пунктуации). Совершенно непонятно, какую цель преследовал Шуйок своим чтением. Партийная "Сабад Неп" была скучна до тошноты, и читать такое по своей воле можно только от отчаяния, если предварительно провести год на необитаемом острове без чтива. Плюс к тому Шуйок читал медленно, с запинками, путая ударения, и тем самым нагонял совсем уж смертную тоску. Если тем самым он надеялся пробудить интерес к партийному печатному слову, то напрасно.
   Сегодня Шуйок зачитывал статью из "Таршадалми Селме". Журнал выходил два раза в месяц, и весь был заполнен нудным бредом -- пожалуй, даже более нудным, чем "Сабад Неп". Похоже, они там отбирали самые нудные и скучные куски текста из "Сабад Неп", тщательно просеивали их, вылавливали последние микроскопические остатки живого, а оставшуюся убогую последовательность мертвых букв печатали в "Таршадалми Селме".
   Автор статьи -- товарищ Реваи. Тема: суд и приговор по делу "банды Райка". Товарищ Райк недавних пор крепко сидел на посту министра МВД, и горя не знал. Но настал вдруг 1949 год, и выяснилось -- еще до войны, во времена подпольной компартии, товарищ Райк совмещал свою позицию в партийной иерархии с успешной карьерой платного полицейского осведомителя. А после победы социалистического строя взялся вдруг ни с того ни с сего шпионить в пользу английской и американской разведок одновременно. Плюс к тому подрабатывал на маршала Тито и его югославских уклонистов-ревизионистов. "А, скажем, на Уолта Диснея он не работал заодно? Почему нет?" -- так и подмывало Дьюри задать вопрос, но он сам же себе отвечал: "А это, наверное, по причине чрезмерной занятости. Все-таки он еще вдобавок и министр МВД, куча разных хлопот..." Шаловливый восторг не покидал Дьюри. Было бы забавно посмотреть, как товарищ Райк, с петлей на шее, дрыгает ногами в воздухе. Определенно, в этом некая милая ирония Провидения. Товарищ Райк так самоотверженно отдавал все силы делу социалистического строительства, с такой любовью растил и пестовал кадры своей секретной полиции. Товарищ Райк, пламенный борец и карающий меч, беспощадный к врагам народной Венгрии. И вдруг -- на тебе! -- как только они перевешали всех подходящих не-коммунистов, товарищ Райк оказался в очереди следующим. Вздернули вместе с бандой. Милая ирония Провидения.
   Конечно, Дьюри не имел ни малейшего представления о фактической стороне событий и об истинных причинах дела "банды Райка", но интуитивно был уверен: все что написано по этому поводу в газетах -- сплошное вранье. Потому что все это исходит от упырей, для которых сплошное вранье и есть основная профессия -- руководителей Венгерской Партии Труда.
   "Теперь, после разоблачения "банды Райка", партия полностью очистила свои ряды от коварных заговорщиков. Это укрепляет нашу веру в окончательную победу, и нашу решимость достигнуть высоких целей, поставленных перед венгерским народом нашей родной партией" -- таким пассажем заканчивалась статья товарища Реваи. А про покойного товарища Райка Дьюри смог вспомнить лишь одну шутку: товарища Райка включили в правительство только для того, чтобы хоть кто-нибудь мог подписывать правительственные документы в шаббат. Первоначально квартет марионеток, экспортированных из Москвы в 45-м году для управления Венгрией, включал лишь махровых семитов: Ракоши, Герё, Фаркаша и Реваи. Или, по крайней мере, считавшихся махровыми семитами. Потому что, насколько было известно Дьюри, никто и никогда не видел кого-то из этих красавцев на входе в синагогу. Всего за пару лет своей деятельности в Венгрии этот московский квартет сделал своему богоизбранному и вечно гонимому народу весьма дурную рекламу. Примерно такую же, как и та толпа, которая пару тысяч лет назад скандировала "Распни Его!".
   В начале своей карьеры политинформатора, Шуйок, помнится, пытался организовать в бригаде общественные обсуждения этих захватывающе-интересных статей из "Сабад Неп". Потому что он считал, что чтение с последующим обсуждением выглядит как-то более демократично, и любил повторять по этому поводу: "Помните, товарищи, что общественное обсуждение -- это для пролетарской демократии самое зае#ись!" Но все попытки развернуть дискуссию были тщетны и разбивались о стену глухого молчания. Причина была проста: бОольшая часть слушателей работали сдельно, и каждая лишняя минута дискуссии означала потерю рабочего времени и заработка. Конечно, сдельные расценки были мизерные, а общий заработок -- нищенским (особенно для тех, кому приходилось кормить семью), но ведь даже нищенский заработок лучше, чем никакой. В итоге политические дебаты закончились, не начавшись -- хотя в глубине души, наверное, вся бригада разделяла с Дьюри его скептические сомнения по поводу передовицы из "Таршадалми Селме" Но похоже, сегодня Шуйок и не планировал никакого общественного обсуждения. А вместо этого запланировал кое-что похуже: достал из загашников тоненькую красную книжицу с пугающим названием "Вечная память героям" -- по всей видимости, сборник героических биографий тех героических героев, чьи имена и фамилии в последнее время стремительно расползались по Будапешту в качестве названий улиц и площадей. В общем, мучеников за коммунистическую веру и жертв хортистских репрессий. Или фашистских репрессий. Или салашистских. Черт голову сломит с ними, этими постоянными репрессиями. По аудитории пронесся невидимый и неслышимый вздох ужаса. Честно говоря, все думали, что сегодняшняя пытка политинформацией закончится одновременно с окончанием статьи про "банду Райка". Увы, оказывается, зрителей ожидает еще идеологический овертайм. Ясно: Шуйок выслуживается и проявляет чрезмерное рвение напоказ. Но перед кем? Напоказ кому? Все собравшиеся находились на две-три ступеньки ниже бригадира на служебной лестнице, так что на аудиторию ему должно быть наплевать. Тогда -- зачем? Или, может, он как-то вычислил, что в бригаде есть стукач, который доносит наверх? Все равно, дополнительные верноподданические 15 минут про павших героев -- это уже перебор даже для Шуйока. Хотя лично Дьюри было все равно: то ли бездельничать сидя, слушая про героев, то ли бездельничать стоя, находясь на своем рабочем месте.
   "...Так погиб Рёжа Ференц, выдающийся лидер коммунистической партии. Он героически пал в застенках" -- закончил свое чтение Шуйок, придавая голосу некий терминальный оптимизм. Примерно с той же интонацией заботливые родители заканчивают читать сказку на ночь своим маленьким детям.
   Траурную тишину прервал Патаки:
   "Простите, это тот, которого на прошлой неделе -- того...?"
   "Нет" -- Шуйок аж поперхнулся -- "Это было в 1942-м году..."
   "А, вот оно что. Так выходит, его убили фашисты. Поняяятно... Извините, а не могли бы вы еще раз прочитать про то, как палачи пытали товарища Рёжа до смерти? Очень впечатляющий кусок, мне он больше всего понравился" -- Патаки произнес это с ясным взором и простодушным видом, без тени лукавства. Искренний молодой человек, который живо интересуется историей венгерского коммунистического движения.
   Нет, ну и как такое терпеть и не расхохотаться? Иногда Дьюри хотелось, чтобы вот это "Патаки" не лезло из Патаки круглые сутки. И вот ведь удивительно -- все ему сходило с рук! В первый же свой рабочий день Патаки стащил с завода моток медной проволоки. "Это за прошлые долги" -- объяснил он Дьюри, -- "Венгерское народное государство мне сильно задолжало" Любой другой на его месте осмотрелся бы денек-другой и изучил бы окружающую обстановку, прежде чем запускать руки в государственный карман. Но нет, Патаки не стал ждать ни единого дня. Причем ведь не от крайней нужды -- по крайней мере, домашний ужин-то ему бы гарантирован каждый день.
   "Товарищи, извините, но на повторное чтение у нас просто не осталось времени" -- товарищ Шуйок развел руками, -- "Помните, империалисты не дремлют. В этих условиях мы обязаны крепить трудовую дисциплину"
   "Конский хер тебе в жопу, вместе со всей твоей дисциплиной" -- отозвался Тамаш, развернулся и вместе с Дьюри направился на свой участок. Сказано было вполголоса, но вполне громко. Достаточно громко для того, чтобы Шуйок это услышал, и достаточно тихо, чтобы Шуйок мог притвориться, будто не слышит. Тамаш -- это Тамаш, такие выходки сходили ему с рук. Никому не хотелось с ним связываться и погибать в расцвете лет. Потому что Тамаш был непревзойденный профессионал в деле человекоубийства. Подтверждением тому -- два Железных Креста и орден Ленина, все три за службу в полковой разведке.
   Это был ценный кадр, просто находка для любой армии. Тамаш был нарасхват, и европейские армии выстраивались за ним в очередь. Сначала венгерская, потом германская, потом русская. Брошенный в одиночку в глубоком вражеском тылу, без еды и патронов, Тамаш чувствовал себя как рыба в воде. Питался крысами, которых ловил голыми руками, откручивал им головы и ел сырыми, сутками отсиживался в грязных лужах, которые по утрам уже покрывались льдом, и без устали убивал, убивал и убивал русских, с ранней весны до поздней осени. В память о тех временах у него до сих пор немел и шелушился левый мизинец, отмороженный где-то на Дону. Тамаш был убежденный приверженец ножа, искренний энтузиаст. Как-то он признавался Дьюри: "Знаешь, они всегда чем-то недовольны, эти зарезанные...". Во время одного из рейдов Тамаш два месяца бегал от русской контрразведки по лесам и болотам, без подкрепления и снабжения. В конце концов, его взяли, потому что у Тамаша кончились патроны. Русские, однако, не расстреляли его на месте, а совсем наоборот: предложили работать на них. "Я не раздумывал ни секунды. Мне что русских убивать, что германцев -- какая разница?"
   На вид Тамашу была ближе к сорока, но до сих пор тело его было -- рельеф твердокаменных мышц. Завидная модель для художников школы социалистического реализма. Работа Тамаша заключалась в том, чтобы в каких-то электродвигателях покрывать какие-то детали какой-то изоляцией. Что, как и зачем -- у Дьюри не было ни малейшего понятия. Но это было вовсе неважно, потому что сам он к этим двигателям даже не прикасался. Тамаш цеплял тяжеленные заготовки крюком, поднимал цепной лебедкой и опускал в вонючую ванну с химикалиями, которые покрывали медные детали слоем изоляции. Несмотря на то, что Дьюри числился подмастерьем уже несколько месяцев, в голове его так и не сложилось никакого представления у составе химикатов или сущности технологического техпроцесса. Все из-за того, что Тамаш все делал сам, от начала до конца, в то время как Дьюри лишь смотрел на него во все глаза. Работа считалась вредной и неплохо оплачивалась. Естественно, "неплохо" -- это по меркам завода "Ганц". Что означало: после того как ты сходил на обед, в карманах оставалась еще кое-какая сдача.
   Реальные производственные обязанности Дьюри, за которые он и получал свои деньги, сводились к следующему: сидеть и с восхищением слушать занимательные истории из жизни Тамаша, прошлой и нынешней. С Тамашем случалось множество историй, и во время работы он выдавал их в эфир сплошным потоком, одновременно продолжая манипулировать тяжеленными электродвигателями. Дьюри подозревал, что эти истории в большинстве своем происходят из-за привычки Тамаша мало спать по ночам. Никакого постоянного жилья у Тамаша не было, а квартплату он считал бессмысленным разбазариванием денег. Свои необходимые три или четыре часа в сутки он мог запросто проспать прямо на фабрике, найдя себе подходящий шумный цех (по контрасту с остальными, невыносимо-шумными, прямо-таки оглушающими, цехами). Сворачивался калачиком на цементном полу, проваливался в полное забытье, а уже через три-четыре часа вскакивал бодрым и свежим. Но это был крайний вариант, в случае необходимости. Обычно же Тамаш проводи ночи у знакомых жительниц Будапешта, коим не было числа. Или просто в кабаке, в непрерывной пьянке с вечера до утра.
   Тамаш имел свой, своеобразный взгляд на Будапешт. Его Будапешт был огромным городом, но весь этот город состоял из квартир женщин, с которыми он спал, и трактиров, где он пил. В течение рабочего дня он с удовольствием делился с Дьюри этой своей топографией. Типичный его монолог выглядел примерно так: "Да, в конце концов я там и свалился -- в "У Слепого Пьяницы". Скажу тебе, чешское пиво у них -- первый класс. Я там уже лет сто не был -- с тех самых пор, когда перепихнулся с этой горничной жены французского посла, во! Да, "У Слепого Пьяницы". Это как раз напротив дома, где я как-то раз трахнул жену этого цыгана, скрипача из корчмы "Полная Пепельница". А скрипача пришлось прирезать. Что? Да нет, это совсем не тот скрипач, который предлагал мне денег, лишь бы я не трогал его жену. Та жена -- совсем другая история. С той я встречался на задворках корчмы "Виноградная Лоза". Кстати, знаешь, отличное место эта корчма, я там однажды знатно отрывался с одной болгарской девкой. Я по-болгарски ни бум-бум, она по-венгерски тоже. Но ничего, как-то справились, потом еще ночевал у нее на квартире. А жила она на втором этаже, а на первом как раз был кабак "Пол Ударил В Лицо". Я не вылезал от нее несколько дней подряд"
   "Так вот. Сижу я как-то раз "У Слепого Пьяницы", там еще палинку из-под прилавка наливают. Палинка у них там злая, говорят, ее даже германцам поставляли во время войны, как топливо для "Фау"... Да... А через столик сидит какой-то паренек с бабой свой. Баба у него, скажу тебе, первый класс, а сам паренек -- так себе, коротышка какой-то. И прям рядом за соседним столиком -- целая орава грузчиков. Грузчики, ясное дело, во всю орут матом. Мать-мать-мать во все горло. И тогда это парнишка этак к ним поворачивается, и вежливо говорит, прям как профессор какой-нибудь, мол, не могли бы вы не орать тут матом, я, мол, тут со своей женой и прочая хреновня. Ну то есть парнишка, конечно, красавец, но тут он погорячился явно. Чтоб в "Слепом Пьянице" и не орать матом -- это что-то. Если баба у тебя такая нежная, так веди ее куда-нить еще, где не орут матом. А если пришел к "Слепому Пьянице" и мата забоялся -- это как явился в овощной магазин и испугался баклажана. И, короче, смотрю я на этих грузчиков, и понимаю, что сейчас парнишку начнут месить и пинать, как футбольный мяч в полуфинале "Ференцварош" - "Уйпешти". Так же сильно и так же долго. Делать нечего, пришлось вписаться. Сказал только бармену -- мол, ты припрячь специально для меня где-нить бутылочку этого свиного пойла, потому что через минуту-другую все стеклянное в твоем кабаке поколотят вдребезги. И только он припрятал мне бутылочку палинки, как вижу: самый здоровый грузчик полез уже к этой бабе массировать ей сиськи. Вполне в куртуазной манере, кстати. Ну тут я ему прям пыром с правой ноги и пожелал доброго здоровья. И понеслось!"
   Для Тамаша -- вполне типичный и показательный эпизод вечернего досуга. В финале сцены пять грузчиков лежали на полу без сознания, а еще двое ползали по полу на четвереньках в поисках собственных ушей. "Только я так думаю, вряд ли они нашли себе что-то подходящее. потому что их уши я откусил и съел. В ушах много протеина, полезно для организма. Это я за Доном научился. Ну, потом полиция явилась, конечно. Прикинь, сначала они собирались меня же во всем этом и обвинить, потому что этот коротышка, за которого я вписался, вдруг как понес -- это, мол он, этот головорез! Я, мол, все видел с начала до конца, это он первый начал. Но полицейские-то не дураки. Они прикинули, как это они будут смотреться в суде, когда они заявят, что я в одиночку набросился на десяток грузчиков. Конечно, для порядка они меня все-таки повязали и потащили на допрос, но на допросе задали только один вопрос "А где это свиное пойло? Куда бармен спрятал палинку?""
   Надо сказать, в своих рассказах Тамаш всегда был скрупулезно точен относительно адресов своих баб -- возможно, просто для того, чтобы Дьюри было легче ориентироваться в его историях. И Дьюри уже помнил их лучше, чем свой собственный адрес. Например, он точно знал, то бывшая жена Тамаша проживает в Кобаня, на Кошут утца, между пивной "Малая Пьянь" и корчмой "Большая Пьянь"
   Еще у Тамаша был сын десяти лет. И Тамаш по каждому удобному случаю и без случая любил повторять, что у его сына "карманных денег больше, чем у любого другого пацана в Будапеште" Тамаш работал за троих, и получал соответственно. Каждый час он, исходя из количества обработанных заготовок, вычислял в уме свою будущую зарплату и уже мысленно отчислял баснословные суммы на карманные расходы Тамаша-младшего. Дополнительным следствием его титанических производственных усилий было то, что для Дьюри работы почти не оставалось. Впрочем, счастливчик Патаки напрягался еще меньше. На его участке медную проволоку скручивали в жгуты, а сам он имел к процессу лишь косвенное отношение: несколько раз в день сигнализировал "Эй, смотрите, там вроде проволока провисает"
   Но все же Тамаш время от времени давал Дьюри кое-какие задания.
   "Сходи-ка на склад, притащи мне новое полотно для ножовки" -- распорядился Тамаш к большому удовольствию Дьюри, поскольку прогулка на склад и обратно вполне могла заполнить все время, оставшееся до обеда. Он направился самым неспешным шагом и самым длинным путем, лишь бы максимально затянуть свое путешествие. А когда, наконец, доплелся до склада, с удивлением увидел на двери табличку "Не беспокоить". Табличка имела такой вид, будто ее лет тридцать назад сперли из какого-то роскошного отеля. Внутри, за дверью, кладовщик (по совместительству цеховой партийный секретарь) Лакатош играл в карты с тремя доверенными соучастниками. Едва Дьюри одной ногой переступил порог кладовой, как кладовщик, не оборачиваясь и даже не разжимая губ проговорил "е#твоюмать" -- громко и отчетливо, но беззлобно. Это прозвучало настолько механически и абстрактно-отстраненно, что Дьюри никак не отнес ругательство на свой счет. Он вежливо кашлянул, и начал "Извините, что я вас прерываю, но..."
   Кладовщик повернулся к нему и воскликнул: "Е#ать тя в сраку в рот и уши, Господь и все святые!" Досадная религиозная оговорка партийного секретаря, убежденного атеиста и диалектического материалиста. "Тебя как звать-то?"
   "Фи-ишер..."
   "Ага, Фишер! Так вот, Фишер: ты уволен. Вон отсюда! И конский хер тебе в жопу напоследок" -- грозно рявкнул кладовщик, и, снова повернувшись к сотоварищам и картам, более спокойным тоном: "Нет, ну вы видели? Ни минуты покоя на этой работе..."
   На обратном пути Дьюри гадал в отчаянии -- кто тут у них главнее, в заводской иерархии? То ли его покровитель, замдиректора Гомбош, то ли партийный секретарь кладовщик Лакатош? А если его все-таки уволят -- может, это и не так страшно? Он пытался как-то уговорить себя и успокоить, но чувствовал, что это мало помогает. Завод "Ганц", конечно, место поганое, но армия поганее во сто крат.
   Он вернулся с пустыми руками, к некоторому удивлению Тамаша. "Он сказал, что он сейчас слишком занят. И еще он сказал, что я уволен..." -- объяснял Дьюри.
   "А, это старина Лакатош... У него просто такое чувство юмора" -- Тамаш вытащил из ножовки затупившееся полотно. Тем временем Дьюри обдумывал свою горькую участь и варианты спасения. Ясно дело, надо немедля известить Гомбоша о той угрозе, которая нависла над его баскетбольным протеже. Дьюри бросился к нему в кабинет.
   Секретарши в приемной не было. Гомбоша тоже. Дьюри несколько раз постучал в дверь кабинета, сначала тихонько-деликатно-вежливо, а потом уже громко и настойчиво, чтобы быть уверенным -- когда он ворвется в кабинет, то никого не спугнет в самый разгар "интенсивного курса обучения под личным руководством" Потом вошел в кабинет, пустой. И уперся взглядом в черный телефон у Гомбаша на столе. И тотчас же в голове вспыхнула мысль и пронеслась огненной змеей: схватить телефон и немедля позвонить! ТУДА! Куда угодно, но ТУДА! На Запад! Он принялся играться этой мыслью, живо представляя в деталях и красках. Просто позвонить и услышать на той стороне "Hello" или "Good morning". Любой звук ОТТУДА. Глоток свободы, телефонные щелчки и хрипы свободного мира. Его неописуемый язык. Пьянящая сладкая жуть, и Дьюри казалось, какие-то холодные молоточки отбивали ему свой восторженный ритм вдоль спины.
   Он стоял так несколько минут, наслаждаясь этой игрой, и точно зная с самого первого мгновения, что не позвонит. И тому тысяча причин, но первая и главная -- у него просто кишка тонка. Но само лишь осознание реальной возможности -- вот, только руку протяни! -- уже доставляло невероятное наслаждение. Он воображал, как он снимет трубку и голосом Гомбоша попросит соединить с Нью-Йорком. Или с Парижем, Лондоном, Берлином. Или, на худой конец, с Кливлендом, штат Огайо. Это были его лучшие пять минут за последние несколько месяцев, а, может быть, и лет.
   Потом снова навалился мандраж по поводу увольнения. Где же Гомбош? Неужто опять укатил в провинцию на поиски юных талантов? И когда соизволит нанести следующий визит в свой кабинет? Как бы к тому моменту не оказаться уже в армии... На обратном пути в цех он наткнулся на Патаки. Патаки, в своих американских черных очках, двигался по коридору мягкими зигзагами и попутно оглушительно колотил по полу и по стенам баскетбольным мячом. Похоже, у них там кончилась эта дурацкая проволока, за которой Патаки должен был приглядывать. Пока Дьюри делился с ним своим горем, Патаки неистово грохотал мячом об стену -- то слева, то справа от портрета товарища Ракоши. А потом отреагировал с тем полнейшим отсутствием сострадания, на которое способен лишь настоящий друг: "Мне всегда казалось, что из тебя выйдет отличный вояка. Не, я серьезно. В жизни не видел человека, который лучше тебя роет траншеи. Ты же в этом деле настоящий гений! Уже одного этого достаточно, чтобы ты дослужился до генерала. Кстати, я слышал, они собираются увеличить срок службы до трех лет. Это тебе на руку -- как раз будет достаточно времени для генеральской карьеры" Патаки отвернулся и двинулся вместе с мячам обратно по коридору, по пути впечатляя и изумляя своим дриблингом молодых женщин, столь впечатлительных и склонных к изумлению.
   Редкостный раздолбай. Одного взгляда достаточно, чтобы угроза собственного увольнения ушла куда-то на третий план, а вместо нее -- тревога за этого беспечного раздолбая, без малейших перспектив остепениться. С детских лет Патаки был главным инициатором разных криминальных проделок, причем с вопиюще-очевидным плачевным исходом. Как, например, тогда, в скаутском лагере. Патаки сагитировал несколько человек, и они выпили весь кагор, заготовленной иезуитами для причастия. Причем ведь с самого начала было ясно, что дело раскроется, и никто не выйдет из воды сухим. Естественно, отец Йеник был просто в бешенстве, и единственного что их спасло -- что до конца лагеря оставалось только три дня. Так что реально они отделались только тремя днями наказания и возмездия. А если бы до конца срока оставался месяц?! Страшно подумать.
   Тамаш вернулся от кладовщика с двумя новыми полотнами для ножовки. "Я ж говорил, он тебя просто взял на испуг. На самом деле он неплохой парень, старина Лакатош. Не хотел меня отпускать, пока не подарил два блока сигарет. Можно сказать, насильно всучил. На!" -- с этими словами он выделил две пачки Дьюри.
   Наступило время обеда. Стояла ясная солнечная погода, и пролетарии в большинстве своем высыпали в заводской двор перекусить -- каждый тем, что сумел раздобыть. Двое бывших священников, Зимонд и Партош, воссели рядком, преломили хлебы с сыром, и повели беседу на латыни, упражняясь и оттачивали свое последнее католическое оружие. Остальные не обращали на них никакого внимания. Рабочие давно уже привыкли к разным странноватым сотоварищам, которых отправляли к ним в пролетарский коллектив "на перековку" -- со всех концов страны и со всех ступеней социальной лестницы. Бывшие священники, счетоводы, дипломаты, геодезисты, дворяне и прочие "неправильные" сорта человеческого материала. Разворачивалась широкая компания по "внедрению пролетарских методов". Они достают каждого человека всеми возможными способами: плакаты, фильмы, призывы -- печатные и устные. От них невозможно укрыться. Дьюри видел один такой сюжет в кинохронике: пожилой рабочий сидит возле своего станка и читает "Сабад Неп", образ рабочего удачно дополнен синим беретом -- непременным атрибутом и признаком венгерского пролетария. За соседним станком взывает о помощи молодой розовощекий рабочий-неумеха. Пожилой рабочий -- ноль эмоций, продолжает читать "Сабад Неп". В процессе чтения доходит до редакционной статьи про необходимость "внедрения пролетарских методов". И -- прозрел на старости лет, глаза раскрылись! Вскакивает, покрывается краской стыда за свою черствость и леность, бросается к розовощекому коллеге-неумехе, и начинает объяснять парнишке премудрости токарного дела. Парнишка аж визжит от животного восторга.
   Да, такая была партийная установка: давайте-ка там как-то самообучайте друг друга, а мы не собираемся тратить на ваше обучение ни форинта. И, как ни странно, эта установка работала. Хотя вообще-то любой рабочий на заводе готов был скорее сдохнуть, чем выполнять партийные установки. Не говоря уже о том, что обучать соседа при сдельной оплате -- значит, впустую расходовать рабочее время и недосчитаться нескольких форинтов в день получки. Тем не менее, новичков и обучали, и ободряли, и направляли. У этих несчастных, вырванных из привычной жизни и брошенных спущенных завод "на перековку", обычно не было никакого представления о работе на заводе. А у некоторых -- и о работе вообще. По некоему молчаливому согласию рабочие считали таких бедолаг за репрессированных "внутренних эмигрантов". Приютить и обогреть их -- это святое.
   Среди прочих Дьюри углядел на заводском дворе Чоконаи. Тот сидел ссутулившись, несколько разрозненных листков бумаги на коленях, и лихорадочно покрывал эти листки неразборчивыми каракулями. Заметив Дьюри, радостно улыбнулся и помахал рукой. Приличный человек, хоть и малость надоедливый. Раньше преподавал международное право в Университете, настоящий специалист в этой области. Всегда считал Дьюри своим естественным союзником. Рядом стояла его сумка, из которой округло выпирали яблоки, такие спелые, что ради одного полного и сочного укуса можно было пойти на что угодно. Дьюри сразу же подсел рядом. Все время, пока Дьюри был с ним знаком, Чоконаи пребывал в состоянии перманентной ярости, которая в разные дни лишь слегка варьировалась по своему накалу. Обычно он хватал Дьюри за руку (с такой силой, какую никак нельзя ожидать от тощего юриста) и в который раз повторял свою историю: "Меня уволили, а вместо меня они поставили идиота. Идиота! Настоящего идиота! Он ничего не знает, совершенно. Уж мне-то можешь поверить" Чоконаи многократно повторял слово "идиот", чтобы у слушателя не осталось тени сомнения -- он использует этот термин не как фигуру речи, а в сугубо медицинском значении слова. И Дьюри каждый раз с ним соглашался, решительно и безоговорочно -- отчасти потому что желал, чтобы наконец отпустили его руку, а отчасти потому что такое и вправду было вполне вероятно: поставить вместо Чоконаи кого-нибудь верного партийца, который перед этим лишь раз прочитал тоненькую брошюрку Ленина по международному праву. Да и то галопом по диагонали. Чоконаи было за шестьдесят -- уже слишком стар для того, чтобы привыкать к несправедливости или учиться безропотно сносить удары судьбы. Вместо этого он тратил весь обеденный перерыв на то, чтобы систематизировать все известные ему сведения о вопиющих нарушениях национальных и международных законов на территории Венгрии. "Теперь-то я им покажу!" -- рычал он и сердито ворчал -- "Они заплатят! Они за все заплатят! ВСЕ ЭТО не может длиться вечно. И вот тогда они за все заплатят!"
   Это было безрассудно-опасное поведение, поэтому Дьюри постарался свести общение с Чоконаи до минимума -- ровно столько, чтобы получить яблоко. Или два. Но никакого намерения общаться дольше. На прошлой неделе был случай с одним из рабочих. То ли его накрыло какими-то жизненными невзгодами, то чрезмерной дозой палинки, только он вдруг не выдержал и взорвался в обед: "Ага, вот они нам талдычат, что Венгрия при Хорти была страной двух миллионов нищих! Да при Хорти, по крайней мере, нищими были только нищие. А теперь вся эта дерьмовая страна -- нищая! Как я могу накормить свою семью вот на это? Как?!" После смены за проходной его уже ждала черная машина. "У нас к вам несколько вопросов. Это буквально на пять минут". С тех пор его больше никто не видел -- примерно так же, как тех бедолаг, которых русские пять лет назад пригласили на "malenky rаbot"
   Чоконаи предложил целых три яблока. Церемонный жест старорежимной учтивости. Дьюри поддержал церемониал насколько смог: один раз отказался, но после повторного предложения схватил все три. "Ничего не поделаешь. Когда в животе у тебя урчит от голода, вся твоя гордость и достоинство становятся тоньше яичной скорлупы" -- утешал себя Дьюри.
   Сразу после обеда к Тамашу подошел Шуйок: "Слушай, Тамаш, помоги нам по старой дружбе. У нас тут некоторые проблемы с нашими товарищами поставщиками..." Видно, тема было деликатная, Шуйок говорил намеками и ходил вокруг да около. Но постепенно картина прорисовывалась: заводу "Ганц" до зарезу нужны были какие-то особые инструменты, которые выпускала одна-единственная фабрика в Будапеште. Но отчего-то эта фабрика поставляла свою продукцию куда угодно, только не на "Ганц". Уникальные инструменты уходили в кустарные мастерские, швейные и карандашные фабрики -- а на "Ганц" не попадало ничего. Непонятно, что было причиной такой неразберихи. То ли социалистическая плановая экономика, то ли какая-то застарелая вражда в промышленных верхах, то ли не данная вовремя взятка, то ли сознательный саботаж. Факт остается фактом: несмотря на широкое внедрение самых передовых стахановских методов, Трехлетний план завода "Ганц" горел синим пламенем. "Тамаш, не мог бы ты съездить на эту фабрику, и объяснить тамошним товарищам, что их продукция совершенно необходима нашему социалистическому предприятию, для того чтобы мы смогли успешно выполнить наши обязательства по Трехлетнему плану? Просто объяснить им это -- по-товарищески, по-братски, по-социалистически. А?"
   "То есть грабануть у них склад готовой продукции?"
   Шуйок аж вздрогнул и сморщился. Не-товарищеская, не-братская и не-социалистическая терминология застигла врасплох. Но, по крайней мере, он перестал балаболить.
   "В общем, да" -- и с этими словами отдал Тамашу ключи от грузовика. -- "Возьми с собой Дьюри и еще пару ребят, если нужно".
   Да, все-таки конкретные навыки -- это самое главное на свете. Можно сколько угодно читать брошюры Ленина по международному праву, можно даже читать его брошюры про кражи и грабежи -- но когда доходит до конкретного дела, никакое словоблудие не помогает. Решает только твое личное умение.
   Тамаш отобрал еще двоих. Первый -- Палинкаш, известный громила и бузотер. Второй -- молодой Бод, начинающий боксер, крушитель человеческих челюстей. Когда они миновали проходную, Дьюри заметил в дежурной комнате Патаки в окружении двоих охранников. Рубашка у Патаки была задрана, он неторопливо вращался, не сходя с места, а охранники сматывали с него длинный моток медной проволоки, накрученный на голое тело. Дьюри улыбнулся и приветливо помахал приятелю рукой, в предвкушении будущего рассказа Патаки "Как я выпутался из этой переделки"
   Тамаш с комфортом развез всех троих по домам. Последним был Дьюри. "Не беспокойся, я один справлюсь" -- распрощался с ним Тамаш, оскалился, зажал между зубов финский нож и блаженно зажмурился. Потом вдавил педаль газа и умчался по направлению к Жугло, где располагалась злосчастная фабрика инструментов.
   Дома все тот же Элек сидел все в той же позе все в том же кресле. Напротив, в кресле для посетителей -- старик Соч. В довоенные годы Соч служил в конторе Элека в качестве портье. Потом война, разорение, осада, русские. Соч оказался единственным человек из бывших сотрудников, кто не поленился и разыскал Элека после войны и с тех пор каждый месяц наносил визит вежливости. Поэтому всегда был в их семье желанным гостем. А еще (пожалуй, даже в большей степени) потому, что имел каких-то родственников в деревне, и в каждый свой визит к Элеку притаскивал с собой пакет еды.
   Тогда, до войны, мама еще часто выговаривала Элеку -- распустил свой персонал донельзя, потакает их прихотям и осыпает их благами в виде дополнительных выходных и премий. Но, насколько Дьюри мог припомнить, старик Соч бессменно стоял на своем посту снаружи, за дверью, а весь поток дополнительных благ как-то протекал мимо него.
   Теперь он сидел в кресле напротив Элека в состоянии видимого восторга от общения с Фишером-старшим. Но при появлении Фишера-младшего восторг перерос в прямо-таки буйное ликование: "А, Дьюри!! Ну, как жизнь молодая? Жениться-то не надумал? Есть кто-нибудь на примете?"
   Вот такая неизбежность, с которой приходится мириться. Когда тебе девятнадцать лет, всем этим старым пердунам до жути интересно -- кому ты засовываешь и как. Будто других тем не существует. Он уже привык к этим расспросам, и даже сочинил ответную домашнюю заготовку: "Жениться?! Еще неизвестно что хуже -- женитьба или кастрация!" Одной изящной фразы достаточно, чтобы ответить на вопрос, перевести разговор на другую тему, а вместе с тем поднять настроение собеседнику. По крайне мере, Соч это заслужил -- прошел пол-Будапешта и принес с собой целый пакет со снедью. Такой имеет право на расспросы. Дьюри заглянул в раскрытый пакет с гусиными шкварками и сглотнул. В животе заныло и заурчало.
   "Вот как встретится подходящая -- так ты сразу ее узнаешь!" -- Соч назидательно направил на Дьюри указательный палец и глянул вдоль пальца, будто из винтовки прицеливался. Дьюри согласно кивнул -- так кивают человеку, принесшему гусиные шкварки. Соч хихикнул: "Помню, я свою как в первый раз увидел, так сразу и понял -- вот она, моя". Дьюри едва сдержал изумление. Лишь один раз он имел честь лицезреть госпожу Соч, но это впечатление чистого, полного, законченного уродства продолжало преследовать его на протяжении нескольких лет. И до сих пор Дьюри полагал, что Соч при женитьбе руководствовался не внешней привлекательностью, а исключительно чувством сострадания. Впрочем, было еще другое объяснение: женитьба как одно из звеньев непрерывной цепи хронических несчастий, которая написана Сочу на роду. Вся жизнь его состояла из несчастий с самого начала: сначала сиротой в приюте, потом юнгой попал в кораблекрушение, ослеп на один глаз от заражения крови, отморозил пальцы в русском плену (так что несколько штук пришлось отрезать), а в 1919 году его двое детей умерли от дизентерии во время страшной эпидемии. Смех, да и только. Что и говорить, раньше катастрофы и несчастия случались почаще, чем теперь. При всем при том Соч был нетипичным венгром. Иметь такой богатый фактически материал -- и не воспользоваться! Другой бы на его месте только и делал, что изводил окружающих рассказами с душераздирающими подробностями и жалобами на несправедливость жизни и удары судьбы. Но Соч по большей части держал свои истории при себе, и рассказывал о своей пережитом скупо и неохотно.
   Соч сменил тему: "Секретарь парткома спрашивает Ковача: "Товарищ Ковач, почему вы не были на последнем партсобрании?". "На последнем партсобрании?!" -- удивляется Ковач -- "Да я же не знал, что это последнее! Если бы знал, пришел бы со всей семьей!"" Странное дело, в теперешней жизни Соч стал личностью в некотором смысле успешной и самодостаточной. Настоящий маэстро по части антисоветских шуток, на фоне всеобщей советской бедности, уныния и безнадеги. Король в стране слепых -- это тот, кто лучше всех умеет пользоваться белой тростью.
   Но вот какая неприятность из-за старика Соча: после общения с ним совершенно невозможно испытывать ту сладкую жалось к самому себе, которая обычно так тешила Дьюри. Старик потерял в жизни все, но продолжал жечь тоталитаризм своим задорным глаголом. Тем самым все окружающие автоматически лишаются лицензии на жалость к себе.
   Соч давно уже раскланялся и ушел, а Дьюри никак не мог вернуться к привычному состоянию души: возмущению венгерским народным государством и несправедливостью в своей жизни. Целыми днями Дьюри взращивал в себе эту обиду, бережно собирал ее по крупицам, лелеял и любовно вынашивал, а потом лишь один взгляд на Соча -- и все взращенное растаяло без следа и рассыпалось прахом. Странное дело -- но вот Элек не оказывал на Дьюри такого действия. Потому что Дьюри мог, например, представить себе Элека в роскошном костюме на заднем сидении шикарного лимузина -- хотя бы теоретически. Но Соч -- это совершенно иное дело. Непревзойденный чемпион по несчастьям, и теоретически и практически.
   На сей раз ко всей этой рефлексии добавилось легкое чувство стыда: Дьюри дожидался ухода старика с нетерпением, а когда дождался -- определенно обрадовался. Теперь не надо сдерживаться и изображать ленивое равнодушие к гусиным шкваркам. Теперь можно на них наброситься и сожрать -- все, все! Тем более, что, как выяснилось, сегодня днем Элек сподобился выбраться на свет Божий до ближайшей булочной и раздобыл батон свежего хлеба. Возникшая комбинация "хлеб плюс шкварки" породила в маленькой семье Фишеров ощущение невиданного, неправдоподобного материального благополучия. Богатство из рога изобилия, которое будет длиться вечно. То есть, по крайней мере, до сегодняшнего вечера или до завтрашней утренней тренировки.
   В кармане еще оставались две пачки сигарет от Тамаша. Настоящие французские сигареты. Дьюри уже пол-дня выстраивал в уме различные бартерные схемы, в которых эти две пачки играли ключевую роль. Но глянул на Элека и... Без своей обычной сигареты Элек имел такой потерянный и противоестественной вид, что Дьюри отдал ему обе. Несколько секунд на лице у Элека отражались смешанные чувства: радость по поводу нежданного сокровища и напряженные размышления о том, как растянуть его как можно дольше.
   А уж гусиные шкварки, это что-то! Даже если ты суровый и решительный парень, несгибаемый фанат спортивного режима и правильного питания. Достаточно взглянуть на гусиные шкварки -- и ты размяк и поплыл. Как выясняется, железная воля и самодисциплина -- это такие растения, которые произрастают лишь в узком диапазоне температур. Чуть запахло гусиными шкварками, и их как не бывало -- ни воли, ни дисциплины Дьюри оправдывал себя тем, что шкварки восхитительно жирные и ароматные, их привезли в город лишь сегодня утром, и как раз сейчас они покрылись той нежнейшей хрустящей корочкой, которая придает шкваркам вкус неописуемый. Еще полдня -- и их высший гастрономический пик будет пройден, шкварки засохнут и потеряют свой чарующий аромат. А потому уничтожить их необходимо здесь и сейчас.
   Еда и сигареты в изобилии -- что может быть лучше? Общая радость сближает и располагает к дружескому общению, чего за Элеком давно уже не наблюдалось. В последнее время основным его собеседником стал Патаки, когда заглядывал к Дьюри в гости. Элек и Патаки погружались в клубы сигаретного дыма, Элек сутулился в своем кресле и повествовал о развратных временах своей молодости. Дьюри оставался вообще побоку. В таких случаях он демонстративно убегал на кросс, или принимался нарочито громко грохотать посудой на кухне, но эти молчаливые протесты не оказывали на Элека никакого действия.
   На сей раз он решил растормошить Элека сам, расспросить о загранице. Элек два года прослужил в Вене офицером австро-венгерской армии, еще до того как Мировая война разметала империю Габсбургов и штруделей в лоскуты
   "Расскажи, как там у них, в Вене?"
   "Да я уж и не очень-то помню" -- сказал Элек -- "Все-таки столько времени прошло ... Честно говоря, в основном помню блядки и все что с этим связано. Там вообще как-то странно, в Вене: вокруг вся эта культура, все эти библиотеки, фортепьянные концерты, университеты, весь этот Моцарт ихний... Венский шоколад и кондитерские пирожные... А всех женщины интересует только одно! И наплевать им на Моцарта и библиотеки. Хорошо хоть, мне тогда было двадцать лет, и здоровье хоть куда. А то я бы просто помер от этого.
   Помню, была одна, жена известного геолога. Так ничего еще, вполне на все годилась. Ну, я как-то выбрал денек, когда геолога не было дома... Вот представь: с десяти утра до трех дня. Пять часов без перерыва! Я думал, она хоть скажет "хватит" или "давай передохнем"... Ничего подобного. Прервались мы только потому, что в три -- слава Богу! -- явился муж с куском какого-то редкого гранита. Я кое-как я выбрался на улицу, а там -- все, отказали руки-ноги, полная забастовка. Пришлось на такси ехать"
   "А мне, думаю, не суждено побывать в Вене", -- вздохнул Дьюри.
   "О, а я так вот уверен, что ты там побываешь! ВСЕ ЭТО не может длиться слишком долго. Понимаешь, ты и Иштван -- это моя последняя надежда"
   "В смысле?"
   "Ну, какие мне остались радости в жизни? Я вижу один вариант: сидеть в кафе со старинными друзьями и с гордостью рассказывать им о ваших достижениях. Надеюсь, ты добьешься славы и успеха, ну и мне достанется немножко этого отраженного света. И скромный доход. Ты ведь не хочешь, чтобы твой старый отец просто торчал в кафе, и ему даже нечем было похвастаться?"
   "А ты что, так и собираешься просидеть там все время?"
   "А что? Для меня это самое место. А вот тебе нет никакого оправдания! Девятнадцать лет! Идеальный возраст для того чтобы переживать несчастья! Физический расцвет. Ты сильный, ловкий, выносливый. Оптимизм хлещет через край. Можешь дать отпор кому угодно. И пережить что угодно. А время... Рано или поздно что-то изменится, ничто не длится вечно. Чего только не было в венгерской истории! То монголы шлялись туда-сюда по нашим землям, то турки... Этот наш дружище Хорти тоже хорош, регент без короля и адмирал без флота. Но Ракоши! Это уже ни в какие ворота! Король-еврей в Венгрии -- это обреченный вариант. Дохлая кляча на скачках. Готов поспорить, тебе недолго осталось прозябать на этом твоем "Ганце", и ты еще потом весело посмеешься надо всем над этим"
   "На сколько спорим?" -- оживился Дьюри, предвкушая легкий и верный заработок.
   "Можем, конечно, обсудить сумму" -- тут на Элека обрушился приступ кашля. Содрогание с нарастающей свирепостью, готовое вот-вот разорвать легкие. После окончания продолжил слабым голосом: "Дело не в этом. Я же не собираюсь требовать ее с тебя, когда выиграю... А вот у тебя нет и не будет никакого оправдания, если ты не добьешься успеха и процветания. Ты только вспомни, сколько сил мама в тебя вложила"
   Тут Дьюри почувствовал сильное желание сделать что-нибудь по дому. Просто внести скромную лепту в домашнее хозяйства. Вышел на кухню, чтобы протереть и подставить несколько тарелок под поток воды. У них обычно скапливалось пугающее количество грязной посуды -- и это особенно удивительно, учитывая, что ели они редко и мало.
   "Знаешь, я ей несколько месяцев твердил, что надо бы сходить к врачу. Несколько месяцев. А она все говорила "Да не пойду я никуда. Нет у меня никакой аритмии". Хотя вряд ли это бы что-то изменило..." -- добавил Элек.
   Дьюри вдруг пожалел, что вообще завел весь этот разговор.
  
  
   1950, август
   В то лето их отправили в Татабанья, национальный спортлагерь.
   В свободное время весь "Локомотив" в полном составе, по обыкновению, неспешно рассекал среди подсолнухов совершенно нагишом -- что, как ни странно, не вызывало у местных пейзан никакого удивления. То ли сказывалась изначальная крестьянская приземленность и скупость в выражении эмоций, то ли невзгоды военных и последующих лет выработали в них полную невосприимчивость -- но только, когда крестьяне видели среди подсолнухов эти высокие голые загорелые фигуры на подскоках, они лишь лениво констатировали: "А, баскетболисты..."
   Возглавлял команду Патаки -- широкими легкими шагами, в своих солнцезащитных очках и в баскетбольных кроссовках, с картой под мышкой. Вообще-то "Локомотив" послали в спортлагерь в качестве постоянного спарринг-партнера национальной баскетбольной сборной, но все они уже были по горло сыты этими ежедневными тренировками, дриблингом, упражнениями с отягощениями и прочее. Поэтому сегодня после обеда, по предложению Патаки, они отправились на пешеходную экскурсию: убедиться, что окружающая окрестность скучна и однообразно ровно настолько, насколько это указано на карте. Выяснилось -- да, именно настолько скучна и однообразна.
   Вокруг лагеря во все стороны простирались унылые невыразительные крестьянские поля, но на горизонте виднелась невысокая холмистая гряда -- поросшая лесом, с травянистыми полянками на вершинках. Патаки потащил всех к этим холмикам, на травянистые полянки, посмотреть на местность сверху. Открывшаяся панорама подтвердила безрадостные ожидания: полное отсутствие в обозримой округе хоть чего-либо, что можно было бы с натяжкой назвать примечательным или счесть заслуживающим внимания.
   "Итак, джентльмены, вот это они и есть -- сельские просторы. Райское место -- это если кто-то тащится от всякой картошки-морковки. Этакая декорация для сладеньких пасторалей, воспетая великими поэтами. Я так думаю, что всех этих стихоплетов просто подкупили какие-то богатенькие фермеры, причем самым наглым образом, прямо на корню. Иначе с чего бы великим поэтам все это воспевать? Разве что по крайнему слабоумию"
   На вершине холма обнаружился камень правильной прямоугольной формы, высотой чуть более метра. Патаки, сверившись с картой, объявил прямоугольный камень триангуляционным знаком и объектом большой топографической силы. Конечно, если б не карта, никому бы и в голову не пришло его ворочать, но раз обозначен на карте -- другое дело. Часто ли выпадает шанс разрушить отечественную топографию?
   Камень был мертво-неподвижен и фантастически тяжел, но все-таки с помощью нескольких подручных палок-рычагов они, наконец, выкорчевали этот монолит, перевернули и имели удовольствие наблюдать, как он нехотя, тяжело переваливаясь, покатился вниз по склону. Усталые, но довольные, отправились обратно в лагерь -- послеобеденная работа по разрушению Венгерского Народного государства удалась на славу.
   "Правда ли, что в новой народной Венгрии окончательно исчезло деление людей на три сословия -- рабочих, буржуазию и дворянство?" -- Рёка задал вопрос-загадку и почти тотчас, не дожидаясь, выпалил ответ: "Пока еще нет. В новой народной Венгрии люди все еще делятся на три сословия: те, кто сидел, те, кто сидит, и те, кто сядет"
   На обратном пути Патаки с помощью сложенной карты по-клоунски отсалютовал какой-то встречной крестьянской девке. Причем девка была такая страшная, что... ну, если бы это была не девка, а крестьянский парень, то его еще можно было бы назвать уродом. А уж для девки -- так просто слов нет. "Он определенно издевается" -- отметил про себя Дьюри. Впрочем, надо признать, еще одна неделя спортлагеря -- и любая замотанная в тряпье деревенская девка, даже самая страшная, покажется просто королевой красоты.
   Обычно, после тренировочных истязаний на протяжении всего дня, Дьюри проваливался в черную пустоту раньше, чем тело его входило в физический контакт с матрацем -- и это несмотря на всю его жесткую и колючую непригодность для спанья. Тренировки были выматывающие, а Дьюри, как обычно, приходилось пахать вдвойне, чтобы хотя бы сравняться с остальными игроками по результатам. Есть люди, которым сила и ловкость даны прямо с рождения, преподнесены торжественно на серебряном подносе. А другим проходится изводить себя до седьмого пота, чтобы только дотянуться до минимально необходимого уровня. Например, для Дьюри шестьдесят отжиманий -- это был потолок, акт невыносимого страдания, перекошенное лицо и судороги в руках. В то время как Патаки мог проделать подобный номер в любой момент по первому требованию, не переставая непринужденно беседовать на любую тему, какую только пожелаете. Он был уже рожден с этой взрывной силой во всех своих мышцах, вплоть до самого языка.
   Каждое утро, когда Дьюри уже возвращался после своей первой тренировки (полный круг бегом вокруг озера, хватая воздух как выброшенная рыба, жестокий удар по организму в рассветную рань), Патаки лишь только начинал лениво потягиваться и встряхиваться ото сна, частенько сидя с сигареткой в руках на пороге их домика, задумчивый и созерцательный. И все это ему сходило с рук, потому что вечером на площадке Патаки выдавал по полной в лучшем виде. "Нет, я конечно знаю что жизнь штука несправедливая" -- хрипел Дьюри, глядя на Патаки после своего утреннего забега, -- "но почему ж она несправедлива НАСТОЛЬКО? В таких циклопических, прямо-таки промышленных масштабах?!"
   Конечно, по-хорошему Патаки давно уже должен был играть за первую сборную, а вовсе не отрабатывать вместе с "Локомотивом" в качестве тренировочного спарринг-партнера. Собственно, несколько лет назад, еще в школе, тренеры уже приглашали Патаки в молодежку, однако через несколько месяцев выпроводили обратно. Причем вовсе не за разгильдяйство на тренировках или какие-то иные чисто баскетбольные недостатки, а исключительно из-за Хармати Криштофа и света очей его.
   "Свет очей моих, Пирошка" -- исключительно в таком сентиментальном тоне отзывался о своей дочери главный тренер национальной сборной Хармати Криштоф. Резмолвка между тренером сборной Хармати Криштофом и молодым перспективным нападающим Патаки Тибором началась с того, что как-то раз Хармати вошел в свою квартиру в неподходящий момент. А именно - как раз в тот момент, когда Патаки самым недвусмысленным образом дефлорировал Хармати Пирошку. Особенно возмутительно, что дело происходило прямо в дорогущем шезлонге "Луи Квинце", который Хармати-старший еще в 1944 году лично вытащил из развалин разбомбленной соседской квартиры (вся соседская семья погибла при взрыве, причем некоторых останков так и не нашли). "Вся неприятность-то произошла из-за того беспорядка, который мы с Пирошкой развели в кровати" -- утверждал впоследствии Патаки. В тот раз его отчислили из молодежки лишь ненадолго и сугубо номинально, а потом вернули обратно -- за что надо благодарить его недюжинные баскетбольные способности и непревзойденный талант очаровательного подлизы. И дальше карьера Патаки в национальной команде катилась бы как по маслу, если б Хармати снова не вошел в свою квартиру в неподходящий момент. На сей раз он застукал Патаки у себя в ванной, всего покрытого пеной на основе какой-то дорогущей целебной соли, которую Хармати некогда специально привез из Италии. Причем вместе с Патаки пенную ванну принимала другая дочка Хармати, на сей раз -- Ноеми.
   Большая квартира Хармати была спланирована самым счастливым для Патаки образом -- в каждой комнате было две двери, то есть ни единого капкана. Врожденная природная скорость позволила Патаки вихрем пронестись по квартире шесть полных кругов, цепляя на лету свои вещички с пола и со стульев, и оставаясь все это время впереди Хармати-старшего. После чего выскочить, наконец, наружу. "Довольно хреново, когда тебя застукали со спущенными штанами" -- комментировал Патаки эту историю, -- "но если ты еще и мокрый, так тебе сначала надо еще и вытереться как-то... Вообще, я думаю он на самом деле так взбесился из-за этих чертовых итальянских кристаллов..."
   Скорость была главным оружием Патаки и главным достоянием. Он и пальцем не пошевелил ни разу, чтобы получить этот дар. Просто в один прекрасный день он вдруг обнаружил, что бегает быстрее всех. И с тех пор этот дар был при нем всегда, каждый день независимо ни от чего, и его можно было пустить в ход в любой момент, как только понадобится. Дьюри, если бы прекратил ежедневные пробежки, через несколько недель отяжелел бы и раздулся как шар. А если б он прекратил ежедневные тренировки в зале, то через несколько недель утратил бы чувство мяча и навыки обращения с ним. Но Патаки -- другое дело. Этот, наверное, смог бы выйти на площадку после непрерывного месячного загула в парижском ресторане, получить мяч и, как ни в чем ни бывало, обойти с дриблингом пять человек, улететь в отрыв и вколотить данк двумя руками сверху. Но чтобы заставить Патаки напрягаться -- для этого нужна была веская причина. Ну, по крайней мере, куда более веская, чем тренировка. Его обычная реакция на тщетные призывы Хеппа шлифовать дриблинг или отрабатывать штрафные: "Нам платят не за тренировки, а за победы в играх". И Хеппу ничего не оставалось, кроме как скрепя сердце сносить подобные выходки, а во время тренировок смотреть на филона Патаки сквозь пальцы, чтобы не доводить дело до обострения и сохранять в команде хотя бы видимость дисциплины. Был, правда, один незабываемый случай, когда Хепп каким-то чудом убедил Патаки стартовать на полуторке (1500 м). Хепп тогда выстроил команду и произнес проникновенную речь о том, что по несчастному стечению обстоятельств спортобществу "Локомотив" совершенно некого выставить на предстоящих легкоатлетических соревнованиях на дистанции 1500 м, а потому руководство просто умоляет кого-нибудь из баскетболистов принять участие, чтобы избежать неявки и позорной "баранки". Похоже, Патаки в тот момент не слушал Хеппа и размышлял о чем-то своем, потому что на вопрос "Патаки, может, ты?" неожиданно для всех рассеянно ответил "Да".
   Дьюри отлично помнил тот день соревнованиях по легкой. День, когда Патаки наконец впервые в жизни почувствовал что это такое -- тяжелая работа на пределе. Он помнил растерянность и мучительное изумление на лице Патаки после первых полутора кругов, когда тот начал постепенно осознавать, что 1500 -- это вам не пролететь баскетбольную площадку от лицевой до лицевой. Что 1500 требует от человека самого страшного на свете: упорного труда. Он пришел пятым (из шестерых в забеге), пересек финишную черту в полузабытьи и злобной агонии, позабыв все свои обычные шуточки и штучки. После нескольких минут хриплых всхлипов, проведенных в позе "обнять землю-матушку", Патаки наконец объявил: "Думал, сдохну... Эти бегуны -- больные головой. Делать ТАКОЕ над собой только ради пропитания?! Нет, лично моя карьера бегуна на этом завершается, решено однозначно" Помнится, тогда это знакомство Патаки с миром новых впечатлений -- бега на средние дистанции -- немало позабавило Дьюри и доставило ему несколько приятных минут.
   Впрочем, оставался еще один мотив, который неизменно мобилизовал в Патаки силу воли и вдохновлял его на подвиги-- это деньги. Значительная часть личных сбережений легкоатлетов-спринтеров спортлагеря Татабанья уже перетекла в карманы Патаки в результате совместных спринтерских забегов "на интерес". Спринтеры -- это сотня здоровых крепких парней, которые тренировались с упорством одержимых, часами делали растяжку, наклоны, приседания, прыжки, потом изящно встряхивали мышцами, носились везде и всюду, тягали штангу, придирчиво следили за питанием, рано ложились и рано вставали. Вся жизнь их была подчинена тому, чтобы пробежать стометровку еще на одну сотую быстрее. И никто из них не допускал мысли, что Патаки может их "сделать" в рывке с места.
   А он мог.
   Правда, только на пятьдесят.
   Обычно спринтеры, незнакомые с Патаки, с удовольствием соглашались бежать с ним "на интерес", ставили деньги весело и беззаботно (спринтеры, ранее знакомые с Патаки, ставили свои деньги угрюмо и обреченно), а после стартового свистка видели только его спину. Первые тридцать метров со старта Патаки вылетал как из пращи, как дикий зверь из джунглей, так что никто и близко не мог приблизиться. На сорока метрах профессионалы-спринтеры уже начинали его настигать, а на пятидесяти он оставался впереди лишь на несколько сантиметров -- но впереди. Однажды Патаки из любопытства (и без форинтового интереса) решился пробежать полную сотню. Результат был следующий: на шестидесятом метре спринтеры были на ноздрю впереди, на восьмидесятом они уже определенно выигрывали, а на финише он уже видел только подошвы их шиповок.
   Единственный, кто кое-как мог удержаться за Патаки на старте, был Ронаи, бронзовый призер Лондонской Олимпиады 48-го года. Патаки обыгрывал его в забегах "на интерес" всегда и везде -- в спортлагере, в товарищеских встречах, в парке Маргит сигэт в Будапеште, а однажды и вовсе в баре Оперного театра. Даже самые фанатичные спринтеры считали Ронаи безумным фанатиком спринта. И при этом по натуре своей Ронаи был скорее не спринтер, а марафонец -- терпеливый, упертый и упорный. В общем, истинный спортсмен. В спортлагере "Татабанья" Ронаи являл собою фигуру одинокого отшельника, который даже недолгий разговор с коллегами-спринтерами рассматривал в лучшем случае как бессмысленное отвлечение от настоящего дела и покушение на свой тренировочный процесс, а в худшем -- как явный злонамеренный саботаж этого самого процесса. Кроме нескольких человек, непосредственно вовлеченных в совершенствование его спринтерских кондиций, никто больше не удостаивался от Ронаи даже обычного "Доброго утра". Стоя а автобусной остановке или в очереди в кино (куда ему, впрочем, доводилось ходить весьма редко), Ронаи не терял времени даром, а вместо этого поочередно напрягал и расслаблял икроножные и четырехглавые мышцы. А если вдруг что-то удерживало его от этого -- то продолжал работу в уме, изобретая способы тренировок для доведения мышц до идеала.
   По утрам Ронаи вставал раньше всех и носился рысью по окрестностям, в любую погоду, и в дождь и в стужу, в предрассветной тьме и мгле получая мрачное удовольствие от этой тренировки -- дополнительной по сравнению с остальными спринтерами, которые еще нежатся в своих теплых кроватках в Будапеште и прочих спринтерских городах. Каждая дополнительная тренировка дает еще один миллиметр, еще одну миллисекунду преимущества над этими спринтерами-лентяями. Весь мир был для Ронаи лишь конгломерат способов и возможностей для того, чтобы заранее зарядить в свои бесподобные ноги побольше долгосрочных убойных патронов к будущей Олимпиаде 52-го года в Хельсинки. На такую самовлюбленность обижались его матрасные партнерши, и как следствие -- допускали утечку интимных подробностей в широкие массы. Выяснилось, что, даже когда доходит до дела, Ронаи продолжает больше думать о должной тренировке различных групп мышц, нежели волнах райских наслаждений, которые уже плещут у его дверей. И вместо свободы райских наслаждений -- скомканное совокупление в напряженной неудобной позе до тех пор, пока Ронаи не сочтет, что вот эта группа мышц уже получила достаточную нагрузке, и поменяет позу на другую напряженную неудобную -- для тренировки другой группы мышц. И так далее. "Ах, это ужас как возбуждает, когда мистер Большая Ягодичная Мышца что-то шепчет тебе на ухо..." -- саркастически вспоминала одна волейболистка.
   Этот Ронаи уже проиграл Патаки много чего -- и денег, и разных вкусностей, и даже карманный набор магнитных шахмат, которые привез из Лондона в 48-м году. И все не мог остановиться. И не мог оставить Патаки в покое: один лишь вид бездельника Патаки, который болтался по лагерю и отлынивал от тренировок, вызывал у Ронаи приступ судорог. В забегах "на интерес" он почти сравнялся с Патаки, он с каждым разом был все ближе и ближе, проигрывая буквально "на толщину майки", а один раз консилиум авторитетных арбитров посчитал даже, что результат забега -- ничья. Но ничьей Ронаи было недостаточно. Ронаи нужна была победа. Для Ронаи была невыносима сама мысль о том, что какой-то там баскетболист, причем даже не игрок сборной, который прогуливает тренировки, лениво болтается целый день по лагерю и хлещет пиво -- что такая развалина может выиграть на полусотне у профессионального спринтера, олимпийского призера, который не пил чешского пива аж с 46-го года. "Пиво -- удел слабаков" -- публично заявил Ронаи. -- "Все очень просто: представим себе семь человек, которые стоят вокруг костра и держат руки в пламени. Один за другим они не выдерживают и отдергивают руки. Тот, кто выдержал дольше всех -- тот и есть чемпион мира". Да, человек, который никогда не упускает лишнюю возможность потренироваться, просто так не сдастся.
   Каждый раз, завидев приближение Ронаи, Патаки торопливо шипел: "Сигареты! Сигареты мне, быстро!" и зажигал две сразу, формируя законченный образ расточительного спортсмена-гуляки на широкую ногу. За две недели спортлагеря Ронаи расстался со всеми своими наличными деньгами и вообще со всеми предметами, представлявшими какую-либо материальную ценность, включая замечательные немецкие маникюрные ножницы и флакон чуть менее замечательной болгарской розовой воды -- и это несмотря на то, что теперь судить забеги стало сложнее, потому что после первых нескольких поражений Ронаи настоял, чтобы впредь забеги происходили только после наступления темноты. Якобы чтобы избежать присутствия праздных зевак.
   В каждом забеге они были почти рядом. Ронаи буквально висел у Патаки на пятках, как тень во плоти. И тем не менее каждый раз проигрывал. И эти микроскопические проигрыши были для Ронаи огромны как ужасающая бездна, как все более и более непреодолимая пропасть.
   Но все имеет свои пределы, и даже спринтерский фанатизм. Однажды ночью Дьюри и Патаки заглянули в лагерную столовую, и, к крайнему удивлению, обнаружили там Ронаи, почти погребенного в куче пустых бутылок из-под чешского пива. Ронаи орал дурным голосом, не обращаясь ни к кому конкретно и одновременно ко всей расе сапиенсов в целом: "Нечестно! Нет, нечестно! Все бесполезно! Это все подстроено!" До него так и не дошло, что есть на свете люди, которым и в голову не приходит держать руку в пламени костра. Но после этого случая Дьюри как-то почувствовал себя лучше. Возможно, что и Ронаи тоже, хотя он и продолжал, как и прежде, проигрывать Патаки раз за разом.
   Тем временем в спортлагере назревало еще одно противостояние эпических масштабов. Хеппу вовсе не улыбалось участь безропотного тренера спарринг-команды национальной сборной, безвольного поставщика очков. Обреченная предопределенность -- явно не то, к чему стремился в этой жизни Хепп. Наоборот, давнишняя мечта Хеппа -- утереть нос этим возомнившим и зарвавшимся сборникам вообще, и их тренеру Хармати в частности. Опустить с небес на бренную землю, и желательно побольнее и пожестче. Для достижения цели у Хеппа имелся целый пухлый портфель, полный листков с различными тактическими заготовками и игровыми схемами. "Вы, пожалуй, еще слишком молоды чтобы понять это" -- обратился Хепп к команде -- "но запомните: главная трагедия человеческой жизни, самая ужасающая реальность, с которой каждому приходится сталкиваться на этом свете, заключается в том, что путь к любому успеху лежит только через тяжелый труд. Труд, труд, и еще раз труд. Ну и, конечно..." -- тут Хепп помахал в воздухе кипой тактических схем из своего сокровенного портфеля -- "правильный план на игру"
   С этими листками Хепп приобрел вид прямо-таки угрожающий -- похоже, "Локомотиву" предстоял целый месяц "сталинских ударных тренировок". Командой овладели паника и безысходность, потому что они-то надеялись в этом спортлагере отдохнуть и позагорать, а заодно и вдоволь приобщиться к той изобильной и разнообразной кормежке, которой венгерское народное государство обеспечивало своих спортивных звезд. Для спасения ситуации Патаки отвел Хеппа в сторонку: "Послушайте, док, мы так понимаем, что вы хотите обыграть сборную?" "Да", -- признался Хепп. "Хорошо, тогда у меня к вам деловое предложение. Это общее мнение, и ребята просили меня обратиться к вам. Давайте договоримся: мы тренируемся как положено, на полную катушку. Но! Без крайностей. Безо всяких там "ты обязательно должен", "ты обязан изо всех сил" и прочего идиотизма. И тогда мы вам гарантируем... Док, тогда Я ЛИЧНО гарантирую вам, что в последнем матче против сборной, перед закрытием лагеря, когда тут соберутся все шишки из комитета и федерации, МЫ ИХ СДЕЛАЕМ Но, честное слово, док, это получится, только если вы нас не загоняете на тренировках до полусмерти. Помните, как сказал один ватерполист вечером в борделе, когда оплатил восемь девочек, а реально смог только пятерых? "Это ж настоящий конфуз. А ведь еще сегодня утром я смог всех их восьмерых...""
   Ко всеобщему удивлению, Хепп согласился и заключил с Патаки соответствующий пакт. Все-таки Патаки имел несомненный дар убеждения. Помимо своей способности убедительно и без усилий врать прямо на лету, он еще умел интуитивно находить подход к душе каждого человека, этакий универсальный мастер-ключ человеческих натур. Взять хотя бы тот случай, когда он выпутался из своего фиаско с кражей медной проволоки на заводе "Ганц". Тогда Патаки заявил, что взял проволоку по деликатной просьбе некоего мифического АВОшного полковника для мифических секретных проектов: "Они там проводят какие-то эксперименты с электричеством". Охранники, возможно, и заподозрили что-то неладное, но, с другой стороны, как был ни был ничтожен шанс -- никому не хочется связываться с целым АВОшным полковником из-за какого-то куска этой чертовой медной проволоки. Помнится, тогда Патаки отделался устным внушением о том, что обеспечение секретных экспериментов необходимыми материалами должно происходить строго в установленном законом порядке.
   Дьюри подозревал, впрочем, что кроме Патаки и его дара убеждения, у Хеппа были и какие-то иные мотивы пойти команде навстречу в вопросе о "сталинских ударных тренировках". Но внешне это выглядело так: именно Патаки своим красноречием обеспечил "Локомотиву" целый месяц полу-расслабленной жизни в щадящем летнем режиме. Всей команде, кроме, естественно, Дьюри -- он-то, как обычно, не мог себе позволить дать поблажку в тренировках хотя бы на час.
   Настойчивый ритмичный скрип вывел Дьюри из сладких чертогов Морфея, и вскоре его медленно оживающие органы чувств нехотя идентифицировали источник звука -- железный сетчатый матрац прямо над ним. Дьюри изогнулся и вытянул голову со своей постели: наверху раздавался сдавленный шепот и смутно белела чья-то нежная задница. Никакого сомнения, Патаки завлек женскую особь в их скромное баскетбольное жилище. Нет, ну это просто вопиюще и ни в какие ворота! Мало того, что на дворе стоит жестокая коммунистическая диктатура, мало того, что вот-вот начнется третья мировая война -- так еще и Патаки со своими скрипучими плотскими утехами имеет наглость вторгаться прямо к Дьюри в его законный сон, посреди ночи.
   "Вот х..йло" -- это все, что смог выговорить Дьюри в гневном изумлении, так и не проснувшись окончательно.
   "Эй, там, внизу! Лицемерная вежливость неуместна. Так что ты нас не стесняйся" -- объявил сверху Патаки, ни на секунду не теряя взятого ритма -- "Не обращай на нас никакого внимания. Ни малейшего. Представь себе, что нас тут нет вообще. Просто спокойно спи и ни о чем не думай"
   Двухъярусная кровать, визжа и стеная под натиском любовных усилий, начала вызывать у Дьюри некоторые опасения. Не уверенный в ее прочности, Дьюри сбросил свой матрац на пол и оттащил его на безопасное расстояние от многострадальной кровати -- на случай ее неожиданного коллапса. "Прикрути фонарик себе к пипиське, чтобы лучше видеть -- как там и что" -- посоветовал Дьюри.
   Утром он проснулся еще более сонным, чем был накануне вечером, когда ложился спать. С этим утром все сразу стало ясно, он распознал его с первых секунд. Это утро было явно из тех утр, с которыми совершенно не хочется иметь дела. И день, наступавший день -- этот день выдал себя сразу, с потрохами. Это явно будет такой день, от которого ничего хорошего не жди. Ловить нечего. Неожиданно Дьюри поймал себя на том, что без тени неловкости или стыда размышляет над тем, какого черта в свое время он не вступил в Коммунистическую партию? Да, вот где она была, поворотная точка! Вот момент, после которого жизнь его сделала неверный поворот и пошла наперекосяк. Вообще, это была его любимая тема размышлений в минуты ленивого досуга -- где и когда жизнь сделала неверный поворот. И он был уверен, что теперь-то точно знает место и время. Эх, если бы только он сегодняшний мог бы послать депешу себе тогдашнему! Всего-то было делов -- зайти на пару минут в партийный кабинет (пусть даже случайно, пусть даже по ошибке!) и, этак небрежно-нехотя, поставить подпись в форме заявления о приеме. И все!
   Сейчас-то, конечно, коммунисты вряд ли обрадуются такому кандидату в партию. Разве что той радостью, которой радуются зажженному факелу на пороховом складе. Пожалуй, даже синий кит, если вдруг чудом поднимется по Дунаю до Будапешта, имеет больше шансов вступить в партию, чем классовый враг Фишер Дьюри. И это не говоря уже о том отвратительном осадке в душе, который обязательно оставит написание такого заявления. Но тогда-то, в 45-м или в 46-м, все было по-другому. Тогда в компартию брали всех подряд, чем больше -- тем лучше. Гитлер, если б захотел, в 45-м году легко получил бы партбилет. Ах, если б Дьюри вступил тогда, как было бы замечательно... Всего-то требовалось: отречься от своего социального происхождения, заклеймить Элека как представителя загнивающей буржуазии (вот это была бы потеха!) -- и готово. Выучил пару-тройку цитат из Ленина, и сразу получаешь какую-нибудь партийную должность. Работенка непыльная. Разве что иногда по выходным приходится выступать на митингах перед какими-нибудь чумазыми шахтерами, или даже спуститься разок-другой в эту их сраную шахту, и там выдать пару ленинских цитат. Зато больше ничего делать не надо, а зарплата неплохая. Опять же, учитывая нарастающую волну арестов, отличные перспективы карьерного роста -- вакансии наверху освобождаются одна за другой.
  
   * * *
   Этот китаец удивил всех до крайности.
   Первым с ним попытался познакомиться Дьюри, который тогда все еще был увлечен своей идеей насчет Красного Китая. Дело было вскоре после их неудачного похода в китайское посольство. А неудачный поход в китайское посольство, в свою очередь, случился спустя несколько недель после неудачного похода в Министерство внутренних дел. Где они с Патаки пытались записаться в полицию. Записаться в полицию -- это была изначально идея Патаки, но Дьюри проникся ею как родной и принял всей душой. Только представить себе на секунду всякую сволочь, над которой можно безнаказанно измываться, как только получишь полицейскую форму! К тому же у полицейского ведомства была собственная баскетбольная команда второго дивизиона, и Патаки не без оснований надеялся, что им найдется место в составе. Конечно, все эти расхожие шутки про идиотов-полицейских несколько отпугивали, но в конце концов Дьюри все тщательно взвесил: на другой чаше весов уже заготовленный длинный список всякой сволочи, над которой не терпится поиздеваться всласть, а также освобождение от военной службы (это тоже важно, потому что в последнее время поползли слухи, будто завод "Ганц" скоро перестанет считаться стратегическим производством, а, значит, с них снимут бронь). Да, определенно, насчет службы в полиции -- игра стоила свеч.
   Но в полицию их не приняли, причем без объяснения причин. Оставалось только гадать -- то ли полицейское ведомство нашло какой-то иной источник для комплектования своей баскетбольной команды второго дивизиона, то ли виной всему оказался их уродливый моральный облик (несомненно, отраженный в личном деле). В любом случае на полицейских перспективах пришлось поставить крест.
   Параллельно с хлопотами насчет перехода в "Локомотив" и поступлением на вечерние курсы в бухгалтерском училище, Дьюри прорабатывал и иные варианты убежать от армии -- экстремальные, на крайний случай. В принципе годился любой способ, лишь бы без членовредительства. Например: стать китайцем. Все чаще на ум приходил Ладаньи и их ночной разговор в поезде. Они так и не виделись больше ни разу, со дня того самого гастрономического безумства в Халаше, но, по слухам, иезуитское руководство действительно направило Ладаньи с миссией в Китай -- как он сам и предвидел. Причем как раз незадолго до того, власть в Китае окончательно захватили коммунисты. После этого было одно-единственное известие про Ладаньи -- будто с недавних пор он подвизается с миссией где-то в Шанхае.
   Конечно, у этих китайцев совсем уж тяжелый случай социализма, прямо-таки критический, крайняя форма патологи. А с другой стороны, там у них, по крайней мере, нет такого засилья русских. Что поделать -- хронический дефицит риса, так что на русских его не хватает.
   После неторопливых размышлений о социально-экономической ситуации в Китае Дьюри взялся гадать о том, как и что делает Ладаньи в данный момент? Служит одиночную мессу в тюремной камере? Или спешит на обед в китайский ресторан? Или, может, каллиграфически вырисовывает иероглифы какому-то местному мандарину? И тут Дьюри вдруг озарило: а если отправиться в Китай самому! "Красный Китай" -- в последнее время это такая излюбленная журналистами тема, яркий образ, источник броских новостей. Каждый раз, когда открываешь газету или включаешь радио, тебе оттуда поток известий из Красного Китая, масштабные преобразования поражают воображение.
   "А давай махнем в Китай, а?" -- предложил он Патаки. "Прикинь, главное -- выбраться отсюда. Куда угодно, хоть в Китай. А может, оттуда уже получится куда-нибудь еще. Ну, а если там совсем кошмар -- так, по крайней мере, это будет китайский кошмар. Хоть посмотрим. Все поинтереснее нашего..." Любая заграничное уродство казалась более предпочтительным по сравнению с уродством внутренним, доморощенным. Дьюри убеждал Патаки, что для успеха предприятия достаточно прикинуться восторженными почитателями Китайской Революции, пылкими энтузиастами, которые страстно жаждут узнать как можно больше об успехах социалистического строительства в Поднебесной, и которым не терпится выучить китайский язык. "У китайцев колоссально длинная граница. Вряд ли они так уж строго всю ее охраняют. Наверняка где-то есть щелочка, через которую потом можно будет свалить куда-нибудь еще" -- доказывал Дьюри. В ответ Патаки всем своим видом намекал, что сегодня чудесная погода, чтобы прокатиться на лодочке по Дунаю. Хотя... чем черт не шутит, попытка не пытка.
   Китайской посольство располагалось на тихой чистенькой улочке в дипломатическом квартале возле Андраши ут. Старинные особняки с изящной лепниной, орнамент на фронтонах, массивные дубовые двери -- все говорило о неспешном ритме жизни обитателей дипломатического квартала. "Вот интересно, как это удается людям попасть в дипломаты, а?" -- прикидывал Дьюри, интуитивно ощущая безмятежное спокойствие и полнейшее безделье внутри старинных особняков.
   При разработке своего "китайского" плана они сразу же отказались от идеи звонить в китайское посольство по телефону или писать туда письмо, чтобы не оставлять китайским товарищам никакого шанса отложить дело в долгий ящик, увильнуть или отвертеться от решения вопроса. Наилучшим вариантом было признано явиться в посольство собственной персоной и недвусмысленно переступить посольский порог собственной ногою. Более того, Дьюри и Патаки до хрипоты спорили: в сколько надо явиться в посольство, чтобы их шансы были максимальными? Сошлись на том, что наилучший вариант -- сразу после полудня.
   Дверь в посольство была черная, глухая и толстенная. Дверь, которая создана вовсе не для того, чтобы ее беспокоили по пустякам. Такую дверь отлично видно издалека, но постучать в нее никому и в голову не придет, потому что никто не посмеет. Дверь, которую поневоле обходишь на почтительном расстоянии. Правда, отличие от посольств западных капстран, возле китайского посольства не торчал обязательный полицейский. Но одной лишь двери хватало, чтобы лишить их мужества и свести весь их энтузиазм до нуля.
   Рядом с дверью помещался внушительных размеров звонок. Дьюри отважно нажал на кнопку и слегка подержал палец, чтобы звонок издал звук максимально учтивого тона и продолжительности. Однако ж не услышал никакого соответствующего звука изнутри здания. Он выждал максимально учтивую паузу в надежде уловить хоть какие-то признаки жизни за толстыми стенами. Безрезультатно. Этот цикл повторился еще дважды, вызывая недоумение случайных прохожих -- с чего это два молодых, прилично одетых венгра, топчутся перед китайским посольством? Меж тем стало ясно, что конструкция звонка не предусматривала его использования по прямому назначению, поэтому Дьюри решился и осторожно постучал в дверь костяшками пальцев. Выждал еще одну максимально учтивую паузу. Снова постучал. Опять паузу. Так он и чередовал вежливые паузы с деликатными стуками. Костяшки пальцев уже здорово болели и начали распухать. В конце концов они сочли, что здание пусто и давно покинуто своими обитателями -- но как раз в этот момент в окне второго этажа дрогнула и отодвинулась кружевная занавеска, и сверху вниз на них уставилось ничего не выражающая азиатская физиономия. В ответ Дьюри и Патаки мигом предъявили свои улыбки -- самые лучезарные и вежливые, какие только смогли изобразить.
   Однако после первого контакта цивилизаций дело вновь застопорилось. Никакого движения в течение нескольких минут. "Похоже, они там в срочном порядке учат венгерский" -- предположил Патаки, -- "Роются в разговорнике в поисках фразы "Пшел вон"". Вся затея была не его от начала до конца, так что Патаки мог себе позволить поглумиться всласть. Наконец, после новой необъяснимо длинной паузы, дверь открылась, появился молодой китаец в уныло-официальном строгом костюме и поприветствовал их на механически-правильном венгерском языке. "Мы с моим другом -- искренние приверженцы китайской революции" -- начал Дьюри, -- "Мы совершенно поражены невероятными достижениями Китайской компартии. Разрешите нам войти, чтобы выразить наше восхищение?"
   Их впустили и провели в приемную, роскошное убранство которой лишь усилило в Дьюри стремление к жизни в дипломатических кругах. Тут к ним присоединился второй китаец, судя по всему -- рангом повыше. Этот, видимо, обладал лишь минимальными познаниями в венгерском -- или не обладал таковыми вовсе, потому что первый китаец постоянно вкратце переводил ему ход беседы. "Нас с другом очень вдохновляет яркий пример китайской революции" -- восторженно начал Дьюри -- "потому что, как сказал товарищ Мао Дзе-Дун, "именно коммунистическая партия принесла китайскому народу новый стиль работы, в котором слились воедино теория и практика, который обеспечивает неразрывную связь партийного руководства с народными массами и где непрерывно развивается конструктивная товарищеская критика и самокритика" Нас с другом очень привлекает этот новый стиль работы, и нам самим бы очень хотелось изучить его в оригинале, из первых рук -- на основе научного подхода, в духе интернационализма и братской дружбы между нашими странами. Нам кажется, что изучение китайского стиля работы очень важно для приближения неизбежной победы социализма во всем мире"
   Дьюри выучил домашнее задание на "отлично" и выдал весь текст без запинки. Как ни странно, по окончании этой безумной тирады никто не расхохотался во все горло -- но видно было, что Патаки кусает щеки изнутри и сдерживается на пределе сил. Теперь по сценарию была его реплика. И хотя свое домашнее задание Патаки не выучил (оценка "неудовлетворительно"), он без тени сомнения выдал экспромт: "Ведь, как особо подчеркивает товарищ Мао Дзе-Дун, Венгрия и Китай тесно связаны общими социалистическим идеалами и общими экономическими интересами".
   Вот ведь удобно иметь дело с товарищем Мао! Как, впрочем, и Марксом. И, особенно, с Лениным-Сталиным. Можешь на ходу сочинять любую цитату из классиков, лепить любую чушь и смело на них ссылаться -- и наверняка окажется, что где-то когда-то что-то подобное слетало с их губ или выходило из-под пера. Они вообще наговорили и написали кучу всего, начиная от "Я же заказывал недожаренный стейк!" и заканчивая "Онтогенез есть результат филогенеза". Вполне вероятно, что текст песни "Читтануга Чу-Чу" тоже сочинил кто-то из этих ребят.
   Тем временем мяч снова принял Дьюри, и еще раз повторил про свое восхищение китайской революцией, жгучее желание посетить Китай, выучить китайский язык, воочию увидеть невероятные достижения и собственноручно участвовать в строительстве нового Китая. Оба китайца сосредоточенно и внимательно дослушали до конца. Потом тот, который не знал ни слова по-венгерски (однако испускал флюиды старшинства), что-то коротко мяукнул младшему. И тот перевел на венгерский:
   "Товарищи, ваш энтузиазм достоин похвалы. И нам очень приятно, что нынешние успехи коммунистического Китая производят на вас такое глубокое впечатление. Однако, как учит нас товарищ Мао: "Надо строить социализм, начиная со своей улицы". Поэтому для торжества нашего общего дела будет лучше, если вы будете продолжать героическое строительство социализма у себя дома, в Венгрии, под руководством венгерской коммунистической партии"
   Помимо прочего, в тысячелетнем Китае задолго до победы коммунизма успешно развивалось тонкое искусство распознавания туфты и лажи.
   На прощанье Дьюри и Птаки получили по экземпляру цитатника Мао. Сердечно поблагодарили гостеприимных хозяев посольства. В общей сложности удалось пробыть на китайской территории не более двадцати минут. "Ну если даже и так -- все равно, по крайней мере теперь могу сказать, что побывал в Китае", -- заметил Дьюри. И был, и не был.
   И почти одновременно с китайской авантюрой открылась еще одна перспектива, вроде бы многообещающая -- корейская война. Как только поступили первые известия о войне в Корее, Патаки позвонил из телефона-автомата в Министерство обороны, представился вымышленным именем и живо интересовался-- есть ли какая-то возможность отправиться в Корею, на помощь героическому корейскому народу, чтобы "бить этих империалистических ублюдков до последней капли крови". В те дни на власти вдруг обрушился целый шквал таких звонков, поднялась целая волна многочисленных анонимных добровольцев, желавших во что бы то ни стало включиться в борьбу с империализмом на корейских рисовых полях. Власти, однако, оценивали искренний народный порыв совершенно правильным образом. Ни у кого в правящей верхушке и мысли не было формировать армию, готовую сдаться в плен быстрее всех армий в истории войн. Вместо приглашения на пункт сбора добровольцев в Корею Патаки прослушал по телефону подробные указания -- где и когда в Будапеште состоится очередная антиамериканская демонстрация, в ходе которой он сможет выразить свое негодование преступными действиями империалистической военщины.
   "Нет, но какого черта они взялись воевать с коммунизмом в этой Корее?!" -- негодовал впоследствии Патаки.-- "Почему не здесь, черт возьми?! Там что, отели лучше, в этой Корее? Или, может, корейская кухня лучше венгерской?! Я протестую! Я протестую против того, что они воюют с коммунистами в Корее. В Корее, а не здесь! Слушай, а чего бы нам тут такого сделать, чтобы к нам тоже вторглись американские империалисты, а?"
   И вот однажды, в разгар всех этих азиатских сюжетов, в спортлагере вдруг объявился баскетболист из Китая. Дьюри и Патаки, естественно, были заинтригованы. Хармати устроил торжественное представления загадочного китайца игрокам сборной и "Локомотива", с фанфарами и восхищенными аплодисментами. Эта первая стадия венгерско-китайских баскетбольных отношений прошла вполне успешно, но дальше дело как-то не заладилось, несмотря на взаимное искренне расположение сторон и сердечную симпатию друг к другу. Тот недоумок, который послал китайца в спортлагерь Татабанья, не учел одной детали: этот Ву (вроде бы на такие звуки он откликался) не знал ни венгерского языка, ни английского, ни немецкого, ни русского. Ни румынского, ни цыганского. Вообще ни одного языка из тех, о которых хоть кто-нибудь в спортлагере имел бы хоть малейшее представление. А китайского в лагере никто, конечно же, не знал.
   "Может, он вообще думает, что он в Москве?" -- предположил Рёка, задумчиво наблюдая за тем, как Ву стучит мячом, отрабатывая дриблинг. Дриблинг у него, кстати, был вполне терпимый -- хотя и не блестящий, конечно. Никто так и не понял, как и когда этот китаец приехал, да и сама цель его пребывания в лагере оставалась для всех совершенной загадкой. Попытки расспросить об этом Хармати также оказались безрезультатны -- тот даже не имел твердой уверенности насчет национальной принадлежности Ву. "Он ведь китаец, да? Или кореец, один черт... Вы их что, как-то отличаете? А может, он и вовсе камбоджиец, просто любитель дальних странствий. Какая разница? Если он китаец, мы приветствуем его как славного представителя героического китайского народа. Если кореец -- героического корейского народа. Ну и так далее. Тут у нас, в конце концов, спортлагерь, а не институт этнографии. Мы просто будем проводить совместные тренировки в атмосфере социалистического товарищества и делиться секретами спортивного мастерства на основе братской взаимопомощи. Может, для начала он хотя бы выучит, что для игры в баскетбол надо бы стать немножко повыше ростом".
   В китайском баскетболисте было пять футов шесть дюймов.
   Вскоре его полюбили все без исключения, потому что Ву, несмотря на свою безнадежную лингвистическую изоляцию, был необычайно вежлив и приветлив со всеми. Он, например, единственный из всего лагеря, трижды в день горячо и искренне (хотя и непонятно) благодарил всех поваров за приготовленные завтрак, обед и ужин. "Да, видать, у него дома насчет еды дела совсем хреновые" -- заметил по этому поводу Дьюри. Сам он усматривал в лагерной кормежке лишь один-единственный плюс: еда в наличии, и ее количество не ограничено. Но говорить о качестве просто неуместно. Беспримерная вежливость Ву накладывала опечаток и на его действия на баскетбольной площадке: даже в тех редких случаях, когда ему невольно удавалось дотронуться до мяча, он был настолько учтив и любезен, что беспрекословно уступал его первому встречному игроку команды противника.
   Как-то раз женская половина лагеря пригласила их себе в гости, на вечеринку "с омлетом и нокедли". Патаки весь вечер вел себя как-то странно: несмотря на богатый выбор разнообразных женских прелестей вокруг, большую часть времени он брезгливо морщился и отпускал критические замечания насчет неправильно приготовленных нокедли -- якобы взяли неправильный сорт муки, воду перегрели, нокедли переварили, да и яйца влили не вовремя. Вот и получились не нокедли, а размазня. Особенно удивительным в этой тираде было упоминание сорта муки -- ведь Патаки не хуже других знал, что в народной Венгрии теперь существовал один-единственный сорт муки: собственно, мука. И что венгерская социалистическая торговля исповедует философию избавления покупателя от мук выбора между разными сортами чего-либо.
   Почуяв в воздухе нарастающий скептицизм относительно своих кулинарных познаний, Патаки встал и во всеуслышание провозгласил ответный жест доброй воли: на следующей неделе мужская половина приглашает всех к себе на рыбный суп. "Рыбный суп, пальчики оближешь. Настоящий венгерский рыбный суп!"
   "Что значит -- настоящий? Не поддельный что ли?" -- осведомился Рёка.
   "Настоящий -- значит, рыбный суп, сваренный по традиционному венгерскому рецепту. Такой, который истинные венгры варили с незапамятных времен" -- высокомерно разъяснял Патаки, уверенный в своем кулинарном превосходстве.
   "Какой суп? Ты же ничего не готовил ни разу в жизни" -- деликатно напомнил Дьюри.
   "Есть несколько вещей в этой жизни, которые должен уметь делать каждый мужчина. Одна из них -- готовить настоящий венгерский рыбный суп. Конечно, некоторые компоненты сейчас трудно достать, но я уж постараюсь, будьте уверены!"
   "А картошка? Суп будет с картошкой?" -- заинтересовался Катона.
   "Нет"
   "А жаль. Я так люблю картошку..." -- настаивал Катона.
   "Я тоже люблю" -- резко парировал Патаки, уже в первой степени раздражения. -- "Я много чего люблю. Я, например, очень люблю свои баскетбольные кроссовки. Но это вовсе не означает, что надо взять картошку и мои кроссовки, и свалить это все в рыбный суп. Настоящий рыбный суп" -- Патаки назидательно поднял палец, -- "готовится без картошки". Особо выделив интонацией слово "без".
   Начиная с этого момента, целую неделю, по 25 часов в сутки весь "Локомотив" наперебой просил, умолял и заклинал Патаки включить-таки картошку в состав ингредиентов. Патаки стал злобен и нелюдим, а при любой попытке заговорить с ним прямо-таки волком бросался на человека. Дьюри подозревал, что дело тут не только в круглосуточных разговорах про картошку. Похоже, в глубине души Патаки и сам не был уверен в своих кулинарных способностях. Приготовление рыбного супа -- это такое дело, в котором рано или поздно приходится предъявлять товар лицом. Тут невозможно ни отвертеться, ни спустить дело на тормозах, ни заболтать вопрос до полной потери смысла. Рыбный суп -- он или есть, или его нет.
   Так или иначе, к назначенному сроку Патаки добыл все нужные ингредиенты. Необходимый минимум для предстоящей кулинарной попытки.
   "А где картошка-то?" -- поинтересовался Дьюри.
   "Картошки нет. Нет никакой картошки" -- заученно-монотонно ответил Патаки, держа в руках здоровую рыбину и стараясь изображать своими движениями залихватскую ловкость профессионала.
   "А это -- карп?" -- продолжал расспросы Дьюри.
   "Нет, это не карп. Это окунь"
   "Ух ты" -- удивился Дьюри, уже выходя с кухни, -- "никогда бы не подумал, что умеешь готовить рыбный суп из окуня"
   Следующим на кухню явился Дьюркович:
   "Ну что, где картошка-то?"
   "Картошки нет. Нет никакой картошки" -- снова ответил Патаки, все еще стараясь выглядеть как человек, который готовит рыбный суп.
   "А это что у тебя, карп, да?" -- беззаботно между делом осведомился Дьюркович
   "Нет, окунь" -- послышался ответ напряженным тоном и сдавленным голосом.
   "Ух ты" -- удивился Дьюркович, уже на выходе, -- "Никогда бы не подумал, что ты умеешь готовить рыбный суп из окуня..."
   Когда на кухню заглянул Хепп и спросил про картошку, Патаки подчеркнуто спокойно положил своего окуня на разделочную доску, и медленно, тщательно выговаривая каждое слово, произнес: "Я понимаю, зачем вы это все затеяли. Я знаю, чего вы все добиваетесь. Вы все пытаетесь меня довести. НО" -- продолжал с интонацией холодной спокойной решимости -- "Я. Вам. Этого. Не позволю"
   "Вот и отлично" -- обрадовался Хепп. -- "А все-таки, что насчет картошки? Будет?"
   В конце концов заветную бутылку палинки -- главный приз в этом внутрикомандном состязании -- выиграл Деметэр. Именно его совет "Не забудь картошку" (уже пятнадцатый сегодня) оказался для Патаки последней каплей, и вместо ответа в лицо Деметэру полетели два хлестких склизких окуня, а сам Патаки выскочил из кухни и в бешенстве унесся куда-то вдаль.
   Он вернулся лишь несколько часов спустя (как злорадно отметил Дьюри -- уже слишком поздно, чтобы по второму разу заводить эту канитель с рыбным супом), и застал всех на общем собрании в самой большой штабной палатке. Все уже как будто ожидали обещанного рыбного супа.
   "Давай, заходи" -- зазывал Катона, -- "это надо видеть! Я все-таки уломал Ву исполнить это перед публикой"
   "Исполнить что?" -- переспросил озадаченный Патаки.
   "Этот его номер. Это просто невероятно! Я совершенно случайно вчера подслушал, как он... ммм... скажем так,.. подпевает в унисон с радио"
   Патаки вслед за Катона зашел под тент, где в томительном ожидании собрались почти все обитатели спортлагеря. Роль конферансье и церемониймейстера по праву взял на себя Катона: "Леди и джентльмены, дамы и господа, почтеннейшая публика! Сегодня нам представилась счастливая возможность насладиться искусством виртуозного исполнителя, который преодолел тысячи километров исключительно ради встречи с вами, дамы и господа. Прежде всего, я попрошу осветителей погасить софиты" Брезентовые полы палатки захлопнулись, погрузив дам и господ в таинственный полумрак. В этом полумраке загадочные тени внесли в палатку носилки с лежащей в них еще более загадочной фигурой, накрытой одеялом. Катона сдернул с фигуры покров таинственности, и взорам почтеннейшей публики предстала самая обыкновенная китайская задница "И во вторых, дамы и господа, я категорически прошу вас соблюдать тишину. Полная тишина в зале... Спасибо. Итак, ваш выход, мистер Ву!"
   В наступившей тишине раздались какие-то странные звуки, и лишь через несколько секунд почтеннейшая публика осознала, что китайская задница... да, черт возьми! Она пердит-высвистывает "Интернационал"! Зрители, все до одного идеологически ущербные и морально неустойчивые, сразу же позабыли обо всех призывах Катона соблюдать тишину. Штабная палатка наполнилась восторженными рукоплесканиями. Вскоре выяснилось, что Ву обладает поистине выдающимся запасом выразительных средств и жизненных сил, и "Интернационал" -- это только прелюдия. Пока аудитория живо обсуждала "что же сегодня было на обед у этого китайца?", солист исполнил попурри из популярных мотивов, включая мелодию "На прекрасном голубом Дунае". Выступление окончилось продолжительной овацией стоя.
   А потом был подан... рыбный суп! И Дьюри, и все остальные отчетливо видели, что Патаки опять прямо-таки подмывает скривиться и сказать какую-нибудь гадость насчет того, что суп этот пересолен или недоперчен, переварен или недоделан. Однако он сидел тихо, хлебал молча, и сохранял нейтральное выражение лица -- понимал, что любое его слово лишь ухудшит его репутацию. "Суп-то, кстати, вполне неплох!" -- негромко обратился Хепп к Дьюри -- "Особенно учитывая его происхождение...". Для Патаки же источник появления рыбного супа так и остался тайной. На самом деле суп происходил из жестяных консервных банок, куда был заточен по злой воле некоего чиновника из Министерства сельского хозяйства. Сначала этот чиновник посчитал, что рыбный суп -- отличный экспортный товар для завоевания британского рынка. А потом какой-то другой чиновник вспомнил, что Великобритания -- страна капиталистическая, и в качестве таковой не может быть торговым партнером новой народной Венгрии. Постепенно выяснилась удивительная закономерность: все платежеспособные (и заинтересованные в венгерском рыбном супе!) страны, как назло, оказались капиталистическими. А все братские партнеры по социалистическому лагерю отказались дать за рыбный суп даже ржавую копейку. Поэтому было принято соломоново решение -- распределить партию рыбного супа внутри самого Министерства, так что на служащих Министерства и членов их семей просыпалась с небес рыбно-консервная манна. Иштвану досталось столько, что некуда было девать, и десять банок Иштван притащил Элеку. А Элек рыбу терпеть не мог, хотя и был в остальном всеяден.
   Ну и отдельное спасибо "Локомотиву". Среди прочих благ, игра за "Локомотив" дает право на бесплатную доставку посылок по железной дороге, например по маршруту Будапешт-Татабанья.
  
   * * *
   Дьюри ожидал окончания спортлагеря с нарастающем нетерпением.
   Во-первых, Жужа. Он уже здорово соскучился, и временами это поглощало его всецело. А во вторых, злорадное любопытство -- ведь Патаки-то ожидал окончания спортлагеря с нарастающей сумрачной тревогой: то самое клятвенное обещание Хеппу выиграть у национальной сборной в последнем матче. Он, конечно, пытался бодриться и играть в оптимизм, но со стороны видно отчетливо: вся его самоуверенность неуклонно сходит на нет, уступая место напряженному беспокойству. Судный день приближался неуклонно.
   Спарринги со сборной происходили несколько раз в неделю, как постоянно напоминание для Патаки: национальная сборная -- это Национальная Сборная. В ней действительно собраны лучшие игроки из "Гонведа" и "Университета". И когда Патаки оценивал шансы на выигрыш у сборной, тень задумчивости омрачала его чело. Всех остальных в команде предматчевый расклад более-менее устраивал. В конце концов, устный договор заключал Патаки лично. Поэтому, в случае проигрыша, всю команду может ожидать не более чем легкая взбучка. А вот что Хепп сделает с Патаки -- об этом даже страшно подумать... "Сталинские ударные тренировки" покажутся легкой прогулкой.
   Особенно учитывая невнятные слухи про какую-то смертельную обиду, которую Хепп затаил на Хармати в стародавние времена, еще лет тридцать назад.
   Надо сказать, что заранее продуманные планы и благоразумное предвидение не были сильной стороной Патаки. Несколько раз пытался он обдумать и решить проблему Судного дня, однако никакого решения не вырисовывалось, так что Патаки отчаялся, махнул рукой и отложил вопрос до последнего.
   Пожалуй, единственный шанс "Локомотива" против сборной был в том, что в этой игре сборникам, собственно, ничего не было нужно. Что они теряли в случае проигрыша? Ну да, действительно, спортивное начальство и деятели из Федерации на трибунах -- но по сути дела итоговый счет на табло их мало волновал. Ведь это не имеет ровно никакого значения для престижа венгерского баскетбола на мировой арене.
   "Господи, ну хоть бы кто-нибудь из этих пидарасов травму получил..." -- горестно причитал Патаки в раздевалке перед матчем. Дело ясное: никаких перспектив на победу не просматривалось, так что оставалось лишь взывать к злым и черным силам.
   Но в первой половине игры для "Локомотива" все складывалось как нельзя лучше, счет после первого тайма 32-26. Играли своим любимым "локомотивским" мячом, у которого даже было имя собственное -- "Володимир". Считалось, что "Володимир" обычно приносит "Локомотиву удачу. В перерыве кто-то из игроков сборной даже обратился к судье: "Может, сыграем другим мячом? А то Патаки нам даже дотронуться не дает до этого чертова "Володимира"..." И действительно, никогда в жизни Дьюри не видел, чтобы Патаки так летал по площадке. Как будто он играл в одиночку за всю команду -- сам блокировал, сам перехватывал, сам пасовал и сам уносился в отрыв. Не видел ничего кроме мяча и кольца. Весь тайм на сумасшедшей скорости. И это срабатывало -- он делал такие перехваты и вылавливал такие пасы, которые земному человеку перехватить и выловить невозможно. Но Дьюри отчетливо видел цену: уже к концу тайма Патаки спекся.
   Как только судья свистнул на перерыв, Патаки еле добрался до скамейки, выжатый как лимон и позвал: "Андял!". Андял встал со скамейки, на одной ноге подскочил к Патаки и сел рядом. Известный разрушитель, коллега Дьюри по цеху, спец по грязным трюкам. Мастер нейтрализации тех игроков команды противника, которые проявляли чрезмерные и неуместные способности забивать мячи "Локомотиву". В его арсенале был целый набор безотказных технических приемов, которым не учат своих подопечных "правильные" баскетбольные тренеры: бэкхэнд с захватом соперника за яйца, или удар локтем в лицо при борьбе за отскок. Сегодня он не играл по причине травмы (растяжение голеностопа). Травма была типичная: во время предыдущего спарринга, в борьбе в воздухе, Андял локтем заехал в лицо сборнику Демэню. Дэмэнь рухнул на пол с темно-красным фонтаном, хлеставшим из носа, а Андял потерял ориентировку в воздухе, неудачно приземлился и потянул голеностоп.
   Теперь Патаки наклонился поближе и что-то прошептал Андялу на ухо. Тот кивнул и похромал куда-то прочь.
   "Что делать-то будем?" -- спросил Дьюри у Патаки. -- "Ты уже никакой. Второй тайм не вытянешь..."
   Патаки устало ухмыльнулся: "Ничего. Надо только немножко продержаться..."
   Уже в начале второго тайма стало ясно, что с Патаки все кончено. Топливо кончилось, а вместе с ним и волшебная способность дотягиваться до недостижимых мячей. Хепп сидел на скамейке неподвижно, с каменным лицом. Они лучше всех понимал, что "Локомотив" уже обречен, и счет теперь будет изменяться только в пользу сборной. Однако при 33-32 (пока еще в пользу "Локомотива"!) в зале вдруг появился отчетливых запах дыма, кто-то истошно заорал "Пожар!", кто-то побежал через площадку с пожарным ведром и криком "На помощь!" -- заливать пламя, жадно пожирающее тот лагерный корпус, где жили игроки сборной. При первом же крике вся национальная сборная в полном составе бросила играть и рванула с места -- спасать свои пожитки и туалетные принадлежности, заработанные тяжким трудом на баскетбольных площадках. Сегодня у них был последний день в спортлагере, и его остаток игроки сборной провели в своих номерах, просеивая серый пепел и выуживая из него свои французские шампуни и итальянское мыло.
   Матч так и не был доигран.
   Хепп не был особенно доволен. Но, ко всеобщему облегчению, он и не был не доволен. А еще было похоже, что в будущем он больше не собирается слишком много слушать Патаки и слишком много ему доверять.
   Вечером того же дня весь "Локомотив" загружался в автобус, чтобы добраться до ближайшей станции железной дороги. И тут Патаки и Дьюри заметили вдруг китайца Ву, который сидел возле беговой дорожки -- такой же лучезарный и улыбчивый, как всегда. И, как всегда, не имевший ни малейшего представления о том, что происходит. Лагерь кончился, все разъехались, начнется осень, за ней зима -- а лучезарный китаец Ву так и будет сидеть возле беговой дорожки. "Я так думаю, что ему просто никто ничего не сказал. А если даже и сказал, он все равно не понял" -- предположил Дьюри.
   Они взяли с Ву с собой. По крайней мере, Дьюри и Патаки точно знали в Будапеште адрес, куда надо доставить этого Ву.
  
  
   * * *
  
   С Жужей он познакомился за две недели до спортлагеря. После вынужденного пересмотра своих подходов к женскому вопросу. Раньше Дьюри считал, что знакомиться надо исключительно с красивыми девушками. Он предпринимал многочисленные попытки познакомиться с красивыми девушками, но все эти попытки выглядели и заканчивались примерно одинаково. Дьюри источал красивым девушкам комплименты и проявлял остроумие, а красивые девушки в ужасе шарахались от него, как от чумного. "Непрерывный коммунизм, да еще и безбрачие -- это уж совсем чересчур" -- стенал Дьюри. На этом фоне знакомство с Жужей выглядело примерно так же, как если бы игрок высшей лиги случайно попал в провинциальную команду и там тешил свое самолюбие, заколачивая по 30 очков за игру. Он познакомился с Жужей на танцах. Дело было так: многотысячные банды гормонов, отчаянных от безысходности, отравили мозг Дьюри вплоть до полной интоксикации. И напряженный глаз его разглядел нежные ростки красоты и очарования там, где нейтральный наблюдатель констатировал бы лишь унылую глинистую почву. С тех пор у них было всего три свидания, и весь месяц в Татабанья он провел в томительных мечтаниях -- как бы поскорей добраться до всех этих мягких и упругих сокровищ.
   По возвращении из лагеря он лишь ненадолго заскочил домой -- ровно на столько, чтобы успеть переодеться, глянуть в зеркало и вдохновиться своим неотразимым молодецким видом. Посмотрел на себя еще раз, и еще раз удивился. По любым прикидкам, к такому неотразимому молодцу бабы должны круглые сутки ломиться в дверь и даже лезть через окна. Но нет, не лезут и не ломятся. Удивительно.
   Во время одного из свиданий, когда они с Жужей гуляли по городу, Дьюри поймал себя на том, что в данный момент напрочь забыл и про коммунизм, и про сталинизм, и про тоталитаризм, и вообще про все социальные уродства. "И для этого нужна самая малость -- что-нибудь такое, чего с нетерпением ждешь и изо всех сил желаешь"
   Вообще-то у Жужи на квартире был телефон, однако Дьюри решил явиться без предупреждения собственной персоной, в качестве приятного сюрприза. Явившись, он действительно застал Жужу дома, но... она как раз мило провожала предыдущего визитера. Неприятный шок! И Дьюри даже не смог сразу разобраться, что же его больше шокировало -- то ли то, что этот визитер был здоровый крепкий малый, то ли тот факт, что это крепкий малый был облачен в синюю униформу АВО. Настоящий, кадровый АВОшник! В отличие от тех бедолаг по призыву, которые в дождь и в слякоть месят грязь вдоль австрийской границы туда-сюда и отстреливают других несчастных бедолаг -- недобитых капиталистов, бывших империалистических шпионов и просто плохих парней, которые по глупости своей пытаются сбежать из социалистического рая на Запад.
   Впрочем, оставим в стороне голубую форму незнакомца. Даже независимо от формы они с Дьюри глянули друг на друга как два злобных пса.
   Еще больше Дьюри разозлило то обстоятельство, что Жужа искренне не могла понять, что приглашать к себе в дом АВОшника -- это чудовищно. Даже после того, как Дьюри сказал ей об этом прямым текстом. Что этого никогда нельзя делать, потому что этого нельзя делать никогда. И далее Дьюри произнес обличительную речь про АВО, безжалостных палачей и вопиющее беззаконие. На что Жужа ответила "Этот Элэмер, он такой славный.." А потом, под перекрестным допросом со стороны Дьюри, дала-таки показания: этот Элэмер явился на сцену в результате успешной операции по задержанию Бодри. Та маленькая собачка, с которой Жужа каждый день гуляет в парке. Как-то раз Бодри вдруг услышала неодолимый зов дикой природы, устремилась от Жужи прочь и все отчаянные призывы "Бодри! Ко мне!" отвергала с негодованием. И тут на помощь пришла АВО в лице Элэмера. Поймал собачку, надел ошейник, вернул хозяйке.
   "А! Ну да. Они там мастера всех ловить и надевать ошейники" -- откомментировал Дьюри.
   Тем же вечером Дьюри ожидало еще одно разочарование. Как-то постепенно выяснилось, что Жужа страдает тяжелой формой тупости. И ведь он еще раньше знал, кем она работает (цветами торгует), и такой род занятий должен бы насторожить. Но нет. А эта Жужа -- будто слепая и глухая! Номинально вроде живет в Венгрии, а на самом деле непонятно где, да и живет ли вообще. Не понимает, что в Венгрии происходит, не понимает, откуда это все идет и не понимает, куда, в конце концов, Венгрия неотвратимо движется. Весь социальный пафос Дьюри при разговоре с Жужей уходил в песок. И он вдруг отметил про себя, что у нее слишком большой нос. А еще -- позавидовал ей странной завистью. Такое полное отключение от ежедневных проблем и забот Венгрии образца 1950-го года. Герметичный непробиваемый футляр, абсолютная изоляция.
   А Жужа меж тем все твердила свое "Попей чаю, пожалуйста". Все глядела на Дьюри с явным обожанием, и весь этот глупый бред про АВО и политику -- мимо ушей. И даже не могла понять, почему Дьюри так разозлился? Из-за этого Элэмера? И при чем тут мужская ревность или социальная несправедливость?
   Дьюри перечислял многочисленные привилегии АВОшников. Особенно продуктовые пайки.
   "Да неправда это! Элэмер говорил только, что приходится каждый допоздна сидеть на работе. А еще он подрабатывает. Переводит статьи из "Правды", чтобы помогать маме. Мама у него болеет..."
   От таких слов опускаются руки. Будто пытаешь разрушить каменную стену, плеская на нее водой из стакана. Знакомое ощущение тщетности и бессилия что-либо изменить накрыло Дьюри с головой. Он глянул на тарелку перед собой, и отметил полное отсутствие аппетита. Потом еще раз на Жужу, с тем же результатом. Похоже, еще одно прекрасное дополнение в его богатую коллекцию неудач. Живо представил себе отдельную главу в своей автобиографии: "Женщины, с которыми я почти переспал". Не целовался, не языком болтал, а именно переспал. Да. "1950-й год сложился удачно. В том году я почти переспал с 4 женщинами. Для сравнения -- в 1949 году я почти переспал всего с двумя. Так что налицо неуклонный ежегодный рост показателей, в полном соответствии с марксистско-ленинскими принципам социалистического строительства".
   Итак, пустая затея, никчемный вариант. Дохлый. Тем не менее, придется гальванизировать этого кадавра еще в течение недели. Примерно так же, как солдаты в окопах иногда расставляют вдоль бруствера трупы своих погибших товарищей, чтобы мнимая многочисленность ввела врага в заблуждение. Потому что в следующую пятницу должно состояться ежегодное собрание "Локомотива" и торжественный ужин. Саммит и квинтэссенция социального единства. Естественно, все должны быть с дамами. И Дьюри предпочел бы оказаться лицом к лицу с расстрельной командой, чем явиться на торжественный ужин в одиночку. А Жужа, к сожалению, был единственной особью женского пола, которая хотя бы была согласна с ним разговаривать. И если уж Жужа с ним не пойдет -- значит, не пойдет никто.
   После "больной мамы" Элэмер пропал из их разговора, и больше не всплывал до конца вечера. Впрочем, вместе с ним исчезла и богатая тема для шуток. Расставаясь, Дьюри еще раз напомнил Жуже про пятничное мероприятие, а сам отправился домой в глубокой задумчивости. Это же полный абсурд -- проживать в стране с преобладающим женским населением (после гибели 2-й венгерской армии в 44-м году демографическая ситуация была крайне выгодна для Дьюри), и при этом оставаться в стороне от романтических приключений. Как обычно, трамвай был переполнен, и пассажиры упакованы в него так же плотно, как сигареты в пачке. Тесно зажатый между спинами трех человек, Дьюри, тем не менее, чувствовал себя невыносимо одиноким. Почти раздавленным чужими спинами, но -- одиноким. Вот интересно, как люди вообще находят себе кого-нибудь, с кем можно было бы просто поговорить? Для этого должно существовать нечто вроде магазина. А если в этом магазине вы нашли себе кого-то, с кем можно поговорить, следующий вопрос: как привязаться к нему накрепко? А навсегда?
   Острый приступ жалости к себе длился несколько дней, и был в нем некий сладостный оттенок. Все свободное время Дьюри посвящал углубленному самокопанию, рассеянно бродил по квартире, время от времени останавливался перед зеркалом и вопрошал вслух "Есть ли еще хоть один человек на свете, у которого вся жизнь так же наперекосяк?"
   В ночь на среду он вдруг неожиданно проснулся и вскочил, как подброшенный. Что-то тревожно включилось вдруг на задворках подсознания, выключило сон, прорвалось наружу и прямо-таки вышвырнуло Дьюри из постели. Что это такое -- Дьюри понять не мог и не знал ему названия, но одно он знал точно: это "нечто" никогда не ошибается. И это "нечто" заполнило все его существо необъяснимой тревогой.
   Дьюри включил свет и посмотрел на часы. Три минуты четвертого. Почему-то проснуться рано утром на тренировку -- это целая мучительная эпопея и издевательство над собой, в то время как это тревожное "нечто" внутри просыпается в свой назначенный час, безо всяких усилий и никого ни о чем не спрашивая. И отчего-то никогда в жизни по утрам он не чувствовал себя таким свежим и выспавшимся, как сейчас -- в три часа ночи. Он выключил свет и лег снова, в надежде, что сон все-таки возьмет свое. Но тщетно. Полная бодрость без тенденции к снижению.
   В этом состоянии полной бодрости его и застал звонок в дверь. Первая мысль была: Хепп. Но нет, три часа ночи -- это чересчур даже для немилосердного Хеппа. И потом, в последнее время он был у Хеппа на хорошем счету, отношения у них складывались вполне доверительные, так что не было особой нужды в контрольных рейдах по ночам. Тогда что? Вторая мысль -- какое-то несчастье у соседей. Убийство? Изнасилование? Внезапный инфаркт?
   "А может, АВО?" -- саркастически хмыкнул Дьюри. Потирая руки и сгорая от любопытства, отправился ко входной двери, открыл и обнаружил там четверых в штатском. Этих "в штатском" можно отличить от нормальных людей так же легко, как и тех, которые в голубой форме. Почему-то они там в АВО не умеют подбирать своим "в штатском" одежду подходящего размера.
   Конечно, в те времена каждый в Будапеште знал про эти ночные звонки в дверь, страх неожиданного ареста и липкий холодный пот, покрывающий от страха с головы до ног. Но Дьюри как-то не считал себя настолько важной и опасной птицей, чтобы им заинтересовалась АВО. В первый момент он подумал было, что эти в штатском пришли за кем-то еще, или ошиблись адресом. Но ему объяснили: пришли именно за ним. Но это никакой не арест, а просто они хотят задать Дьюри несколько вопросов.
   Он оделся, поискал Элека, не нашел (опять в гостях у какой-нибудь теплой вдовушки), и оставил ему коротенькую записку.
   Внизу их ожидал консьерж, господин Ковач. Старый козел пребывал в исключительно дурном настроении -- его разбудили ночью, заставили открывать подъезд, а теперь еще и ждать, пока четверо в штатском выведут Дьюри, а потом опять закрывать... Желчная фигура с всклокоченными волосами, костюм изъеден молью и прожжен сигаретами, господин Ковач прямо-таки трясся от негодования, так что на пару мгновений Дьюри даже ощутил некоторое злорадство.
   Машина, вопреки классической традиции, была не черная, а какого-то мерзостного коричневатого оттенка. Еще одно разочарование. Отступление от классических канонов стиля сильно портило "Историю моего ареста", которую Дьюри намеревался рассказывать благодарным потомкам в будущем -- пять, семь ли даже десять лет спустя.
   Потом недолгая поездка по темным безлюдным улицам. Было несколько странное чувство: то, чего он в глубине души так сильно боялся столько лет, на поверку оказалось серым и будничным. Интересно, его теперь будут дрессировать для участия в публичном открытом процессе, с присутствием возмущенной общественности и западных корреспондентов? А еще интересно, кто там сейчас сидит, в тюряге? В последнее время все больше "берут" коммунистов. А с другой стороны, не брезгуют и массовкой "из народа".
   И еще одна странность -- какое-то вдруг облегчение. Определенность. Вот теперь уже он достиг дня, и дальше проваливаться некуда. Теперь не надо больше ежедневно бояться ареста -- раз тебя уже арестовали. Интересно, в чем его обвиняют? Насколько ему было известно, в уголовном кодексе нет статьи, предусматривающей наказание за то, что человек считает правительство бандой идиотов. И почему тогда его не арестовали в 45-м, когда он, в старом пальто Элека и с заряженным револьвером в кармане, вместе с толпой ходил по улицам и орал "Пятьдесят семь! Пятьдесят семь процентов!" Это, конечно, тоже было какое-то чудо -- как Партия Мелких Владельцев умудрилась набрать 57 процентов голосов на выборах? Толпа скучных людей с непременными усами, которые исправно посещали церковь и беззастенчиво раздавали избирателям бесплатные буханки хлеба. Чудо объяснялось просто: их противником был Ракоши и его коммунистическая партия. В тот раз Ракоши получил всего 17 процентов, несмотря на полную поддержку Москвы и постоянный поток помощи от русских. Тогда русские даже отпустили какое-то количество венгерских военнопленных -- чтобы показать, что это достигнуто исключительно благодаря дипломатическим способностям Ракоши. И все равно на тех выборах Ракоши обосрался самым жидким образом. Отчасти из-за того, что, как и все коммунисты, совершенно не представлял себе -- до какой степени ненавидит его венгерский народ. А отчасти из-за того, что он лишь недавно получил из Москвы этот детский набор -- "Коммунистическое государство. Сделай сам", и пока еще читал первую часть инструкции по сборке. Но все равно, это было здорово, цифра "57" обрела символический смысл, а сам лозунг превратился в некую языковую контаминацию. Многосложное и многослойное заклятие против коммунистов.
   Пока его вели по изысканным внутренним помещениям здания Андраши ут, 60, в голову лезли всякие слухи насчет супруги хозяина замка, Габора Петера. Народная молва приписывала ей лесбийскую любовь и особую склонность к плотским оргиям втроем. Впрочем, все эти похотливые отступления от основного сюжета, и они растаяли как дым, как только молоденький лейтенант открыл свою папку и протянул "Фи-ишер" -- скучным будничным тоном, будто получил квитанцию на получение партии настольных ламп. На вид лейтенантик был ничуть не старше Фишера. Похоже, у них тут дискриминация: тех кто помладше возрастом и чином, гоняют на работу в ночную смену. Лейтенантик неторопливо полистал папку с выражением сдержанной озабоченности на лице. В папке было всего несколько листков, и по всему видно -- ничего стоящего лейтенантик там не нашел. Дьюри разглядывал его с отчетливой мыслью: вот, уродился бы я тупым и бессовестным малым, без капли гордости и самоуважения -- так сидел бы сейчас в этом мягком кресле напротив, и прекрасно бы себя чувствовал. Общая обстановка была похожа на ожидание приема у стоматолога, не хватало только столика с цветными журналами.
   "Я смотрю, тут нет признательных показаний с твоей подписью" -- заметил лейтенант. Всем своим видом показывая, что он вообще единственный в этом здании, кто работает на совесть и придает хоть как-то значение этим бумажкам.
   "Вот и отлично. Не в моих правилах подписывать всякую макулатуру" -- несмотря на смертельную опасность происходящего, Дьюри решил взять инициативу в свои руки. К тому же было явное предчувствие, что сейчас последний шанс отпустить какую-нибудь шутку, а потом, в течение нескольких лет, шансов больше не представится. Шутка также должна войти в "Историю моего ареста".
   Хозяин кабинета глянул на Дьюри так, как будто тот обделался прямо на ковер. Не то чтобы злобно или враждебно, а просто очень печально. Потом позвонил куда-то: "У меня тут еще один. Фишер". Через пару минут в кабинет вошел второй офицер, тоже с папкой, вытащил из нее один лист и принялся внимательно изучать написанное. Это заняло у него гораздо больше времени, чем требуется нормальному человеку, чтобы прочитать один лист текста трижды. Потом вынес вердикт: "Тут нет никакого Фишера".
   "Ну, тогда я пошел?" -- спросил Дьюри, сам удивляясь своей наглости. Впрочем, он чувствовал, что терять-то ему особенно нечего.
   Оба повернулись к Дьюри, показывая всем своим видом -- очень неблагоразумно, очень неблагоразумно, очень неблагоразумно ему еще раз открывать свой рот. Потом первый спросил у второго, указывая на Дьюри: "А что же он тут тогда делает? Думаешь, автобуса ждет?"
   "Что он тут делает -- меня не волнует. А в списке его нет. Я уже сто раз повторял вашим, мы не отель "Британия" чтобы держать тут такую уйму народу. Твоя фамилия Фишер?" -- обратился он к Дьюри.
   "Да"
   Он снова долго читал свой лист бумаги. Потом: "Какое-нибудь прозвище у тебя есть? Или, может, двойная фамилия?"
   "Нет"
   Список еще раз был подвергнут тщательному изучению, на сей раз уже в четыре пары глаз -- в отчаянной надежде, что "Фишер" вдруг проступит на бумаге, как симпатические чернила. "Я так понимаю, ты венгр?" -- спросил второй офицер, изучая уже следующий лист, фиолетового цвета, очевидно содержащий иностранцев. Дьюри подтвердил свою национальную принадлежность. "Да, вот тут у меня есть Фодор, и больше никого на "Ф" в списке иностранцев нет"
   "Да какая разница!" -- начал злиться принимающий, -- "Просто пихай его вниз, и все дела"
   "Разница есть! Нахрена тогда нужен этот е#аный список, если у всех этих е#аных уродов другие фамилии?! А?!"
   Принимающий взял список себе, и еще раз пробежался по нему глазами, явно сомневаясь в способности кого-либо еще на свете найти в нем Фишера. "Ладно, пихай его вниз, там разберемся"
   "Там уже под завязку. Осталась только двушка".
   Дьюри повели вниз в подземелье и втолкнули в камеру. Камера была тускло освещена самой немощной из семейства тюремных лампочек, и заполнена преимущественно цыганом. Одним-единственным цыганом. В камере было две скамьи, и обе были заняты самым огромным цыганом, виденным Дьюри когда-либо в жизни. По правде сказать, это вообще был самый огромный человек, которого когда-либо видел Дьюри. Примерно как Нойманн, плюс три или четыре подушки, прикрепленные к животу. Поразительно, как вообще в нынешней Венгрии можно отожраться до таких размеров?! Дополнительный колорит цыгану придавала татуировка "BANG" на пальцах левой руки (по одной букве на каждом пальце), а также правильная сетка шрамов на левой щеке, как будто кто-то играл в крестики-нолики острым ножом. Дьюри прикинул -- с таким телосложением, не задумывался ли этот малый о карьере ватерполиста?
   "Привет" -- сказал цыган и максимально придвинул к себе свою мясистую ляжку, чтобы образовалось несколько сантиметров свободного места на одной из скамеек. Протянул руку и представился: "Крестик-Нолик, сутенер".
   Такая четкость самоидентификации вызывала восхищение. Дьюри пожал руку, прикидывая, как лучше обозвать себя -- баскетболист? железнодорожный служащий? студент по жизни? Наверно, правильно так:
   "Фишер Дьёрдь, классовый враг"
   "За что они тебя?" -- поинтересовался Крестик-Нолик.
   Дьюри задумался: "Да на самом деле ни за что"
   "Это хреновое дело. Если ни за что, то они начнут на тебя вешать всех собак. Я так думаю, у них план по "десяткам", вот они и выполняют. Недели три назад в Ниредьхаза взяли одного моего приятеля, и следователь говорит: "Извини, Богнар, ничего личного. Просто мне по плану надо впаять кому-нибудь десятку, а насчет тебя я знаю -- ты вонючий цыган, и не будешь особо расстраиваться из-за какой-то десятки. Так что давай, подписывай признание, а то мне уже домой пора"
   Крестик-Нолика взяли за то, что он препятствовал свершению правосудия. Дело было так: два АВОшника погнались за мальчишкой, который проколол шины в их автомобиле. Мальчишка рванул в подъезд, АВОшники за ним -- и на полном АВОшном ходу споткнулись о бездыханное тело Крестик-Нолика, который валялся на лестничной клетке навзничь, смертельно пьяный после своей ночной сутенерской смены. Если б не бессознательное состояние, Крестик-Нолик наверняка улизнул бы от АВОшников своим обычным приемом: "Раньше-то полицейские покрепче были. А нынешние так себе, хлипкие. Я обычно просто сажусь на такого, и слушаю, как хрустят кости" Но случилось так, как случилось, и теперь Крестик-Нолик ожидал, что АВОшники впаяют ему на полную катушку -- хотя бы просто для того, что оправдать хлопоты с арестом. Шутка ли: чтобы доставить Крестик-Нолика на Андраши ут, АВОшникам потребовалось две группы захвата и мясной фургон-рефрижератор.
   "Не могу сказать, что жду тюряги с нетерпением. В последнее время тюрьмы стали ни к черту, везде разруха" -- жаловался Крестик-Нолик. За свою жизнь он побывал абсолютно во все пенитенциарных заведениях Венгрии, включая печально известную "Звездочку" в Сегеде, где когда-то отсидел 15 лет сам Ракоши. Во время отсидки Ракоши имел отдельную камеру, неплохую библиотеку, а также широкую поддержку международной общественности. По всей Европе прогрессивные интеллектуалы засыпали венгерские посольства и консульства в своих странах телеграммами протеста. Дьюри видел одну такую на выставке, посвященной жизни товарища Ракоши, мудрого лидера и лучшего ученика товарища Сталина. Телеграмма было от отделения Общества друзей Советского Союза в Вест Халле. Блаженные британские друзья из Вест Халла выражали в этой телеграмме свой "emphatic disgust" по поводу несправедливого приговора товарищу Ракоши. Дьюри еще прикинул тогда, что если б он жил в Вест Халле, то, вероятно, тоже мог бы себе позволить какие-то теплые чувства к Советскому Союзу. Он даже, помниться, не поленился тогда слазить в словарь и посмотреть значение слова "emphatic" -- потому что раньше нигде такого не встречал. Вот только странно, что эти прогрессивные интеллектуалы со всей Европы робко хранят молчание по поводу арестов в сегодняшней Венгрии. Арестов многочисленных, ежедневных и беззаконных. А еще у Дьюри было сильное подозрение, что по поводу его собственного ареста прогрессивные интеллектуалы из Вест Халла не пошлют никуда ни единой телеграммы. Да и все остальные интеллектуалы -- тоже. И вообще Дьюри ощущал к этим интеллектуалам некую непреодолимую неприязнь из-за того, что они избавили товарища Ракоши от заслуженной смертной казни.
   "Да, в пайку там давали хлеб просто отличный, а к нему еще топленый жир" -- Крестик-Нолик продолжал предаваться воспоминаниям про "Звездочку". -- "Честно слово, ради такой жратвы я б туда еще раз сел"
   И дальше монолог в том же духе, последовательно охватывающий все тюрьмы современной Венгрии, с подробным описанием тюремных радостей и удовольствий там и сям. А на фоне этого монолога, периодическим пунктиром -- строгое наставление для Дьюри: как только Дьюри выйдет на свободу (не важно, через год, через два, пять или десять лет), он должен тотчас же стремглав мчаться на Ракоци тер, и где-то там в окрестностях непременно найти сестру Крестик-Нолика. "У моей сеструхи -- это лучшее место, чтоб капитально залечь на дно после отсидки".
   Меж тем Дьюри предался собственным размышлениям. Чем, по сути, отличается жизнь в тюрьме и на воле в современной Венгрии? Разве что в тюрьме тебе выделено меньше места. И все. Меньше места и больше вони немытых цыган. Зато в камере не было портрета Ракоши. Вполне достаточная компенсация за густые аммиачные миазмы, исходившие от Крестик-Нолика.
   Все еще пребывая в несгибаемом революционном расположении духа, Дьюри взялся прикидывать всякие геройские варианты своего будущего поведения в застенках. Увы, все они при детальном рассмотрении неминуемо вели к увеличению срока и пугающим телесным страданиям. В мирной жизни каждый считает себя человеком стойким и мужественным, но никто не хочет попасть в такой переплет, когда вдруг станет ясно -- насчет твоей стойкости и мужества дело обстоит вовсе не так, как тебе хочется думать, а совсем наоборот.
   На стене было накарябано: "Я член парламента". В таком виде надпись выглядела незаконченной и нелепой. Похоже, ее окончание автор просто не успел воплотить в буквы -- по причине, например, внезапного вызова "с вещами на выход". Ниже, другим почерком и другим острым инструментом, нацарапано "Я футболист "Уйпешта"". Там же полустертый карандашный текст: "Раз ты тут, плохо твое дело". Примечательно, что карандашный -- ведь у самого Дьюри отобрали абсолютно все содержимое карманов, а также пояс и шнурки.
   Ну вот, думал Дьюри, вот я и в самой жопе. По венгерской пословице, "в жопе у лягушки, которая сидит на самом дне угольной шахты". Действительно, хуже быть уже не может. И неизвестно даже, суждено ли ему когда-нибудь вновь ощутить радости нормальной человеческой жизни? "Сейчас мне двадцать лет. Ну-ка, посчитаем: когда я выйду, успею ли еще взять от жизни то, что положено. А сумею ли? Или пора уже сейчас подводить баланс?" Мысленно пролистал свой жизненный гроссбух и остался не слишком-то доволен итоговым сальдо. Помнится, Патаки как-то рассказывал такую историю про знаменитого поэта Араня. Когда Араню исполнилось 80 лет, его спросили "Как вы, с высоты прожитых лет, оцениваете свою славную карьеру?" И старина Арань, легендарный поэт, пророк революции, властитель дум и национальная гордость, честно ответил "Было бы в ней еще побольше девок -- и тогда в самый раз". Удивительно, но в официальной биографии эта фраза опущена. Да, перспектива застрять со своей заряженной торпедой в этом сухом доке лет на десять -- это ненамного лучше, чем переломанные кости и кончина в страшных муках.
   Тем временем Крестик-Нолик, утомленный своим вербальным экскурсом по венгерским пенитенциарным заведениям и выдающимся достоинствам своей сестры, решил вздремнуть и захрапел. На стене за ним обнаружилась философски-утешительная надпись "ВСЕ ЭТО ненадолго". А еще ниже, по извечной венгерской привычке оставить последнее слово за собой: "И так уже слишком". В голову пришла мысль: будет ли потом, после ВСЕГО ЭТОГО, что-нибудь вроде Нюрнбергского процесса? И удастся ли ему посмотреть на это своими глазами? И как, интересно, будут оправдываться АВОшники? "Мы только выполняли приказы"?
   В камере довольно трудно судить о ходе времени, но Дьюри казалось, что прошел уже целый день -- без малейших событий или изменений. За весь день никто к ним не входил, и дверь в камеру не отпиралась. Лишь пару раз за дверью была слышна суета, открывался глазок в двери, и охранники оглядывали обитателей камеры. И при этом за весь день никаких признаков еды. Впрочем, аппетит у Дьюри пропал с самого момента ареста, и до сих пор не проснулся. "Это они из-за меня" -- виновато вздыхал Крестик-Нолик. -- "Их бесит, что я цыган -- а такой жирный. Вот и не кормят ни меня, ни тебя"
   А вечером, когда Дьюри уже свыкся со своей участью и готовился мужественно, без единого мускула на лице, встретить свою обещанную "десятку", его вдруг отпустили.
   Его вызвали из камеры и выдали обратно все, что отобрали при аресте карманов (кроме денег и, почему-то, шнурков). Никаких объяснений, никаких извинений. Судя по свету за зашторенным окном, на улице было уже следующее утро. Дьюри решил, что чрезмерное любопытство по поводу судьбы своих шнурков, а также причин внезапного освобождения, в сложившихся обстоятельствах совершенно неуместны. А как только вышел за тюремные ворота -- просто влюбился в свой Будапешт. Никогда еще вид утреннего Будапешта не вызывал в нем такой эйфории, эстетического восторга, оптимизма и прилива жизненных сил. Дьюри даже подумал было, что ради такого стОит время от времени садиться на денек-другой в тюремную камеру.
   Наслаждение утренним Будапештом и размышления о причинах необъяснимого освобождения были прерваны неожиданным образом: навстречу Дьюри, лениво покуривая, по улице шел несгибаемый собаколов и карающая длань венгерского пролетариата -- начинающий АВОшник Элэмер. Никакого сомнения, он поджидал тут заранее. Элэмер подошел поближе, сказал только три слова -- "В любой момент" -- развернулся и пошел прочь.
   Оторопь была полнейшая, на несколько секунд Дьюри просто онемел и одеревенел от удивления. А когда уже осознал смысл сказанного настолько, чтобы догнать и убить, Элэмер уже исчез из поля зрения. Злость и бессильная ярость кипели внутри, выжигая мозг. Казалось, еще чуть-чуть -- и череп взорвется, разлетится на куски. Стоя в трамвае по дороге домой, он с трудом удерживал равновесие, потому что в буквальном смысле трясся от гнева. Если бы кто-нибудь, не дай Господи, случайно задел его или просто коснулся -- получил бы мгновенный зубодробительный удар без разговоров.
   А дома обнаружил на кухне все ту же записку, которую сам оставил Элеку позавчера ночью. Очевидно, никто ее так и не прочитал. Дьюри разорвал на мелкие клочки. Ну и где этот старый козел?
   Старый козел явился спустя всего несколько минут, принюхался, брезгливо поморщился и заметил недовольным тоном: "Ты знаешь, коммунизм не отменяет необходимости мыться каждый день". Дьюри не стал ничего объяснять в ответ -- ни про холодную сауну АВО, ни про цыгана с его миазмами. Вообще ничего. Элек так и остался в полном неведении.
  
  
  
   1952, август.
  
   Это длилось всего-то один месяц. Но зато это был ого-го какой месяц! Даже если за всю последующую жизнь у Дьюри не будет больше никаких успехов и достижений, все равно уже есть чем похвастаться потомкам. Потому что этот месяц сам по себе можно считать и успехом, и достижением.
   Военные сборы.
   Лагерь располагался в Бохоньё, но старшина встретил их уже на станции Печ. Это был такой особенный старшина. Старшина особой породы, выведенной и натасканной специально для того, чтобы за четыре недели превращать нормальных мирных студентов в кирзовых лейтенантов. Патологический садизм, крайняя агрессивность и оглушительный лай -- это не его личные качества, а лишь врожденные свойства породы, результат многовековой селекции. Так что старшину винить нельзя.
   "Скоро грянет Третья Мировая!" -- сходу заорал старшина прямо на перроне, дабы ни у кого не оставалось никаких сомнений или иллюзий. Как и все вояки, он вовсе не был в восторге от мирной жизни -- хотя бы потому, что в мирной жизни вояки не получают и малой толики того уважения и обожания, которого они (как они считают) заслуживают и которое (как они считают) принадлежит им по праву. Впрочем, если рассматривать мирную жизнь как перерыв для подготовки к глобальной бойне, то такую мирную жизнь старшина еще мог как-то вытерпеть. Но только скрепя сердце.
   "Вы говно!!! Все вы сраное говно! И моя задача -- сделать из этого сраного говна говно чуть получше. Такое говно, которое хоть на что-то сгодится. Поэтому мой принцип: е#fть вас тут во все дыры и гонять в три х#я! Чтобы когда начнется война, она была вам как курорт! И когда вас на этом курорте прикончат, то вы сдохнете, не посрамив славных традиций венгерской армии!". ("Ага. Сдохнуть и не посрамить -- максимум, на что способна венгерская армия. Так и было во все времена" -- промелькнуло у Дьюри)
   "Уё#ки! Если за эти четыре недели кто-то из вас застрелится -- будут только рад! Или повесится -- тоже отлично! И вот если никто из вас, сраные уроды, даже не попытается вскрыть себе вены -- это будет моя недоработка. А если не умеете резать вены как следует -- нечего страшного, всегда рад помочь. Все равно за попытку самоубийства по уставу полагается расстрел". Впрочем, надо отдать старшине должное -- он было просто рожден для военной службы: здоровенный, решительный и уверенный в себе. Лучше иметь такого на своей стороне, а не на вражеской. Пусть и ублюдок, но ублюдок знающий. По этому поводу Дьюри вспомнились поучения Тамаша с завода "Ганц": "Когда доходит до дела, самое херовое что может быть -- это командир-мудак. Пока ты в казарме, с командиром-мудаком можно жить вполне неплохо. Если два часа не может понять где на карте север а где юг -- это по фигу. Но вот когда ты на фронте, тут нужен настоящий командир. Иначе тебе пи#дец. Вот был у нас один, Кошич... Самое смешное, что сам он всегда хотел быть военным, и в семье у него все были военные. Он даже академию Людовика закончил. И что? Простая вещь: когда ссал, не мог в ведро попасть. Какое уж там ему командовать операцией.... Его прикончили всего через час после того, как после того как мы попали на фронт. Какой-то sovet его пристрелил. Только знаешь, стреляли из наших окопов, а этот sovet был одет в венгерскую форму, говорил по-венгерски без акцента и прожил в Будапеште лет тридцать".
   Следующая страшилка старшины была такая: "Как только прибудем в часть, я вам покажу, что такое плац! Я вам так его покажу, что если вдруг произойдет какое-то чудо небывалое и вы доживете до конца сборов, то потом до конца жизни будете помнить каждую трещинку на этом плацу!" В этот момент сержант, которого послали в Печ вместе со старшиной, тихонько шепнул старшине на ухо, что как раз плаца-то в Бохоньё просто не существует. "Строевая будет такая, что вы взвоете!" - ничуть не смутился старшина, -- "Это все для того, что запутать империалистов. Посмотрят на вас издалека, перепутают с настоящими солдатами и испугаются"
   Непонятно почему все военные питают такие нежные чувства к коровьему дерьму. Конечно же, никакого плаца в Бохоньё не было и в помине, а вместо него обычное поле -- покрытое травой, ухабами и лепешками этого самого коровьего дерьма.. На этом поле они и упражнялись в прохождении торжественным маршем, примкнув штык-нож, автомат наизготовку, штык-нож лежит на плече предыдущей шеренги. С высоты трибуны это было впечатляющее зрелище: слаженность и военная выучка. А точки зрения курсантов это было больше похоже на групповое упражнение по отрезанию чужих ушей: штык-нож на плече предыдущей шеренги, под ногами скользкое коровье говно и все поле ямах и ухабах. Первой жертвой пало левое ухо некоего Дьёндёши, будущего юриста. Впрочем, раз юрист-то заслужил сполна, будущий вершитель социалистического правосудия. После этого он уже никогда не участвовал в открытых судебных заседаниях.
   Что и говорить, это был не лучший месяц в его жизни. Можно даже сказать, очень плохой месяц. Но, в конце концов, один месяц -- это всего лишь один месяц, Месяц можно вытерпеть. Большую часть времени они занимались всякой традиционной армейской дурью -- многократные, раз за разом, попытки сделать за пять минут что-нибудь такое, на что нормальному человеку требуется полчаса. Плюс к тому вскоре выяснилось, что старшина Доханьи (имя его так и осталось неизвестным: "Я для вас старшина Доханьи! Только е#аный ублюдок Доханьи! Одна фамилия! Человек без имени!") большой любитель гонять курсантов целый день в полой выкладке, с вещмешком и в противогазе. Кстати, странная вещь с этим противогазом: с одной стороны, он вроде бы специально придуман именно для того, чтобы через него дышать. А с другой стороны, как раз дышать-то сквозь него, оказывается, практически невозможно. По крайней мере, если ты не сидишь пассивно на одном месте, а хоть чуть-чуть двигаешь руками-ногами.
   Плюс ко всем этим мучениям -- ежедневное физическое напряжение с утра до вечера. Даже для баскетболиста высшей лиги это было чересчур. Что уж говорить об остальных курсантах, тепличных студентах-задохликах! Старшина Доханьи быстро достиг эффекта, к которому стремился изначально: постоянная мучительная боль по всему телу, шок и стресс круглые сутки. Они даже представить себе не могли, сколько страданий может воспринять человеческое тело за двадцать четыре часа. Большая часть курсантов уже на второй день и вошла в ошеломленное состояние перманентного ужаса, как если бы они ежеминутно получали кулаком под дых. В самые мучительные моменты максимального физического напряжения -- ну, например, во время забега с тушей гипотетически раненого на носилках -- Дьюри обычно вспоминалась виденная где-то недавно картинка, армейская наглядная агитация: солдат что-то задумчиво читает, лежа на зеленой лужайке в окружении своих боевых товарищей. Картинка называлась (кто бы мог подумать): "Солдат читает в окружении своих боевых товарищей". Ха! Да если б старшина Доханьи заметил средь курсантов какого-нибудь любителя полежать на зеленой лужайке -- застрелил бы на месте. Равно как и любителя задумчиво почитать что-нибудь в окружении своих боевых товарищей.
   Впрочем, как ни старался старшина Доханьи, создать за эти четыре недели полноценный ад не земле у него так и не получилось. Виной тому -- теплая летняя погода: солнышко, синее небо, зеленая травка. Никак не располагает к самоубийствам. Вот если бы дело было зимой, под ледяным дождем и в грязной жиже -- тогда да, придуманные старшиной пытки и экзекуции были бы сравнимы с кругами ада. А летом все это оставалось в пределах человеческих сил. Никто не застрелился, никто не повесился, и даже не пытался вскрыть себе вены. Старшина был страшно разочарован и ощущал острую нехватку суицида во вверенном ему подразделении. И оттого с особым наслаждением оттягивался по более мелким поводам.
   Во время кросса с полной выкладкой студент-архитектор Бенце закатил глаза, захрипел под тяжестью груза и повалился в траву ничком, а сверху его накрыл рюкзак с патронами. Встать у него не получилось. Лежа, он продолжал судорожно барахтаться, делая руками и ногами хаотичные плавательные движения, будто пытался переплыть тактическое поле кролем. Эта картина вызвала у Доханьи прилив сил, и он заорал хуже прежнего: "Ну что, получил?! Получил, сука?! Чего разлегся?! На отдых сюда приехал?! Дезертир, сволочь!!! Застрелю!!!" Доханьи орал долго и вдохновенно, обличал всю низость дезертирства вообще и Бенце в частности, время от времени возвращаясь к главному: "Застрелю!!! Чтоб империалисты даже не тратили на тебя время и патроны!" Впрочем, все впустую -- студент-архитектор Бенце так и не поднялся.
   "Международный империализм" -- это была еще одна классическая страшилка из репертуара старшины Доханьи. Все свои знания в области международных отношений старшина почерпнул в 43-м, когда единственный раз в жизни покидал территорию Венгрии -- с целью массового человекоубийства на русском фронте. "Империалисты уже наготове. Не сегодня - завтра начнется Третья Мировая. Отлично, Бог любит троицу. Конечно, от вас, бесполезное говно, на Третьей Мировой все равно никакого толку. Но ничего! Когда начнется Третья Мировая, мы не дадим вам обосраться у себя дома, чтобы не пугать трудовой народ! Когда начнется Третья Мировая, лучшее что вы можете сделать -- это вырыть себе яму, прыгнуть туда и до краев ее насрать"
   Международный империализм! Господи, ну и где же они уже, эти американские империалисты? Или хотя бы британские? На худой конец, германские, а? Каждый год нам обещают этих империалистов, негодовал Дьюри. А воз и ныне там! Чем они там вообще занимаются, эти империалисты? Чего ждут? Они, в конце концов, собираются уже что-нибудь начать, или нет?! Он раз за разом проговаривал специально заученную фразу, которой собирался встретить американских агрессоров: "What kept you? Let me take you to many interesting Communists I am sure you will be eager to shoot".
   Только бы дождаться!
   А весь эти военный лагерь, да и вообще сама идея военных сборов -- совершенно пустая трата времени. И за это надо сказать "спасибо" тем же умникам, которые подарили Венгрии эту "гениальную" идею -- централизованное планирование экономики. В результате чего ты должен преодолеть дюжину бюрократических барьеров, чтобы узнать фамилию того человека в Министерстве, от которого зависит: выписать тебе несколько гаек сверх нормы или нет. А узнав, услышать что этот человек сейчас в отпуске. Максимум что успевали получить на военных сборах героические сыны демократической Венгрии -- это подтверждение своих смутных подозрений относительно того, из какого конца винтовки вылетает пуля. Ну и вдобавок -- беззаветную и непреходящую ненависть к Венгерской Народной Армии. Что касается Дьюри, то для него военные сборы были бесполезны вдвойне: несмотря на все выработанные командные навыки он, как "буржуазный элемент" и "классовый враг", не мог получить офицерское звание. Так что даже при идеальном развитии событий вершина его военной карьеры -- лучший сержант Венгерской Народной Армии. Самый образованный, тренированный и подготовленный сержант Венгерской Народной Армии, с отработанными командными навыками.
   И еще были политзанятия. Недолгие минуты полнейшего счастья. То есть, конечно, сами политзанятия были скучны и утомительны, но все ждали их с нетерпением и вожделением. Потом что во время политзанятий ты имеешь право сидеть на стуле. Во время политзанятий на тебя не орут благим матом. И еще во время политзанятий ты имеешь право снять противогаз. Старшина Доханьи в эти минуты скрипел зубами в тихой ярости, потому что его тщательно продуманная и спланированная программа адовых мук начинала трещать по швам, и в нее вдруг вклинивалась какая-то нелепая ненужная передышка.
   Политические занятия вел политический подполковник Патаки Тибор (бывает же такое!). Дьюри сразу взялся прикидывать, как по возвращении со сборов он будет дразнить Патаки по поводу этого удивительного совпадения. Вот только бы вернуться в Будапешт, и забыть как страшный сон всю эту военщину и деревенщину, жухлую траву и лепешки коровьего дерьма по всему полю.
   Политический подполковник Патаки был знатный мастер молоть языком, а в новой венгерской армии такие прямо-таки нарасхват. Его привозили в лагерь посреди дня на машине, как груз особой важности и срочности. Видимо, с каких-то предыдущих политзанятий, так что даже еще толком не успел остыть от прежней говорильни. Он читал свой текст монотонным, ровным, бесстрастным голосом без интонаций -- как видно, результат тренировки и ежедневной практики:
   "Мы славим товарища Сталина, вдохновителя и организатора наших побед. Мы славим сталинский стратегический гений, и его победоносный триумф в Великой Отечественной войне. А теперь в наших руках есть еще одно, новое, еще более мощное оружие -- собрание сочинений товарища Сталина на венгерском языке. Вооруженные этим новым знанием, перенимая передовой опыт славной Советской Армии, мы сможем поднять боевую мощь нашей родной Венгерской Народной армии на новую, небывалую высоту". И все это на одном дыхании, без паузы и заминок, в хорошем темпе.
   Задним фоном политическому подполковнику Патаки служила мутная ретушированная фотография: советский пехотинец протягивает советскому офицеру свой автомат. На лице у советского пехотинца вымученная деревянная улыбка (в переводе с языка жестов: "горжусь тем, что вылизал оружие до блеска"). Офицер деловито заглядывает в дуло, он внимателен, позитивен и компетентен. Все это -- слева от подполковника Патаки. А справа -- серая, смазанная фотография с маленькими человеческими фигурками, которые держат транспаранты с неразборчивыми лозунгами. Подпись внизу: "Мирная демонстрация, Лондон".
   Минут пятнадцать подполковник Патаки уделил коронной теме старшины Доханьи: про победоносный мировой коммунизм, который вот-вот наступит на горло загнивающим буржуазным странам, вонзит им штык в брюхо и провернет пару раз. Подполковник излагал все то же самое, но более изящной, хотя и менее выразительной, лексикой. А затем снова вернулся к титанической фигуре товарища Сталина -- на сей раз уже товарища Сталина как лидера мирового Мирного Фронта.
   Если подполковник Патаки все это всерьез, размышлял Дьюри, если он и вправду во все это верит -- это, конечно, печально. А если на самом деле он не верит во всю эту херь, которая из него так и хлещет, если он просто бездумный попугай или граммофон цвета хаки -- так это еще печальнее. Вот даже непонятно, что хуже... Но, может, вся эта картина -- просто тщательно продуманная шутка чудовищных масштабов? Подполковник делает вид, что извергает живительный поток политической грамоты, а все остальные собравшиеся в казарме притворяются, что жадно его впитывают. А вдруг в один прекрасный день все жители Венгрии, Польши, Германии, Румынии, Советского Союза (а может, даже и Албании? а, черт с ними, пусть будет и Албания) проснутся поутру и услышат по радио, как товарищ Сталин в Кремле просто умирает со смеху: "Нет, ну вы же не думали, что я ЭТО ВСЕ на полном серьёзе? Нет ведь?"
   Жить согласно большевистским принципам -- это же совершенно дурацкая затея. Такая же дурацкая, как, например, ходить весь день, засунув два пальца себе в ноздри. Вот Церковь, по крайней мере, призывает тебя к себе только в воскресенье, и только на один час, после чего на целую неделю оставляет в покое. Да... Если б власть навязывала тебе только одну часовую лекцию раз в неделю, под такой властью вполне можно было бы жить -- размышлял Дьюри.
   Постепенно, по мере пристального изучения повадок подполковника Патаки, Дьюри склонялся зачислить его в категорию искренне верующих коммунистов. То есть генетических моральных уродов, родившихся без совести. Без сомнения, это и есть главное достижение венгерских коммунистов: оторвать народ от его корней, согнать всех в одно стадо, и сделать из обычных людей такое количество первоклассного говна. Говна, достойного любого призового места на всемирной говняной выставке. Как вы думаете, сколько особей такого супер-говна можно вырастить в такой маленькой стране, как Венгрия? Несколько сотен? Несколько тысяч? Ничего подобного, сотни тысяч! Именно столько контрактов заключили скауты-вербовщики из Венгерской Партии Трудящихся с человекоподобными кусками говна. И в качестве подтверждения раздали эти человекоподобным членские билеты. Может, конечно, и не все эти сотни тысяч станут действительно первоклассной сволочью. Как знать -- может, есть среди них даже такие, которые вступили в партию по ошибке или наивности, которые считали ее средством сделать что-то полезное для других.
   Тем временем будущие офицеры внимали этой тошной лекции, и блаженное умиление отражалось на их лицах. Счастье отдыха телесного, редкая возможность расслабить все мышцы и конечности. Когда расходились после политзанятий, все наперебой интересовались -- когда же будет следующее? Политический подполковник Патаки имел несомненный успех.
   А спустя четыре недели наступило, наконец, уже настоящее счастье, полное и совершенное. Конец сборов. Все были так поглощены этим счастьем, что на прощальную речь старшины Доханьи никто уже особо не реагировал: "Ну что, съе#ываете, пидарасы самоходные?! Говно двуногое! Жаль, сссука, жаль... Если б все вы тут сдохли -- трудовому народу было б только зае#ись. Ну ничего, думаю, далеко съе#аться вам не дадут.. Все, не надо благодарностей. Разойдись". И уже не было сил и смысла его ненавидеть. Дьюри вроде хотел было в ответ обложить старшину теми же х#ями, но так и не решился -- потому что не знал точно, до каких пределов распространяется армейская юрисдикция. Так что вместо ответных х#ёв все они вяло откозыряли старшине и потопали на железнодорожную станцию.
   По возвращении в Будапешт Дьюри ощущал себя на несколько лет старше и на целую жизнь мудрее. И бесконечно горд собою -- за все эти четыре недели он ни разу не пал на колени, моля о пощаде и милосердии. После этих четырех недель сам вид Будапешта вызывал целый шквал восторга, поток восхищения. Дьюри вышел из поезда перрон, и в течение нескольких секунд самое сильно желание было -- встать на колени и целовать асфальт. Просто ощущать себя столичным жителем, какое же это счастье! Он наслаждался каждым мгновением, пока неторопливо шел по перрону Келети пайяудвар, пока ждал трамвая, пока, наконец, ехал в трамвае, сдавленный до потери дыхания. И когда он доехал до Тёкёли ут, толпа уже выдавила из него последние капли сентиментального восторга.
   На Тёкёли ут Дьюри выбрался из трамвая и дальше пошел пешком, вниз, до поворота на Дёжа Дьёрдь ут, и тут вдруг краем глаза заметил сквозь витрину гастронома нечто странно-знакомое там, внутри, в плотной неподвижной толпе покупателей. Подсознание очнулось, подтолкнуло сознание, Дьюри пригляделся осознанно и, к крайнему своему изумлению, распознал в этой странно-знакомой фигуре Патаки. Патаки в гастрономе, в очереди к прилавку! Дьюри раскрыл рот и неотрывно глядел сквозь витрину на этот невероятное зрелище. А как только пришел в себя, не теряя времени опрометью бросился внутрь, чтобы не упустить малейших деталей этой фантастической картины: Патаки с корзиной для покупок, зажатый, как сэндвич, между двумя домохозяйками, каждая килограммов на сто живого веса. И эта корзина для покупок, эта здоровенная плетеная бандура -- явно не имущество семейства Патаки.
   Патаки дернулся. Это был лишь краткий миг, и никто другой никогда бы в жизни ничего не заметил, кроме Дьюри. Чтобы отличить фальшивые банкноты от настоящих, нужен первоклассный эксперт по банкнотам. А чтобы отличить фальшивого Патаки от настоящего, нужен первоклассный эксперт по Патаки. Дьюри знал его с четырех лет, так что лучшего эксперта не сыскать. Совершенно точно -- Патаки дернулся в первый момент, когда увидел Дьюри. Хотел бросить корзину и умчаться прочь. Опомнился, остановился, остался -- и все-таки Дьюри видел эту фальшь в наигранном спокойствии, видел, как Патаки невольно попятился на несколько миллиметров, видел эту мизерную толику стыда (буквально несколько протонов и нейтронов) -- как если бы Патаки застукали за чем-нибудь совсем уж непотребным. Например, сношение с каким-нибудь жвачным копытным травоядным...
   Дело в том, что Патаки никогда не ходил в магазин. Никогда. Ни-ког-да! Отродясь.
   Когда ему было что-то нужно, он добывал это "что-то" любым способом, только не в магазине. Связи, знакомства, натуральный обмен, насильственный отъем, шантаж, попрошайничество -- что угодно, только не магазин. Даже в шесть-семь лет, в возрасте покорного детского послушания, Патаки уже твердо отказывался заходить в магазин, и заставить его было решительно невозможно -- ни угрозами, ни ласковыми обещаниями. Не то чтобы он когда-либо провозглашал это вслух как политический манифест, но всем своим поведением подталкивал к однозначному выводу: хождение по магазинам -- это посягательство на неотъемлемые исконные права и свободы, прямое оскорбление человеческого достоинства. Когда-то Дьюри ездил в Андялфёлд забирать готовое платье для Такач Каталины. Тогда Патаки молча оставил свое мнение при себе, однако молчание это было красноречивее всяких слов: "ты мне друг, и лишь потому я закрываю глаза на твою предосудительную и прискорбную слабость".
   До сей поры Патаки слыл ярым приверженцем доктрины "сунул-вынул -- и бежать". Быстрый решительный напор, удар и незамедлительная ретирада к спасательным шлюпкам. Но на сей раз, похоже, дело оборачивается иначе (хотя у Дьюри не было еще неоспоримых железобетонных доказательств). Стоять в плетеной корзинкой в очереди за сыром -- в этом был явный признак краха означенной доктрины. Если так и дальше пойдет, в следующий раз можно будет можно будет увидеть Патаки за прялкой. Или со скалкой.
   "Ну, как там, в армии?" -- спросил его Патаки с таким невинным любопытством, как будто они стояли на баскетбольной площадке, а не в очереди за сыром. "Тебе присвоили генеральское звание?"
   "В армии -- как в армии. Как положено. Примерно так я это себе и представлял". После чего не смог удержаться и поразил в самое уязвимое место: "А из тебя, я смотрю, вырос неплохой помощник маме? А?"
   "Да не-е-е. Просто Беа попросила прикупить кое-что на обед" -- и это уже был настоящий Патаки во всей красе. Безупречный светский тон и лоск, как будто он всего лишь стоит в очереди и беззаботно беседует о том, как он стоит в очереди. Ни звука об очевидно подписанной капитуляции, ни слова о коллапсе и обрушении всех принципов и правил вольной жизни.
   Ага. Опять Беа. Выходит, она уже гоняет Патаки в гастроном за покупками. Понятненько.
   Перед этим Патаки выкинули, наконец, из бухгалтерского училища. И неудивительно, с его-то тягой к бухгалтерским знаниям. Он даже про сессию-то узнал совершенно случайно. Шел по улице, захотел поссать -- ба! оказывается, как раз в этот момент проходил мимо родного училища. Забежал внутрь, и по пути в сортир заметил на стене расписание экзаменов и свою фамилию в списке. Оказалось -- сегодня! Тотчас же он бросился к Дьюри с мольбой: что они сегодня сдают? Может, основы бухучета в легкой промышленности? Или анализ прибавочной стоимости? Хоть какие-нибудь крохи, хоть малейшие зацепки, а? Про что?
   Увы, тщетно. На экзаменах Патаки продемонстрировал безнадежное незнание, и тут уже не могли помочь даже самые ловкие его мошеннические трюки.
   Тогда он быстренько пристроился в театрально-кинематографическое училище. По иронии судьбы, именно в этот период Патаки пришлось разыгрывать настоящее театральное представление в реальной жизни. Потому что в тот же миг, когда Патаки вылетел из своего бухгалтерского училища, Венгерская Народная армия уже распахнула перед ним свои широкие объятия. Их тесный двухгодичный союз казался совсем уже неизбежным, но тут Патаки решил симулировать ложный хрящ в коленном суставе. Для достижения цели прошлось держать коленку разогнутой 24 часа в сутки на протяжении целых шесть недель -- прямо-таки марафонский подвиг, апогей театрального и актерского мастерства. А в качестве театрального критика и главного зрителя -- майор из военкомата. Только заботой о зрителе и можно объяснить тот факт, что Патаки дотерпел все шесть недель и доиграл роль до конца, так что долгожданный хрящ и вправду образовался. Иштван подыскал подходящего доктора из сочувствующих, доктор удалил хрящ, а Патаки снова получил временное освобождение от армии. Теперь в качестве студента отделения фотографии в театрально-кинематографическом колледже -- пока не заживет коленка.
   А потом Дьюри начал замечать, что в его жизнь начала проникать эта самая Беа. Косвенно проступала то тут, то там, а то и вовсе вторгалась бесцеремонно -- и это при том, что до поры до времени он ее не видел ни разу живьем. Она вторгалась не своим присутствием, а наоборот -- отсутствием Патаки.
   Но в конце концов Дьюри и Рёка отловили их на Маргит Сигэт, во время своей тренировочной пробежки. Причем накануне Патаки громкогласно объявил, что у него важные фотографические дела, нужно куда-то ехать доставать какой-то проявитель, закрепитель, и так далее. Ничего подобного! Дьюри и Рёка пробегали по дунайской набережной и неожиданно наткнулись на скамеечку, где эти два голубка уселись тандемом и любовались на речную гладь. Что, вообще-то, в глазах посвященных выглядело несколько странно. Ведь сам же Патаки раньше неоднократно официально излагал следующий тезис: надо быть полным придурком или безнадежным неудачником, чтобы без толку высиживать что-то с бабой в парке на скамеечке.
   И вдруг -- нате здрасьте. Ненатурально-выразительный "Привет!", хореография в движениях, голос сладкозвучный, отчетливая декламация каждого слога, нарочитая поза напоказ -- все это выдавало в девушке начинающую актрису, причем настолько явно, что даже не надо предъявлять студенческий билет кинематографического колледжа.
   "Вы не против, если мы присоединимся?" -- беззаботно осведомился Дьюри, присаживаясь на травку возле скамейки. Рёка плюхнулся рядом, старательно как можно ближе к Патаки, чтобы создать тому максимум физических неудобств и морального дискомфорта. Но Патаки оставался просто сама любезность -- так, будто нет на свете ничего более приятного и естественного, чем сидеть вчетвером в рядок (двое на скамеечке, двое на травке рядом) и любоваться голубым Дунаем. "Что-то тебя редко видно в последнее время. Копил на подарок мне ко дню рождения?" -- Дьюри напомнил Патаки про подарок, воспользовавшись моментом. Тот сейчас явно был заперт в угол и неспособен обороняться. А и то сказать, день рождения прошел уже десять дней назад. На мгновение Патаки скривился и сморщился, как от внезапной колики или нестерпимого омерзения -- мгновение слишком короткое, чтобы его мог заметить кто-то, кроме внимательного опытного наблюдателя (то есть квалифицированного "патакиста" -- по аналогии с "арабистом" и "африканистом"). А оправившись от омерзения, к величайшему изумлению Дьюри извлек откуда-то и торжественно преподнес увесистый том, аккуратно (и явно не баскетбольной рукой) обернутый в бумагу. "Вот, буквально все магазины обежали в поисках", -- произнес Патаки отстраненным тоном. Без сомнения, подарок предназначался именно Дьюри, и именно на день рождения. Но! Гримаса отвращения Патаки стала понятна буквально в следующее мгновение. Подаренная книга называлась "Ракоши Матьяшу от венгерских писателей", и ниже помельче: "издание посвящено шестидесятилетию товарища Ракоши". "О! Именно то, о чем я всегда мечтал" -- поблагодарил Дьюри, призвав на помощь самый изысканный сарказм. Самый минимум иронии. Вот подарок -- так подарок! Это не то, чтобы домой нести -- в руки-то взять паскудно. Лучше уж зазубренной бритвой по ладони полоснуть. Не иначе, Патаки прикупил этот шедевр для себя, а? Ухватил среди литературных новинок...
   Краткое содержание в общих чертах: сборник произведений 35 ведущих венгерских писателей, посвященных Ракоши Матьяшу. Более уместное название сборника: "35 способов вылизать жопу". Чтобы создавать подобные шедевры, требуются довольно специфические литературные способности. Способности особого рода -- как-то замаскировать свою моральную деградацию, скрыть чувство неловкости и стыда от того, что приходится писать панегирики лысому маленькому орангутангу, который по странному стечению обстоятельств является еще и первым секретарем Венгерской партии трудящихся. Так и видишь этих бедолаг в их Союзе Писателей, сели в кружок и наперебой отнекиваются: "Нет, нет, Золи, я не достоин того, чтобы быть соавтором этого эпохального издания. Уверен, Йожи или Лаци заслужили эту честь гораздо больше, чем я"
   Беа была хорошо собой необычайно, однозначно намного красивее всех предыдущих подружек Патаки. Эта неземная красота и богемный артистические флюиды вдохновили Дьюри, он открыл страницу наугад, и начал читать вслух, с выражением и подвыванием. Попалась поэма Зелка Золтана. Ну, Зелк -- он и есть Зелк во всей красе, мерзость первостатейная. Удивительно, что Патаки, обычно безжалостный в своих критических суждениях по поводу поэзии, всегда отзывался о Зелке неопределенно-нейтрально, хотя и утверждал, что он сможет выдрессировать достаточно смышленую собачку сочинять стихи лучше, чем Зелк -- просто доставать из шляпы наугад листочки с написанными на них словами. Итак:
  
   "Товарищу Ракоши -- шестьдесят!
   И все уже сказано этим
   Все, что смогу сочинить я
   Знаете вы не хуже меня
   Товарищу Ракоши -- шестьдесят!"
  
   То ли под действием вдохновенный поэзии, то ли благодаря декламаторским способностям Дьюри, Рёка вдруг залился неудержимым хохотом и повалился на спину. Отдышался через полминуты и исполнил самодельный текст по мотивам только что услышанного: "Товарищ Ракоши -- сраная жопа. И все уже сказано этим. Все что смогу сочинить я. Знаете вы не хуже меня. Товарищ Ракоши-- сраная жопа". И снова повалился на спину.
   "Ой, ну вы к нему несправедливы" -- мягко укорила Беа, -- "Ракоши такой милый добрый дедушка, просто душка! Я и в партию-то из-за него вступила". Этим только подлила масла в огонь. Дьюри и Рёка хохотали до спазмов, до судорог брюшного пресса, скорчившись на траве пополам и приведя очаровательную Беа в полное замешательство. Она же не сказала вовсе ничего смешного, и вовсе не хотела показаться смешной... Патаки разумно рассудил, что с минуты на минуту дело дойдет до взаимных оскорблений, и счел за благо ретироваться не дожидаясь: "Мы вообще-то в кино собирались... Так что мы уже пойдем, пожалуй..." -- и парочка с величавой грацией отправились к автобусной остановке. На прощанье Беа выдала: "Он ведь сделал для этой страны так много хорошего!" Стало ясно, что это восхищение товарищем Ракоши совершенно искреннее.
   Рёка был просто в шоке. Сам он много и охотно помогал всем нуждающимся женщинам в деле получения оргазма, был на этом поприще совершенно неразборчив и весьма демократичен. Но придерживался одного железного правила, и соблюдал его совершенно неукоснительно: никогда, ни за что, ни при каких условиях никаких связей, сношений и отношений с партией. Это табу. Чур меня. Никогда.
   И вдруг -- Патаки -- такое...
   Дьюри тоже был ошарашен, но по-своему. Это Беа ошарашила степенью непонимания. Полная оторванность от реальности. "Душка... Много хорошего..." Человек вступает в партию, и не задумывается вообще ни о чем, ни малейшего представления об этом орангутанге и его подручных! Для нее партия -- это общественные мероприятия, митинги, песни, речи... Театр, одним словом.
   "Что это он а? Сдурел что ли?" -- спросил Рёка, когда они остались вдвоем. Впрочем, вопрос был скорее риторический.
   "Человек приятно проводит время в свой партийной ячейке. Тот редкий случай, когда партия доставляет человеку истинное удовольствие", -- ответил Дьюри, задумчиво перелистывая страницы подарочного издания. Кому бы сбагрить эту красоту? Он мысленно перебирал всех своих знакомых -- есть ли хоть один такой ненормальный, кому можно было бы ее всучить? Ага, вроде есть один! У них "Локомотиве" играет один такой верноподданный идиот -- Петер, крестьянский парень из Кечкемета. Петер горой стоял за новую власть -- хотя бы потому, что новая власть показала ему жизненную дорогу и открыла перспективу, предоставила шанс вырваться в Будапешт из кечкеметского захолустья, до одури скучного, оцепенелого, сонного края, где самое яркое и драматичное событие -- неспешно-постепенное выделение кислорода местной флорой. Петер никогда ни на йоту не отклонялся от истинного партийного курса, постоянно излучал оптимизм и проявлял неиссякаемый интерес к жизни. Идеальный образчик для агитационных фотографий, что-то вроде "Молодые венгры гордятся новыми достижениями народной власти". Или "преисполнены гордости" -- как правильно? Более того, Петер всегда и везде таскался с разными непотребными книжками, типа "Сталин: Краткая биография" (кое-кто шутил: "увы, недостаточно краткая"). В моменты досуга доставал свою "Краткую биографию", делал на лице вдумчивое пытливое выражение, и принимался отмечать в тексте карандашиком наиболее выразительные абзацы и подчеркивать наиболее яркие мысли. Видимо, надеялся получить в глазах окружающих дополнительный политический вес и общественную значимость. То есть случай совершенно клинический. Известно было также, что заботливые деревенские родственники регулярно присылают этому болвану разные деликатесы домашнего изготовления -- такие, что в столице социалистической Венгрии их вкус-то уже давно забыли. Все сходится, один к одному. Может, дурачок Петер согласится обменять кусок копченого окорока на коллективный литературный шедевр? Это шанс!
   "Нет, ну ты мне скажи -- что же это с ним такое-то, а?!" -- продолжал негодовать Рёка.
   Он бы негодовал еще больше, если бы узнал, что отец Патаки, бухгалтер социал-демократических взглядов, провел весь 1951 год в подвале AVOшного здания на Андраши ут, связанным, в неудобной позе. Отец не рассказывал об этом никому, кроме Патаки, Патаки не рассказывал никому, кроме Дьюри, а Дьюри не рассказывал никому вообще. Патаки Гаспара схватили в январе, в их обычной манере -- вызвали на Андраши ут якобы как свидетеля по какому-то неведомому делу.
   Первые смутные подозрения зародились у Гаспара после того, как его, безо всяких предисловий и церемоний, связали "козлом" и бросили в темный подвал без окон и освещения, примерно на неделю. Потом достали, развязали, пару раз двинули кулаком в зубы и начали допрос:
   "Ну, признавайся, сволочь. Давай-ка, удиви нас чем-нибудь этаким. Развлеки немного"
   Гаспар успел высказать невразумительное предположение, что попал сюда по ошибке, и что... а затем только хрипел и стонал от ударов, призванных ускорить искреннее раскаяние и признание. Следователь вынес вердикт: "И кто его вообще арестовал, этого нудного ублюдка?", и Гаспара снова бросили в абсолютно темный подвал. Там он и провалялся до конца года, связанный "козлом". Все это время он питался единственным способом: наугад вслепую опуская лицо в миску с похлебкой, которую время от времени передавали в камеру через окошко в двери. Ощущал себя конвертом, который лежит на подносе для почты и ждет, когда же его, наконец, вскроют. Иногда до него доносились обрывки фраз из тюремного коридора: "Йено, тебе социал-демократ не нужен?" -- "Да ты что, щаз же не пятидесятый год!" -- "А бухгалтер?" -- "На хер не сдался. Ты, дружище, смотрю, опять малость перестарался? Помнишь, еще Белкин учил, не надо арестовывать больше, чем нужно. А то потом замучаешься со всякой писаниной"
   Примерно раз в полтора месяца Гаспара водили на помывку. В один из таких разов он оказался под душем нос к носу с человеком, поразительно похожим на бывшего коммунистического министра МВД Кадара Яноша. И даже голос у него был в точности такой же, как у бывшего коммунистического министра МВД Кадара Яноша. "Сколько ж еще ЭТО ВСЕ будет продолжаться?!" -- в отчаянии спросила ходячая копия Кадара. Но Гаспар как-то не нашелся, что ответить ходячей копии министра МВД в подобных обстоятельствах.
   В конце концов, как раз перед Рождеством, кто-то ввалился в его темный подвал и развязал Гаспара: "Давай съе#ывай, нам камера нужна". Пока он дошел от своей камеры до ворот тюрьмы, ноги начали отказывать, слабеть и подкашиваться, но тут ему повезло -- именно в тот момент, когда он, пошатываясь, вышел на улицу, мимо проезжала одна из пяти оставшихся в природе машин будапештского такси. По дороге домой шофер обмолвился, что это для него самое привычное дело -- развозить по домам полуживых счастливцев, отпущенных с Андраши ут: "Я с этого имею бОльшую часть дневной выручки.."
   Гаспар и до отсидки был не очень-то склонен к странствиям и путешествиям, а уж после отсидки превратился в самого заядлого домоседа. Стал испытывать к своему домашнему креслу даже бОльшую привязанность, чем Элек. Постаревший на десять лет человек, обессиленный физически и раздавленный морально -- и постыдным арестом, и издевательским обвинительным приговором, и невразумительным освобождением.
   До поры до времени, рассказывая в "Локомотиве" про свои игры с Беа, Патаки изображал дело с наигранным бахвальством: "Партия имела меня во все дыры целых пять лет, а теперь вот я ее имею время от времени" Однако сейчас, стоя вместе с Патаки в гастрономе, в очереди за сыром "Анико", Дьюри понял однозначно -- вся бравада уже в прошлом. Сгорел малый. И смех, и слезы. С одной стороны, сколько убийственных шуток по этому поводу мгновенно пришло Дьюри в голову, столько ядовитых острот! Хватит на несколько месяцев. Он даже пожалел, что нет при себе записной книжки, чтобы все это не вылетело из головы. Фактический материал (Патаки в гастрономе, с плетеной корзинкой, среди теток-кошелок) давал просто неиссякаемый простор для творчества, от коротких дразнилок до произведений эпических масштабов ("Иду я как-то раз спокойно во Тёкёли ут, и вдруг вижу -- что бы вы думали?!...")
   А с другой стороны, ощущалось некое сожаление. Рушились кумиры и низвергались идолы. Патаки доселе имел репутацию былинного героя, циничного расчетливого победителя в межполовых схватках, неуязвимого, неподдающегося, с врожденным иммунитетом от той любовной болезни, которая может поразить кого угодно -- но только не его. А теперь все это величественное величие вдруг величественно рушилось, подорванное невинной плетеной корзинкой. Сколько веревочке не вейся -- Патаки, как и остальные, в конце концов пал жертвой.
   Весь гастроном был заставлен однообразными рядами банок с маринованными корнишонами, все стены от пола до потолка, разбавленные кое-где пирамидами абрикосовых консервов, размером чуть поменьше. Любая ровная поверхность в магазине также была оккупирована толпой таких же стеклянных банок. И точно такие же банки можно найти по всей Венгрии, в любом магазине. Маринованные корнишоны и консервированные абрикосы. Если вы беззаветный фанат маринованных корнишонов или почитатель консервированных абрикосов -- тогда да, вам повезло и вы оказались в правильной стране. А если нет -- тогда что? Прикинув, Дьюри счел, что вот это бешеное изобилие корнишонов и абрикосов -- главное достижение, с которым Венгрия вступила во вторую половину двадцатого века.
   Было что-то символическое в этой однообразной массе неподвижных стеклянных банок. Квинтэссенция застоя, равнодушия и смирения. Как раз то, чего они требовали от народа. Наглухо закрыть крышкой, расставить по одинаковым полкам, и пусть стоят молча и тихо -- до тех пор, пока они для чего-нибудь не понадобятся.
   Сколько ВСЕ ЭТО может продолжаться?
  
  
  
   1954, июль
  
   Дьюри шел на урок английского, а по дороге размышлял о несправедливостях кровавого режима. Кровавый режим выращивает из него бухгалтера против его собственной воли. И это просто невыносимо.
   А путь был неблизкий. Маккаи жил вдалеке от ?ллёи ут, в квартире на втором этаже -- очень необычно по сравнению со всеми другими квартирами, которые Дьюри посещал в своей жизни. Те обычно ютились на последних-предпоследних этажах. А квартира Маккаи была большая, удобная и просторная, и лишь некое дополнительное обстоятельство отравляло Маккаи все существование. В прежние годы, еще до войны, Маккаи был дипломатическим сотрудником -- так что нынешняя народная власть считала его безнадежным неисправимым буржуазным элементом, недостойным удобной и просторной квартиры. А потому подселила ему на законных основаниях жильца по своему усмотрению, превратив дипломатическое жилище в коммуналку. Подселенец был темный крестьянский парень, а ныне -- неутомимый труженик на ниве борьбы за мир во всем мире. Проще говоря, слушатель Партийной Школы.
   Каждый визит Дьюри к Маккаи начинался с одного и того же: Маккаи открывал входную дверь, и тут же, с места в карьер, начинал отчаянную обличительную речь в адрес непрошенного подселенца.
   "Ладно, пусть он коммунист -- это я еще могу как-то пережить. Пусть он раскидывает по всей моей квартире эти бумажки с речами товарища Ракоши -- это я тоже переживу. Я даже могу пережить тот факт, что он просто имбецил. Да, просто имбецил, в строго медицинском значении этого слова. Да и вообще, суждения о ближнем следует выносить с осторожностью, так что... Но вот чего я никогда не смогу пережить -- это то, как он воняет. Господи, как же он воняет! Нет, к этому просто невозможно привыкнуть. Это непростительно, совершенно. Этому не может быть никаких извинений... Вот, помню, квартировал у нас во время войны один эсэсовец, офицер. Как пить дать, водились за ним всякие эсэсовские художества -- массовые убийства, издевательства над женщинами, пытки малолетних узников, и прочие делишки. Но! Он был приличный человек, совершенно не вонял, и мы с ним прекрасно ладили. Нет, что угодно, только не эта вонь... Нет-нет, молодой человек, не думайте, будто я излишне резок. Эта вовсе не та вонь, которая "не-успел-помыться-утром-очень-торопился", нет, нет!! Это такая застарелая вонь, которую ни с чем не спутаешь. Так может вонять только человек, который не знает мыла с рождения. Эта вонь тут пропитала все насквозь, она висит в воздухе, ее потрогать можно. Еще немного -- и с ней можно будет за руку здороваться"
   "И чего я только не перепробовал: каждый день расписывал ему, какое это удовольствие -- подставить тело под теплые водяные струйки; оставлял чистые полотенца на видном месте у него в комнате, долго и подробно рассказывал ему, с какими трудностями я в свое время доставал и устанавливал новый смеситель для душа. Как-то раз даже наврал, якобы вычитал в газете, что ежедневный душ увеличивает продолжительность жизни примерно на двадцать лет. А в другой раз придумал, тоже якобы в газете вычитал, подходящее высказывание товарища Ракоши. Товарищ Ракоши выразил мнение, что каждый настоящий коммунист должен ежедневно мыть подмышки. Под лозунгом "Чистота есть основа советской власти". И -- ничего. Все без толку. Я даже пробовал подарить ему на Первое Мая два здоровенных куска мыла..."
   Речи легкомысленные и опасные -- по крайней мере для человека, которые день за днем вынужден жить под одной крышей с кадровым коммунистом. Или Маккаи приберегал всю свою фронду исключительно для Дьюри?
   Вспомнилась та прошлогодняя история, в тот день, когда сообщили о смерти Сталина. Дьюри выходил из своего бухгалтерского училища, и вдруг увидел в коридоре директрису, товарищ Компань. Товарищ Компань стояла на коленях перед бюстом товарища Сталина, слегка раскачиваясь, и голосила безудержно, навзрыд, как если бы потеряла самого близкого человека. Вообще-то она была неплохая тетка, эта товарищ Компань -- согласилась в свое время принять классово чуждого Дьюри в бухгалтерское училище, и даже сказала ему при этом что-то ободряющее, хоть и в чисто коммунистическом духе: "Имей в виду, Фишер, мы не спускаем с тебя глаз. Ты должен будешь учиться вдвойне старательно, чтобы искупить свое буржуазное происхождение" При этом совершенно искренне считала, что в этой фразе нет ничего обидного и оскорбительного, а наоборот, одно лишь человеческое соучастие и добрая мотивация. Впрочем, чему удивляться? Любой партийный чиновник после прочтения личного дела Дьюри думал точно так же, а товарищ Компань лишь озвучила вслух.
   Да, личное дело, твоя постоянная верительная грамота. Буржуазное происхождение, как черная метка на всю жизнь.
   А товарищ Компань надрывалась возле бюста в таком запредельном отчаянии, что Дьюри даже подумал было подойти, хотя бы из вежливости, и сказать какие-то слова утешения. Но потом почувствовал -- нет, не сработает.
   И пошел к Маккаи на английский.
   Он позвонил в дверь. Никто не открывал. Позвонил еще раз. Снова ничего, но изнутри доносился какой-то тяжелый дробный стук. Дьюри нечаянно оперся на дверь, и она вдруг отворилась, оказалась не заперта. Дробный стук и глухой шум усилились. Дьюри осторожно прошел в квартиру, на звук, и вдруг увидел -- Маккаи! в гостиной! пляшет! на столе!
   "Что, немножко неуклюже, да? Знаете, молодой человек, я последний раз практиковался в этом лет сорок назад" -- пояснил Маккаи, запыхавшись -- "Так что, похоже, слегка растерял форму"
   Кряхтя, он спрыгнул со стола, бросился в кладовку, и вернулся с бутылкой шампанского:
   "К сожалению, советское. Несколько лет хранил в кладовке, чтобы всегда было холодное. Чтобы, как только он окочурится, шампанское уже было наготове"
   В тот день весь урок английского состоял из тостов типа "Чтоб ему в аду лучше горелось", а также экскурса по уничижительным эпитетам английского языка.
   "Вы счастливый молодой человек. Именно потому, что молодой. Теперь уже ЭТО ВСЕ продлится недолго. А когда ЭТО ВСЕ закончится, наконец, поезжайте в Москву, в паломничество -- нассать на его могилу. Как раз, пока подойдет ваша очередь, успеете состариться"
   В тот день Дьюри впервые увидел, как Маккаи улыбается, и впервые услышал, как он смеется. И это при том, что за четыре предыдущих года обучения Дьюри ни разу не мог припомнить ни единого случая, чтобы Маккаи был бы хоть чем-нибудь доволен. И тут вдруг -- эта улыбка! Он-то по наивности полагал, что знает про Маккаи почти все: одинокий бездетный вдовец, угрюмый грамотей-начетник с позапрошлой эрудицией. Эрудицией, которая сегодня не приносит ни денег, ни уважения, ни общественного положения. Которая сегодня скорее недостаток и неизбежная обуза, как будто скелет давно истлевшего слона, к которому Маккаи намертво прикован ржавой цепью. И вдруг -- Сталин умер! -- и оказалось, что есть целые непознанные области Маккаи, целые нетронутые пласты Маккаи, ранее неведомые современной науке. Так бывает, когда на гардеробе много лет неподвижно стоит старинная пыльная ваза, а потом вдруг кто-то случайно поворачивает ее, смахивает пыль -- и мы можем лицезреть яркий рисунок нездешней красоты.
   Непосредственно в момент, когда радио замогильным голосом начало "... о болезни и смерти товарища Сталина", Дьюри мыл голову в ванной. Первая мысль была, одновременно с приступом феерической животной радости: успеет ли режим рухнуть до следующей пятницы, когда у них был назначен очередной экзамен по марксизму-ленинизму? Можно ли рассчитывать на полный крах коммунизма за неделю, или все-таки придется еще немного почитать этого ихнего Маркса?
   А следующая мысль была: как бы так извернуться и выразить максимум неуважения к усопшему вождю завтра, во время десятиминутной траурной паузы? Придумать и учинить максимальное кощунство в хулиганской и извращенной форме? Впоследствии он несколько раз смотрел ту скорбную кинохронику о траурных мероприятиях в Будапеште -- все город скорбно замер и остановился, пролетарии со скорбными лицами застыли, стоя, вдоль тротуаров, скорбные железнодорожники гудят из своих стоячих паровозов, целые толпы, облаченные в траур, направляются к чудовищной статуе Сталина на Хёшёк тере... И каждый раз Дьюри очень сожалел, что не смог в тот день и час пригласить скорбную съемочную группу в свою комнатку в квартире на Дамьянич утца, чтобы она запечатлела единственную часть его тела, застывшую в эти минуты стоя -- впрочем, безо всякой скорби, а даже наоборот. Стоя входила и стоя выходила, входила и выходила, раз за разом. Ради такого случая пришлось зазвать в гости одну старинную подружку -- теперь уже замужнюю, но до сих пор еще склонную иногда предаваться ностальгии по прежним временам. Особенно сильный приступ сладкой ностальгии совпал с минутой молчания удивительно точно.
   Дьюри очень любил эту кинохронику, потому что на одном из общих планов толпы на Хёшёк тере в верхнем правом углу экрана на несколько секунд мелькает угол его дома. Наверное, если остановить пленку и приглядеться, можно даже различить окно его комнаты. Так что, можно сказать, в тот день они с подружкой самозабвенно погружались в траур прямо под прицелами кинокамер. Каждый просмотр кинохроники воскрешал к его памяти тот приступ траурного восторга.
   Смерть товарища Сталина -- это событие само по себе приятное до сумасшествия. Однако после нее положение дел не слишком-то изменилось. Правда, Ракоши слегка убавил спеси и самодовольства, а премьер-министром сделался Надь Имре. Нет, ну конечно Надь кое в чем отличался от Ракоши. Например, у Надя были усы, а у Ракоши усов не было. А еще Ракоши был биллиардно-лысый, в отличие от Надя. И вроде бы ходили слухи, что кого-то выпустили из тюрем. Но -- статуя на Хёшёк тере высилась непоколебимо. Раньше на Хёшёк тере стояла церковь, но в сорок пятом, после окончания осады, от нее остались одни руины. При коммунистах руины разобрали, и теперь вместо церкви доминирующим элементом пейзажа стал многометровый бронзовый истукан. Этот истукан -- первое, на что натыкался взгляд Дьюри, когда он смотрел на улицу из окна своей комнаты. И он воспринимал истукана как персональное издевательство Провидения лично над ним, Дьюри. И эта статуя по-прежнему стояла, распространяя грех содомитский на будапештский городской пейзаж и уродуя линию горизонта, разбивая сохранившееся очарование столицы на две бессвязных половины. Столицы, которая и без того никак не могла оправиться от послевоенной разрухи.
   Но в тот вечер Маккаи возник в проеме открытой входной двери раньше, чем Дьюри успел нажать кнопку звонка. И вместо приветствия Маккаи сразу вывалил: "Немцы, три-два! Морлок и два Ран, а у нас Пушкаш и Цибор. Это же подстава! Явный договорняк!"
   Дьюри, к стыду своему, совершенно игнорировал своим вниманием проходивший в те дни чемпионат мира по футболу. Экзамены по ненавистному аудиту и нудному бухучету, все эти балансовые и внебалансовые счета целиком переполняли все его существо яростью и отчаянной скукой, так что ни на что более просто не оставалось ни времени, ни сил. И это в то время, как все остальные от мала до велика просто бредили финалом, Западная Германия - Венгрия. По правде сказать, и к английскому-то Дьюри сегодня совершенно не был расположен, но у Маккаи не было телефона, так что предупредить его об отмене занятий было никак невозможно. А пропустить занятие без предупреждения -- Дьюри очень не хотелось обижать тем самым старика, тонкого ценителя приличий и этикета, который получал видимое удовольствия от этих занятий. И плату за двухчасовое занятие он брал весьма умеренную --впрочем, даже такая плата представляла собой изрядную нагрузку для нищенского бюджета Дьюри. И было понятно, что Маккаи занимается этим скорее не из-за денег (в которых он, впрочем, очевидно нуждался), а ради того, чтобы время от времени заполучать в свою квартиру некую аудиторию, которая воспринимала бы его всерьез. Шаркая по улице в булочную, кто он? Один из многих немощных пенсионеров, одинокий старый пердун, без работы, без денег, без влияния и положения. А в учительском кресле Маккаи сразу автоматически превращался в умудренного носителя интеллектуальных сокровищ, и получал от учеников жизненно необходимые инъекции пиетета и почета. Вот уже несколько лет он делился с Дьюри своими откровениями в области английского синтаксиса, фонетики и обычаев Британии, где сам он служил одно время сотрудником венгерского посольства. "А какое это было здание! Само здание -- изумительное! Сами мы, конечно, никак не могли бы себе такого позволить, но оно нам досталось по наследству от Габсбургов. Нам -- здание в Лондоне, австрийцам -- в Париже, а чехи получили здание посольства в Берлине, и были счастливы дальше некуда. Ну, может, хоть теперь чему-нибудь научатся, со второго раза..."
   Дьюри сел и принялся ждать Патаки, который с недавних пор решил вдруг, что ему тоже следует начать учить английский. Кроме того, Патаки счел, что идеальным методом изучения для него будет следующий: просто сидеть рядом с Дьюри во время уроков. Дьюри слегка опешил и деликатно напомнил Патаки, что вообще-то он весьма продвинулся в своем английском за эти несколько лет, и для "нулевого" Патаки подобное сидение будет совершенно бесполезно. Но Патаки это нисколько не отпугнуло. Он заявил, что всегда легко схватывает суть.
   "Три-два!" -- раз за разом, как в ступоре, повторял Маккаи, оглушенный и потрясенный результатом. И не только Маккаи -- оглушена и потрясена была вся страна. Ну, за исключением разве что грудных младенцев и Дьюри, который слишком погряз в своих бухгалтерских страданиях и был слишком задавлен зубрежкой бухучета.
   Это было последнее оставшееся национальное достояние, последняя национальная гордость -- венгерская футбольная сборная, и ее лидер Пушкаш Ференц, золотая бутса, талант, самородок. Излагая в бухгалтерских терминах: единственный венгерский актив, единственная строка по дебету -- Пушкаш Ференц, футбольный гений в чистом виде. Невысокий, плотный, коренастый. Но когда он выходил на поле, оказывалось, что он видит иначе, чем другие. Непостижимые остальным траектории и неведомые другим комбинации. И он заколачивал! Как он заколачивал! Заколачивал мячи в сетку всеми способами. И еще -- Пушкаш был живая насмешка над спортивными правилами и тренерскими методиками, еще в большей степени, чем Патаки. Пушкаш мог бы вообще не тренироваться -- и все равно был бы лучшим игроком сборной. Остальные тоже были несомненные таланты -- но Пушкаш был истинная звезда, бриллиант, маленький гигант футбольного дела. Незадолго до чемпионата венгры в феерическом матче вынесли родоначальников со счетом 5-1, и все были уверены -- в финале немцев просто размажут по полю.
   "Это все куплено, без сомнения. Немцы! Наверняка, немцы предложили им кредит, или что-то в этом роде. И команда получила приказ проиграть" -- твердил Маккаи.
   Между тем урок уже пять минут как должен был начаться, а про Патаки не было ни слуху, ни духу. Маккаи в ожидании решил побаловать себя чашечкой кофе, настоящего бразильского, который получал в посылках от своего кузена из Кельна. "Вот удача! Таможенники сперли только половину. Обычно пропадает вся пачка" -- комментировал Маккаи. -- "Впрочем, возможно, я и несправедлив к таможенникам. Половину пачки вполне мог украсть и почтальон". Дьёри вежливо отказался от первого предложения, лишь только для того, чтобы с благодарностью принять повторное.
   Уроки английского продвигались в целом довольно успешно. Дьюри достиг такой стадии, что уже мог смело открыть книгу на английском на любой странице, и эта страница не таили от него никаких особых секретов. То есть в ней еще могли встретиться неясности и мимолетные сомнения, но основные смысловые моменты уже не могли укрыться от Дьюри. И это его очень радовало, особенно если учесть характер этих занятий: урывками, вечерами, причем зачастую -- когда он уже был полумертвый после баскетбольной тренировки. Главная привлекательность английского была в том, что на нем разговаривали только прогнившие капиталисты. Подлые ублюдки типа жирных акул с Уолл-стрита или коварные колонизаторы с Туманного Альбиона. Привлекательность была и в том, что английский, в отличие от русского, не был обязательным. Наоборот, выучить английский официально было почти невозможно, его просто не преподавали нигде -- ни в школе, ни в училище. Потому что английский язык считался вредным, враждебным и загнивающим -- в отличие от бодрящих, вразумляющих и просветляющих кириллических скриптов.
   Экзамены по русскому Дьюри сдавал не раз и не два -- и в школе, и в училище. Обычно подготовка сводилась к тому, чтобы твердо вызубрить ответы на вопросы типа "Товарищ, делегаты профсоюза металлургов уже прибыли?" или "Какова роль гегемонии пролетариата на сегодняшнем этапе?" Для сдачи экзамена достаточно было навставлять в письменный текст или устный ответ переизбыток "товарищей" -- и дело в шляпе. Дьюри внутренне очень гордился тем, что всегда получал на экзаменах по русскому наименьший возможный проходной балл. И еще тем, что каждый раз, прежде чем выйти из экзаменационной аудитории, он уже начисто забывал все, что знал в области русского перед экзаменом. Можно сказать, что его познания в русском имели счастливое свойство самоликвидации.
   Что касается его английского, то лишь однажды Дьюри довелось испытать его в деле. Как-то раз к ним в "Локомотив" приехал с визитом баскетбольный тренер из университета Манчестера, и Дьюри назначали ответственным за взаимопонимание между иностранным гостем и принимающей стороной. С первых же секунд он с ужасом обнаружил, что не понимает ни единого слова из того, что говорит этот человек. Не понимает настолько, что Дьюри тихонько отозвал в сторонку сопровождающего из министерства спорта, и осторожненько уточнил -- действительно ли тот язык, на котором сейчас говорит манчестерский тренер, является английским. "Должно быть так" -- неуверенно ответил сопровождающий. -- "Он же шотландец". В конце концов Дьюри спасся тем, что на лету изобретал вопросы и сочинял ответы примерно такой же длительности, как говорил шотландец. Так что обе высокие договаривающиеся стороны остались вполне удовлетворены качеством коммуникации.
   "Прошу вас, молодой человек" -- произнес Маккаи, передавая Дьюри чашечку. Кофе был настоящий. Темный, тягучий, восхитительно ароматный, и такой крепкий, что кофеином уже через несколько секунд стреляло в мозг. Заграничный кофе! Сделав маленький глоток, Дьюри предался фантазиям. Да, Бразилия... Кофе сколько хочешь, солнечные пляжи, океанские волны... И беглые нилашисты. Но, даже несмотря на наличие беглых нилашистов, Бразилия представлялась вполне радужной альтернативой окружающему.
   А Патаки все не было, и не было никакого намека на него. По правде сказать, Патаки никогда не был особенно пунктуален или синхронен с чем-либо. Соразмерять течение своей жизни с регулярными интервалами времени при помощи тикающих механических приспособлений -- это явно был не его конек. Надо думать, если б даже Патаки полностью советизировался и русифицировался до такой степени, чтобы по примеру Красной армии носить на каждой руке по дюжине часов -- то и тогда бы наверняка опаздывал на условленные встречи. А уж в последние дни рассинхронизация ритмов между Патаки и остальной Венгрией достигла прямо-таки угрожающих размеров -- это после того, как его бросила Беа.
   То есть Патаки, конечно, этого факта не признавал. Он не признавал, что Беа просто избавилась от него, как от назойливой мухи. Выставила из своей жизни вон. Выкинула, как драного кота. Он не признавал, но по времени эти два явления удивительным образом совпадали: первое -- Беа закрутила роман с одним из известнейших в Венгрии, многообещающих и высокооплачиваемых актеров; и второе -- Патаки три дня подряд валялся в постели с потухшим взором и не мог набраться сил и мужества хотя бы на то, чтобы встать и почистить зубы. Не говоря уже о том, чтобы зайти и поболтать с Элеком за сигареткой.
   Дьюри пытался его как-то расшевелить. "Ну-ка давай, давай, пошел!" -- командовал Дьюри после того, как Патаки оставался прикованным к постели уже более 48 часов, -- "Давай, соберись, дохлятина! Гребля ждет". Патаки повернулся на другой бок, медленно и осторожно, чтобы не расплескать свою тихую и печальную меланхолию. И чтобы Дьюри не замарал своей бесцеремонностью всю эту хрустальную печаль.
   "Честно говоря, не вижу особого смысла в осознанном существовании. Один геморрой от этого. И никаких плюсов взамен" -- ответил Патаки.
   "Но-но, будь мужиком!" -- подбадривал и повторял Дьюри. -- "Знаешь, сколько раз со мной случались такие беды? Это, брат, как локтем под грудину, когда толкаешься под щитом за отскок"
   "Ты -- другое дело. Ты просто создан для того, чтобы стойко переносить удары судьбы" -- упрямо твердил Патаки.
   Потом заходил Хепп, но даже и он оказался не в силах перевести Патаки в вертикальное положение.
   Но на третий день Патаки все-таки воскрес. Дьюри увидел, как Патаки вприпрыжку несется по Дамьянич утца, стуча по тротуару баскетбольным мячом, с лихим дриблингом.
   "Что это с тобой вдруг?"
   "Эрекция!"
  
   Патаки опоздал на урок на двадцать минут и явился со словами: "Немцы, три-два! Морлок и два Ран, а у нас Пушкаш и Цибор. Это же подстава! Явный договорняк!" И они с Маккаи тотчас же пустились в живое обсуждение и отчаянное негодование по поводу низости и продажности всех и вся в эту позорную эпоху. К большому неудовольствию Дьюри, который вдруг почувствовал себя чужим и лишним. Однако лишь только начался урок, как он вновь обрел душевное равновесие: было истинным удовольствием наблюдать за мучениями Патаки, который, как ни старался и ни хмурился, все же не понимал ни единого слова. Ни бельмеса. Тем более, что на сей раз Маккаи сразу углубился в лексику весьма специфическую: обонятельные эпитеты английского языка. Разговор на больную тему, немытый партийный жилец-постоялец. Чтобы живописать миазматическую сущность своего непрошеного подселенца, Маккаи выдал подряд не менее тридцати английских прилагательных, и смысл некоторых из них Дьюри угадывал лишь интуитивно. Что касается Патаки -- то Дьюри был уверен, что тот вряд ли явится на следующее занятие после такого виртуозного вокабулярного пассажа Маккаи.
   И провожая их после урока, Маккаи никак не мог избежать темы своего соседа, теперь уже на венгерском: "Он учится на трехлетних курсах в своей партийной школе. Трехле-е-етних! Я вот думаю, сколько времени требуется человеку, чтобы научиться выговаривать "Да, товарищ"? Три года..."
   Потом Маккаи настоял и почти силой подвел Патаки поближе к комнате подселенца, чтобы дать более убедительную иллюстрацию степени зловония. "Ну вот что с этим можно сделать, а? Такой кошмар... Кстати, молодые люди, знаете ли вы случайно, где можно купить немного толченого стекла?"
   "Стекло не прокатит. Может, лучше настрочить на него анонимный донос и послать на Андраши ут?" -- мгновенно предложил Патаки. -- "Что-нибудь насчет того, будто видели, как он шакалит возле американского посольства с наклеенными усами. А уж если б вам удалось раздобыть пару-тройку долларов и запихнуть ему под наволочку -- это было бы просто идеально".
   Маккаи приготовился было рассмеяться, но затем глянул на Патаки и осознал вдруг, что на лице у того нет и тени улыбки или шалости. Маккаи приостановился и пару раз медленно кивнул головой. С выражением постепенного понимания, которое можно было бы истолковать как угодно.
   Обратно Дьюри и Патаки ехали вдвоем, одни в совершенно пустом трамвае, устроившись на заднем сиденье. Патаки вытащил из своей фотографической сумки тоненькую желтенькую папку и сунул Дьюри: "На. Это тебе мой подарок на день рождения. Извини, что слегка запоздалый"
   Дьюри бросил один лишь взгляд -- и пустой трамвай вмиг показался ему слишком людным местом, полным ненужных любопытных глаз. На обложке было отпечатано: "AVН". Алламведелми Хатошаг. Нынешняя инкарнация бывшей АВО. И ниже более мелким шрифтом: "Строго секретно". Внутри лежало персональное дело Дьюри из досье МВД -- сокровенная квинтэссенция, гражданский и идеологический образ личности, подноготная и последний государственный вердикт по поводу его скромной персоны. Ну и? На машинке напечатаны фамилия, имя, второе имя, дата рождения... В дате рождения -- ошибка. Во втором имени тоже. Единственная запись в личном деле сделана синими чернилами витиеватым почерком: "Без особых отметок". Это, черт возьми, самая оскорбительная оценка, которую он получал когда-либо в жизни! Не считая язвительных замечаний школьных учителей в первых классах. "Без особых отметок"... Выходит, полицейское ведомство не считает его достойным своего внимания сейчас, и не испытывает к нему никакого интереса в будущем.
   Но все равно, держать в руках строго секретный АВОшный документ -- от этого было как-то не по себе.
   "Как ты это раздобыл?"
   "Есть такая секретная полицейская барышня, Агнеш... Кстати, большая любительница хорового пения... В общем, если ты знаешь, кого и как просить -- то всегда получишь то, что тебе нужно"
   Через спальню Патаки, как на конвейере, проходила целая вереница женских образов, и Дьюри имел о них некоторое поверхностное представление. В частности, Агнеш, самая рыжая из всех подружек Патаки, работала машинисткой в АВОшной канцелярии, а по совместительству пела в АВОшном сводном женском хоре. По пролетарским праздникам голосила на концертах для служащих советского посольства. А еще она ходила на вечерние курсы сценографии в театрально-кинематографическом училище. "Это она для того, чтобы вносить побольше драматизма и художественной выразительности в протоколы допросов" -- пояснял Патаки.
   "А я смотрю, у них на меня не слишком много компромата" -- сказал Дьюри.
   "Ну, признайся, ты же честный труженик -- потому и не вступил в АВО. На-ка вот лучше, глянь мое дело". Патаки достал из сумки дело толщиной с энциклопедический том и начал перелистывать. "Никак не мог подумать, что на них работает столько баб! Оказывается, даже эта ё#кая маленькая мерзавка в сорок девятом, представляешь? Честно говоря, я не дочитал это все до конца" Патаки пробежал взглядом несколько страниц, примолк, потом пролистнул еще несколько. "Та-ак... Выходит, и у нас в "Локомотиве" тоже кто-то стучит, это однозначно. Ну ничего, у меня теперь тоже кое-что имеется. Спасибо Агнеш". Он пошарил в кармане и достал красное удостоверение АВО. Внутри -- "Патаки Тибор" и фотография.
   Дьюри впал в полное, совершенно оцепенелое, изумление. И пока он медленно, понемногу, наугад, пытался облечь это изумление в некие словесные одежды, их трамвай задребезжал по бульвару Музеум кёрут, и они увидели вдруг большую толпу на Броди Шандор утца, услышали шум и разноголосый гомон. "Что у них там сегодня? Снова день рождения ихнего Ленина? Или мамы ихнего Ленина?.. Или папы ихнего Ленина?.. Или кто там еще есть у ихнего Ленина..." -- начал было гадать Патаки, по ходу дела, однако, все более и более внимательно вглядываясь в толпу. Что-то необычное было в движении этой толпы и воздуха над нею, живое, незнакомое или почти забытое. Не сговариваясь, они на ходу спрыгнули с трамвая для более детального рассмотрения.
   Сотни людей толпились вокруг Главной редакции Венгерского Радио. Быстро стало понятно, что вся эта толпа собралась тут в знак протеста против результатов футбольного финала. То здесь, то там слышались периодические вспышки ритмичного скандирования "Паа-зор!! Паа-зор!" и "Под-ста-ва!! Под-ста-ва!!"
   Зрелище удивительное! И самое удивительное в нем было -- эта открытость, публичность выражения. Дьюри не верил своим глазам. Это было нечто такое, чего он не видел уже... нет, даже не вспомнить сколько лет! Наверное, аж с сорок седьмого года, с тех самых выборов. "Пошли, подойдем поближе" -- сказал Патаки и начал продираться через толпу. Народ хлынул к главному подъезду Радиокомитета, где стояла цепь АВOшников с автоматами наизготовку и напряженными потерянными лицами. Патаки ужасно хотелось оказаться прямо на острие, в первых рядах, и, несмотря на все предосторожности Дьюри, движение толпы действительно подталкивало их все ближе и ближе к защитникам государственной власти. К раздраженным защитникам с автоматами наизготовку.
   Как нарочно, они подошли как раз в то момент, когда офицер уже готов был потерять терпение. Это было видно невооруженным глазом, и Дьюри сильно забеспокоился о собственной судьбе. Причем толком даже не понять, чего нужно всем этим собравшимся. Может, Радиокомитет казался этим людям более реальным представителем власти, чем парламент (и, таким образом, самой подходящей целью для того, чтобы обрушить всю свою ярость)? Или они хотели прорваться к микрофону и выдать в радиоэфир что-нибудь нелицеприятное? А может, им просто не понравился комментарий к матчу? Между тем АВОшный командир непрерывно и истошно орал, срывая голос: "Я предупреждаю!! Последний раз!! Расходитесь!!". Как заезженная, отчаянно хрипящая пластинка на пределе громкости.
   "Заткнись, мудило!!" -- заорал вдруг человек, притиснутый к Дьюри слева. Толпа была в дикой ярости, сплоченная коллективной уверенностью в своей правоте и силе. Что весьма удивительно, ведь АВОшники вооружены автоматами, а толпа, кроме своей ярости -- больше ничем. Да к тому же АВОшники прямо на глазах все больше и больше становились похожи на людей, готовых поливать толпу свинцовым градом.
   АВОшный командир все продолжал кричать "Расходитесь", но тут в задних рядах начали скандировать по нарастающей "Му-ди-ло!! Му-ди-ло!!". Сам Дьюри выкрикивал это ругательство, раз за разом выпрыгивая над толпой чуть ли не по пояс. С восторгом и ужасом, что дело зашло слишком далеко. Наконец, у АВОшного командира сдали нервы, и автоматчики двинулись вперед. Толпа отпрянула, трое АВОшников ринулись вниз по ступенькам и тут вдруг раздался удар и радостный вопль "Аааа, сссука, получи по яйцам!!!" Брошенный камень, резкий звон лопнувшего стекла в здании Радиокомитета, осколки посыпались вниз.
   И почти сразу же грохнула автоматная очередь. Развлечение закончилось. Дьюри, как и большинство остальных, счел, что, в конце концов, это уже чересчур -- получить пулю из-за того, что Грошич Дьюла пропустил на один мяч больше, чем Тони Турек. Он рванул с места и бросился в миллиметровую щель между двумя мужиками сзади. АВОшники наступали, орудуя прикладами направо и налево. Чтобы очистить улицу, им потребовалось совсем немного времени -- вся толпа бросилась врассыпную уже после первых выстрелов.
   Быстрее! Бегом! В те секунды весь Дьюри состоял из этих "быстрее!" и "бегом!" Все существо его сконцентрировалось на том, чтобы покинуть место как можно быстрее. Толпа неслась по Бродь Шандор утца, и вдвое быстрее несся сквозь толпу Дьюри. Он не сразу осознал, что потерял Патаки из виду, а осознав, не слишком обеспокоился. Не-ет, не таков Патаки, чтобы лежать сейчас в неживой позе на мостовой перед зданием Радиокомитета. Куда более вероятно, что он уже подхватил тут на бегу какую-нибудь миловидную демонстрантку-революционерку...
   Вернувшись домой, Дьюри вместе с Элеком с удовольствием послушал радио. Последние известия: безответственные хулиганы устроили беспорядки возле здания Радиокомитета на Бродь Шандор утца. Краткая минута славы! Приятно ощущать себя знаменитостью.
   "По итогам сегодняшнего дня интересное наблюдение насчет венгров" -- поделился он с Элеком -- "Они странные люди: семь лет под диктатурой им хоть бы что, а за один проигранный футбольный матч они убить готовы..."
  
  
  
   1955, ноябрь.
  
   Дядька напротив храпел. Храпел с таким душераздирающим грохотом, который далеко превышает пределы терпения даже самого терпеливого человека. А Дьюри не был самым терпеливым человеком, да и все остальные пассажиры -- тоже. Все они уже израсходовали без остатка всю свою деликатность и незлобивость, и теперь из последних сил держались под этими чудовищными, как кувалдой по ушам, ударами храпа.
   Дядька по виду был похож на какого-нибудь мелкого инженера или прораба, скромного штатского человека. Из нагрудного кармана рубашки торчал карандаш, косвенно указывая на наличие у дядьки некоторых рудиментов образования. Прежде чем заснуть, дядька запомнился тем, что с изумительной ловкостью высморкался с помощью указательного пальца правой руки -- мощно и точно, прямо в открытое окно. Явный признак того, что он провел много времени на стройплощадках среди простого народа.
   Он сел в Будапеште. Запихнул на верхнюю полку какие-то убогие облезлые пожитки, высморкался в окно, плюхнулся рядом, склонил голову, прислонившись к оконному стеклу, и в тот же миг уснул, безо всяких переходных состояний.
   Через несколько секунд зародился этот храп, едва слышный, будто далекая буря, а потом разросся от нуля до полного крещендо и заполнил весь вагон. Сначала будто легкий ветерок, слабый бриз, а потом монотонное нарастание до чудовищного раскатистого грохота, так что вековые деревья вырываются с корнем и рвутся телеграфные провода. Народ начал переглядываться -- сначала с выражением веселого изумления, потом смущения, а потом уже и возмущенного негодования. Обычная история у приличных людей -- если рядом вдруг появляется некто, ведущий себя вызывающе и хамски, то приличные люди обычно смущаются и неловко краснеют, будто им стыдно. При этом сам хам-мучитель чувствует себя прекрасно.
   Амплитуда храпа была феноменальная. Запредельная. Если бы это был нормальный спокойный храп, ритмичное посапывание -- это еще куда ни шло. Но инженер своими руладами прямо-таки терзал барабанные перепонки пассажиров, самым безжалостным образом. И, конечно, самая тяжкая участь выпала на долю ближайших соседей. Слушать такое исполнение прямо из первых рядов партера -- это врагу не пожелаешь. Иногда, правда, у дядьки случались периоды кратковременного затишья, и по вагону пробегала волна робкого оптимизма и предчувствие избавления от страданий. Но тщетно! Перерыв предназначался исключительно для того, чтобы набрать побольше воздуха в легкие, и вновь обрушиться на окружающих немилосердным храпом.
   Дьюри сидел в противоположном углу купе, так что напрямую повлиять на ситуацию не мог. А вот ближайшие соседи начали предпринимать попытки отключить звук или, на худой конец, подрегулировать громкость. Для чего использовали различные методы, по нарастающей: тактичное покашливание, нетактичное покашливание, вопль в ухо, толчок в плечо и проникающий тычок под ребра. Никакого эффекта, дядька продолжал храпеть, не сбиваясь с ритма. Сидевшая напротив женщина с шалью на плечах взялась вдруг громко и весьма правдоподобно кудахтать. Под натиском этого кудахтанья надоевший всем храп как-то отступил, сник и затих. "Самое верное средство!" -- с гордостью сообщила женщина в шали -- "На моего мужа всегда действует безотказно" Но не успела она до конца договорить "безотказно", как на купе обрушился новый шквал храпа, невиданной доселе мощности. Мужчина напротив взялся было махать перед носом у храпуна куском чесночной колбасы, по какому-то старинному поверью. Все бесполезно. Дядька продолжал храпеть.
   Такая блаженная способность уснуть в поезде и храпеть беззаботно вызывала у Дьюри зависть, смешанную с восхищением. Сам он патологически не мог заснуть в поезде. Ну, в лучшем случае впадал на несколько минут в мутный ступор с открытыми глазами, после чего чувствовал себя еще более усталым и вымотанным, чем до.
   Тем временем обладатель чесночной колбасы становился все более агрессивным, и провел новую серию толчков и ударов. Однако и к этим физическим воздействиям храпящее тело осталось полностью индифферентным. Так что в принципе можно было бы подумать, что тело просто неживое -- если бы не извергавшийся изнутри него чудовищный храп.
   В дело включился и еще один пассажир, интеллигентного вида и в очках. "Уважаемый господин, вы храпите чересчур громко" -- вежливо сказал он, привстал и дал храпуну хорошую затрещину.
   Наблюдать этот апокалипсис дальше у Дьюри не было никакого желания, и он неторопливо вышел из купе.
   Что за дар Божий -- уметь ТАК спать, думал Дьюри. Как было бы здорово, как приятно -- вот так проспать ВСЕ ЭТО, и проснуться только тогда, когда ВСЕ ЭТО, наконец, закончится, и настанут какие-то лучшие времена. На такой летаргический сон Дьюри был согласен без предварительных условий. Самое тошное во ВСЕМ ЭТОМ было: беспросветная скука. Эта их диктатура пролетариата, вдобавок к своему зверству и деспотизму, еще и ужасно занудная штука, тупая и скучная. Такая скучная неинтересная тирания, с которой даже не хочется сходить на вечеринку. То ли дело раньше были деспоты, любо-дорого! Взять хотя бы Калигулу, или Нерона. Вот это были настоящие тираны -- яркие личности, ненасытные похотливые твари, череда смертельных драм на сцене и буйный восторг в зрительном зале. "Хлеба и зрелищ!" А теперь что? -- тягостно размышлял Дьюри. Какой тут хлеб, какие зрелища... Хлеба от них вообще никакого ли дождешься, да зрелища такие, что от зевоты скулы сводит.
   Зла не хватает. Мало того, что угораздило жить в стране с пролетарской диктатурой, так еще и диктатура досталась совсем какая-то убогая, третьего сорта. Дрянь, короче, а не диктатура. Вот если бы он остался сегодня в Будапеште и никуда не поехал, то мог бы сходить в оперу на "Бориса Годунова". Но он, черт возьми, уже четыре раза ходила на этого ихнего "Бориса Годунова". Это конечно, подлинный триумф нового строя -- ты можешь в любой день, когда тебе захочется, сходить на "Бориса Годунова". Сколько угодно раз. Потому что никаких других опер не давали.
   Понять это разумом невозможно. Ладно, пусть венгерско-советская дружба, пусть старший брат и народ-освободитель. Но ведь есть же у них и другие оперы, Дьюри точно знал, что есть. Так, наверное, можно было что-то другое, хоть иногда? Нет, "Борис Годунов".
   Рёка, который одно время водил знакомство с начинающей оперной певичкой, как-то раз потащил Дьюри в оперу (разумеется, на "Бориса Годунова"), чтобы показать ему свою избранницу в деле. Самыми забавными во всей этой опере были персонажи в партере -- все эти милиционеры, кочегары и станочники, которых гоняли в театр в добровольно-принудительном порядке и непременно пихали в первые ряды партера, независимо от их желания. Дьюри припомнил, как на заводе "Ганц" секретарь парткома распространял билеты среди рабочих, и токари бросали жребий -- кому удастся счастливо избежать театральной участи. Многие были готовы отработать дополнительную смену, лишь бы не встречаться лицом к лицу с классической музыкой в ее лучших проявлениях.
   Последний раз Дьюри был на "Борисе Годунове" всего месяц назад, поэтому в эти выходные решил смотаться в Сегед на пьянку-гулянку, которую устраивал Шолом-Надь.
   В соседнем купе весело болтали две подружки, одна безоговорочно красивая, да и вторая тоже ничего. Что ни говори, а красота -- это и везение, и бесценный капитал. Если им правильно пользоваться, всегда будешь на самом верху. Нечто вроде спасательного круга в жизненном море, с ним никогда не утонешь. В это время та, которая безоговорочно красивая, прямо-таки садистски соблазнительно облизывала губы, перекинула ногу на ногу, и принялась ритмично и вызывающе покачивать ею. Тут кто угодно потеряет самообладание! А уж тем более Дьюри, у которого в последнее время все мысли были только об одном. Как у похотливого примата с одной извилиной, или одноклеточного.
   Он чуть не застонал. Ну почему вот такие красивые девушки всегда оказываются в другом купе? А вместе с ним почему-то каждый раз едут всякие храпуны и уроды! Он побрел обратно на свое место. С другой стороны, где-то в глубине души и положа руку на сердце: если б эта девушка вдруг каким-то чудом все-таки оказалась в его купе, он бы ни за что не осмелился заговорить. И не было бы никакого лихого штурма, и никаких абордажных крючьев, и никакой осады крепости... Все-таки в его возрасте уже надо уметь смотреть правде в глаза.
   Меж тем в родном купе продолжалась борьба с храпуном. Тот самый активный пассажир с чесночной колбасой, исчерпав весь арсенал, решил прибегнуть к последнему средству. Он отодвинул дверь купе настежь, затем схватил спящего инженера за руку, положил эту руку на край дверного проема и, примерившись, с силой решительно захлопнул дверь. Горизонтальная гильотина для пальцев. Спящий проснулся, но лишь хрюкнул с легким удивлением, как если бы он во сне повалился вдруг на бок.
   "Ох, простите, пожалуйста" -- принялся оправдываться гильотинных дел мастер, весьма правдоподобно. -- "Похоже, я вам палец прищемил?". Однако оказалось, что пострадавшему все это нипочем, он вообще никак не отреагировал. А вместо этого достал из своих пожитков какой-то сверток, развернул кусок бумаги размером с настенный ковер и извлек оттуда три жирных жареных куриных крылышка. Которые тотчас принялся пожирать с таким удовольствием и чавканьем, что у всех потекли слюнки и закружилась голова. Наконец он смачно прожевал последний кусок, и все почувствовали общее облегчение, но не успели досчитать до трех -- как эта скотина снова захрапела. Причем храп продолжился ровно с того такта и той ноты, на которой его приостановил решительный пассажир-гильотина.
   До Сегеда оставалось еще целых два часа. Два часа!
   Дьюри, как и все игроки "Локомотива", считался железнодорожным служащим и, как следствие, имел право бесплатного проезда. Однако даже бесплатная поездка может оказаться бесконечно длинной и нестерпимо нудной, тем более с такими попутчиками. Конечно, когда тебе восемнадцать, ты готов лететь на вечеринку хоть на другой конец планеты. А вот когда двадцать пять-- тут уже приходится себя заставлять и убеждать, что ты якобы получишь там какое-то удовольствие.
   Пару недель назад Элеку вдруг ударил в голову приступ отеческой заботы, и он взялся поучать и утешать Дьюри: "Брось, это все ерунда. Просто у тебя сейчас такой неудачный период, это со всеми случается. У меня то же самое было в 11-м году. От меня тогда все девки почему-то шарахались. Я ей всего-то говорю "Привет", а она в лучшем случае убегает, а худшем -- пишет заявление в полицию. И так целый год! Будто Великая китайская стена какая-то между ними и мною. А потом ничего, наладилось... Да что я? Целые нации, народы, бывает, переживают периоды упадка. И потом возрождаются вновь. Всем присущи взлеты и падения! Так что если даже тебе сейчас не с кем пое#стись -- так это ненадолго..."
   Это отеческое наставление-утешение, возможно, и возымело бы какое-то действие на Дьюри, если бы не одно "но": сам-то Элек в этот момент старательно причесывался и приглаживался, готовился пропасть на целую ночь и погреть бока какой-то вдовушке. И с чего это вдруг проснулась в нем такая отеческая забота? Как пить дать, Патаки в красках и деталях рассказал Элеку про очередное фиаско Дьюри на любовном поприще. Беспрецедентное тройное фиаско, настоящий хет-трик или, если угодно, трипл-дабл.
   Прогуливаясь по Андраши ут, Дьюри столкнулся нос к носу с младшей сестрой жены Иштвана. А с ней на буксире еще две подружки, вполне себе подходящие. Дьюри познакомился с обеими, ловко включился в общую беседу про современный венгерский кинематограф, а потом самым естественным образом предложил подружкам вместе сходить на новый венгерский фильм. Сам фильм наверняка был полная дрянь, как и все венгерские фильмы, но смысл предложения был в другом: сходу определиться и понять -- понравился он подружкам или нет. Если согласятся -- значит, понравился, а если нет, то можно вежливо списать это на полную бездарность венгерского кино. Дьюри начал разыгрывать такую сложную комбинацию по двум причинам. Во-первых, его собственная самооценка была на тот момент ниже плинтуса. А во-вторых, при первом беглом изучении пейзажа Дьюри не смог толком определить -- готовы ли подружки (или хоть одна!) подпустить его поближе к телу, или вовсе нет. Кроме того, оставался еще вопрос сравнительного анализа и баланса. Соотношение между их интересом к нему и его интереса к ним. С одной стороны, беленькая была посимпатичнее. Но с другой стороны, вдруг у беленькой никакого интереса, а темненькая сейчас страдает одна, и ей позарез хочется? Глупо было бы упускать. В общем, настоящая партия в покер.
   Дьюри решил превратить этот поход в кино в фактор естественного отбора. Наименее ценная особь имеет наименьшие шансы, и должна компенсировать максимальной прытью. Сам же Дьюри будет выступать в качестве орудия естественного отбора, верховного судьи. Для полноты картины он выписал еще и третью повестку в суд -- для Ильдико, явно озабоченной, с которой недавно познакомился в библиотеке (доставал ей книгу с верхней полки, докуда нормальному человеку не дотянуться). Все сети были расставлены, все приготовления приготовлены. Он был преисполнен решимости раз и навсегда переломить свою несчастную судьбу.
   В назначенный день и час он стоял у дверей кинотеатра, предвкушая, гордый собою и довольный. Сейчас-сейчас, они прибегут наперегонки все трое, и это его наколдованное проклятье рухнет под массированным натиском женских тел. Однако фильм уже начался, а ни малейшего намека. Хоть бы одна! Утроенное недоумение и ощущение трижды обосранного. И ни малейшего шанса загнать кому-нибудь эти дурацкие три билета. А денег у него не было совершенно, и эти дурацкие три билеты были куплены на те сто форинтов, которые одолжил ему Дьюркович. (Потому что Дьюркович понял, что Дьюри в такой отчаянной нужде, что даже не решается просить денег, потому что тогда все подумают, что он в отчаянной нужде, а он не хочет, чтобы все думали, что он в отчаянной нужде. Вот так-то)
   ...Дьюри смотрел на пейзажи за окном под аккомпанемент все того же непрерывного храпа. И на крестьян, которые там и сям занимались чем-то таким сельскохозяйственным. Тоска, блин. Такие тупые, что даже не могут придумать, как выбраться в город -- хихикнул про себя Дьюри, до мозга костей городской человек. Впрочем, должен же кто-то выращивать картошку. А кто-то, кстати, должен снимать кино про тех, кто выращивает картошку. Однажды Патаки ездил на практику по линии своего театрально-кинематографического колледжа. Его прикрепили к съемочной группе кинохроники, определили младшим подносчиком штатива, и вся эта банда отправилась в провинцию снимать "Новости дня" Вот тогда-то Патаки и пронаблюдал все это в действии.
   Банда нагрянула в село Жамбек -- ближайший в Будапешту островок сельской жизни и оазис пасторали, всего-то час езды на киносъемочной машине. Гати, директор киногруппы, планировал снять там сюжет про четырех-с-половиной-летнюю годовщину со дня основания местного колхоза. Возможно, был у Гати и дополнительный секретный план -- разжиться в Жамбеке тремя-четырьмя ящиками местного белого крепленого. На социалистической товарищеской основе. Для последующих оргий в Будапеште.
   В будапештских артистических кругах Гати слыл человеком фантастически самовлюбленным и самодовольным -- и это при том, что будапештские артистические круги состояли сплошь из людей самовлюбленных и самодовольных, а запредельный эгоизм был там своего рода пропуском и визитной карточкой. Тем не менее Гати, по какой-то неведомой причине, взял Патаки под свою опеку. Быть может, считал его своим вассалом, который готов служить своему сюзерену денно и нощно, лишь бы приобщиться к Великому искусству производства Великого документального кино у Великого мастера.
   "Сраная дыра..." -- протянул Гати, обозревая Жамбек. -- "По-моему, я тут голосовал в сорок седьмом... Впрочем, где я только не голосовал в сорок седьмом! Думаешь, много найдется людей, которые на всеобщих выборах проголосовали шестьдесят раз за день? Да... А вот эти сараи стоят как тогда, как тогда... Мы тогда целый день разъезжали по району, с местным комитетом коммунистической молодежи, и голосовали везде подряд. Вся эта демократия -- ужасно утомительная вещь!"
   Штаб киногруппы (Гати и Патаки) разместился в здании правления колхоза и плотно засел за дегустацию вин, в то время как оператор снаружи прикидывал выгодные ракурсы. Время от времени Гати, ощутив руководящий зуд, высовывался в окно и орал оператору: "Янош! Я хочу, чтобы ты запечатлел вот эту атмосферу исторических свершений, понял?" Затем он снова возвращался к длинной веренице стаканов: "Правило номер один: ты должен точно знать, чего ты хочешь! Правило номер два: хороший подбор героев! Удачно выбрал героев -- и дальше все получится само собой. Я уже выбрал главного героя, дядюшку Фери. В этой деревне он старше всех. Ну, ясное дело, десятилетия страданий, голода, эксплуатации при антинародном режиме и так далее и тому подобное. Но вот теперь, на старости лет, дядюшка Фери может, наконец, вздохнуть спокойно и счастливо. Потому что теперь голод и страдания навсегда остались в прошлом. И дядюшке Фери радостно оттого, что будущие поколения будут жить в достатке и изобилии. Благодаря применению методов научного социализма и так далее и тому подобное" Гати опрокидывал в себя стаканы с вином с такой скоростью, будто выливал их один за другим в раковину.
   "Дядюшка Фери -- идеальная кандидатура. Я присмотрел его тут на прошлой неделе, когда выезжал за город. Поиск! Поиск -- это главное. А дядюшка Фери -- просто превосходная деревенщина. У него усищи длиной полметра! Эта самая природная мудрость и него так и прет. Дядюшка Фери -- это всё! Хочет он того или нет, но я сделаю из него настоящую звезду!" Тем временем оставалась все пара стаканов "И запомни, правило номер четыре: не нужно слишком много разговаривать с оператором" Гати снова высунулся из окна: "Янош, ты закончил?" а потом снова Патаки "Ты далеко пойдешь. Ты умеешь слушать!" И еще председателю колхоза (про вино): "Отличное! Мы возьмем побольше"
   Гати повис на Патаки и с его помощью кое-как выбрался из здания наружу, чтобы лично руководить съемкой ключевых кадров на натуре. Ради них он даже вышел в поля, все также полуобхватив Патаки для устойчивости. "Ну, где же наш дядюшка Фери?!" -- заорал он.
   "Дядюшка Фери серьезно болен" -- объяснил председатель. Вместо дядюшки Фери председатель выстроил перед ними целую шеренгу пожилых согнутых сморщенных крестьян, чтобы Гати выбрал из них замену. "Вот видишь" -- сказал Гати заговорщическим шепотом -- "Люди всегда вмешиваются и всегда мешают. Все они думают, что они лучше знают. Все они думают, что это именно они -- режиссеры кинохроники. А на самом деле режиссер -- это я". И потом опять заорал председателю: "Ну, давай, где этот застенчивый старый пидор? А?!"
   И председатель, и мэр, и местный партийный секретарь один за другим принялись объяснять, весьма и весьма извиняясь, что старина Фери действительно сильно заболел, и вообще неизвестно -- оклемается ли. И нельзя ли товарищу режиссеру удовлетвориться каким-нибудь другим, тщательно отобранным, бережно одобренным, подходящим ветхим старикашкой? Гати лишь рассмеялся и приказал отвести его к дядюшке Фери.
   Где священник уже проводил последнюю скорбную церемонию.
   "Эт-та еще что такое?! А ну-ка прекратить, немедленно, а то мы тебя заберем куда следует!" -- Гати нахмурился с притворной строгостью. Священник, незнакомый со столичным юмором, испугался не на шутку и имел такой вид, будто его застали за сраньем посреди комнаты. "Ну, как ты, дядюшка Фери?" -- спросил Гати и дружески похлопал лежащего по плечу. Что, впрочем, не вызвало никакой ответной реакции -- потому что дядюшка Фери был уже всецело сосредоточен на том, чтобы помереть как полагается, и не отвлекаться ни на что постороннее. "Хо-хо! По мне, так он прекрасно выглядит!" -- констатировал Гати, после чего оператор и Патаки вытащили дядюшку Фери из постели и тяжело потащили наружу. К этому моменту умирание дядюшки Фери зашло уже так далеко, что у него отказали все конечности. Даже если б дядюшка Фери и хотел издать какие-то мысленные приказы своим ногам, подчиненные ноги уже не обращали на эти приказы никакого внимания.
   Гати быстро прошелся вдоль улицы в поисках подходящего фона, а за ним оператор и Патаки, согбенные под тяжестью полутрупа дядюшки Фери.
   "Вот здесь!" -- сказал Гати, остановившись возле аккуратного кукурузного поля с тяжелыми полновесными початками. "Отличный фон. Настоящее колхозное изобилие, говорит само за себя. Сюда!" -- скомандовал он. Носильщики полумертвых пыхтели из последних сил.
   "Ну да, конечно" -- осторожно вставил председатель -- "Только это не колхозная кукуруза. Это нашего единоличника, Леваи. Он такой последний у нас остался. Когда было собрание и всех записывали в колхоз, он сидел возле окна -- и успел выпрыгнуть"
   Гати и бровью не повел. К счастью для носильщиков, рядом были деревянные ворота, так что они смогли поставить дядюшку Гати и прислонить его к воротам более-менее вертикально. Ноги уже не держали его совершенно.
   "Окей, мотор!" -- приказал Гати -- "Итак, дядюшка Фери, сколько вам лет?"
   Дядюшка Фери не произнес ни слова -- похоже, все силы его целиком уходили на то, чтобы продолжать дышать.
   "Лет ему - сколько?" -- переспросил Гати у председателя.
   "А кто ж его знает... Лет семьдесят с чем-то, наверное"
   "Итак, дядюшка Фери" -- продожал Гати -- "Что вы ощущаете, когда видите достижения новой Венгрии?" Дядюшка продолжал играть в молчанку. Гати попробовал зайти с другой стороны: "Дядюшка Фери, что вы думаете о тех чудесных изменениях, которые произошли тут, в Жамбеке, в последние годы?" Дядюшка продолжал хранить молчание. Патаки был уверен, что если бы дядюшка имел возможность к передвижению, он бы ушел, ни медля ни секунды. Но все что ему удавалось -- это судорожно цепляться за ворота. Гати терпеливо ждал при включенной камере, когда же дядюшки Фери изложит свою точку зрения на чудесные достижения новой Венгрии. Примерно через минуту дядюшка безудержно заплакал тихими слезами.
   "Отлично!" -- заявил Гати -- "он тронут до слёз успехами социалистической демократии! Теперь дай наезд и крупный план... Отлично! Звук потом наложим". Но Патаки счел такое объяснение неубедительным. Более вероятно, рыдания вызваны тем, что приходится умирать в чистом поле, вцепившись в чужие ворота, да еще и перед взором безбожной кинокамеры.
   Свой звездный кинематографический час дядюшка Фери пережил всего на несколько минут. Как воспитанный человек, он не мог себе позволить умереть где-то на улице. Дождался, пока его дотащат домой обратно, после чего испустил дух. В то время Гати грузил ящики с вином в кинематографический фургон, и приговаривал в восторге: "Нет, ну вы видели эти усищи, а?! Ну, хорош! Ну, типаж, а?! Красавец!"
   Да, "точно знать, чего ты хочешь"... Это действительно сильно облегчает жизнь -- размышлял Дьюри. То же самое спросил Маккаи, в первый раз, когда Дьюри пришел к нему на урок английского: "Чего ты хочешь добиться?". А потом рассказал, что, когда ему было четыре года, его по старинному мадьярскому обычаю посадили на неоседланную лошадь --для того чтобы испытать судьбу и узнать силу духа. "Чего ты хочешь добиться". Дьюри пришлось констатировать, он ничего не хочет добиваться. Нет у него никаких целей, стремлений и амбиций, кроме одного-единственного желания -- любым способом свалить от ЭТОГО ВСЕГО. Это, наверное, немножечко стыдно, да -- не иметь амбиций? Это как некое несоблюдение правил приличия, социальный дефект. Должен же нормальный человек иметь хоть какие-то амбиции. Вот, например, "стать миллиардером". Или "стать правителем планеты". Вполне себе сносные амбиции, ничего не скажешь.
   Быть может, такая неудачная неспособность к амбициям у Дьюри -- это как раз из-за того, что Элек забыл посадить его на неоседланную лошадь в возрасте четырех лет? Про старому мадьярскому обычаю.
  
  
   * * *
  
   Оставалось надеяться, что эта храпящая скотина хотя бы проспит свой Сегед. Но увы. С той же точностью, с какой машинист поезда остановил вагоны аккуратно возле платформы, храпящая скотина отследила момент и восстала ото сна. К этому времени Дьюри уже оставался единственным пассажиром в купе, все остальные давно разбежались, не в силах более терпеть этот акустический натиск.
   Дьюри не слишком хорошо знал географию города Сегед. Но достаточно для того, чтобы, когда это храпун спросил дорогу в центр города, не задумываясь послать его в прямо противоположную сторону.
   С этой радостью маленького отмщения Дьюри направился на поиски Шолом-Надя, чтобы как-то скоротать время до вечера. "Поиски Шолом-Надя" -- это означает пройти весь университет вдоль и поперек, многократно дойти до комнаты Шолом-Надя в общежитии и обратно, а также раз сто спросить незнакомых случайных встречных "Не видели ли Шолом-Надя?" и получить сто категорически отрицательных ответов. Наконец, методом исключения, Дьюри забрел в университетскую библиотеку.
   Тут стояла тожественная библиотечная тишина, с тем особым оттенком благоговения, оцепенения и тысячелетней неподвижности, которые присущи университетским библиотекам. Библиотеки, эти хранилища письменного знания, обычно оказывали на Дьюри действие успокаивающее и умиротворяющее. Неподвижные ряды книг как бы молчаливо подбадривали: "Все нормально, Дьюри, мы по-прежнему здесь". Там, снаружи, может твориться что угодно -- любое безумие, массовый идиотизм, торжество злобных лысых карликов или всеобщее буйное помешательство. Но здесь -- здесь все по-прежнему. Тонны культуры, не подверженной коррозии. Нетленное вечное знание. Здесь не задерживается ничто временное, сиюминутное и наносное, никакие сочинения беспозвоночных стихоплетов и патологических графоманов вроде Зелка. Они истлевают, превращаются в пыль и выветриваются без следа. Нет, в университетских библиотеках сохраняются только достойные книги стоящих авторов, имевших свой внутренний стержень, настоящих "позвоночных". Ну, или по крайней мер тех из них, которым посчастливилось умереть до возникновения марксизма. Эти "позвоночные" просто не успели при жизни лягнуть Маркса и его всепобеждающее учение, оттого-то их книги и не изъяты из венгерских библиотек.
   Книжные полки -- это такое приглашение к путешествию в другие страны и миры, тысячи аварийных люков для эвакуации в те благословенные эпохи, когда ни про какого Ленина еще и слыхом было не слыхать. (Позавчера, при подготовке к экзамену по марксизму-ленинизму, Рёка спросил его "Чем знаменателен 1874 год?" -- "1874? М-мм... Не, не знаю, сдаюсь" -- "В 1874-м Ленину было 4 года, вот чем!"). В общем, каждое посещение библиотеки -- это был как акт благословенного очищения, ну, по крайней мере, пока ты не прикасаешься к чему-нибудь, изданному после 45-го года. Но увы, Дьюри был не из тех, кто может поселиться в тиши университетских библиотек навсегда. Уже минут через пятнадцать этой благоговейной тишины у него обычно возникало желание потянуться, зевнуть, откинуться на спинку стула, хрустнуть суставами и попить кофейку... В общем, заняться чем угодно, кроме чтения. Надо признать, во всем, что касалось учебы, он был по натуре спринтер. Как бы он ни старался развить свою академическую выносливость, его хватало только на пятнадцать минут, после этого необходимо на свежий воздух, под ветер перемен.
   И еще одна странная штука с этими библиотеками: почему-то именно в библиотеках мысли про баб лезут в голову особенно настойчиво. Это даже удивительно, что они лезут в голову именно в таком месте, совершенно не предназначенном для всяких любовных игрищ. А может, как раз поэтому и лезут, на возбуждающем контрасте. Сколько раз Дьюри ходил в библиотеку, столько раз это кончалось совершенно одинаково. Сначала он входил, брал книгу, садился, успевал впитать смысл нескольких первых строк, а потом неизменно появлялась Она. Она появлялась обязательно, в любой библиотеке, даже в самой малолюдной и пустынной. Каждая библиотека специально снабжена такой особенной молодой леди, которая обязательно появляется в ней для того, что отвлекать Дьюри от усердного чтения. И какой бы увлекательный учебник по бухучету не лежал перед ним на библиотечном столе, как только Она появлялась на входе в читальный зал, все внутренности Дьюри срывались места и отчаянно рвались Ей навстречу, позабыв про бухучет. На фоне однообразно-успокавающих библиотечных интерьеров Она всегда смотрелась яркой и обворожительной красавицей, даже если в обычной жизни была вполне себе средней, или даже так себе.
   В голове сразу же начинались спекуляции и догадки. Вот если разложить ее прямо здесь, и вставить -- будет ли молодая леди вспоминать это до конца своей жизни? И еще его почему-то очень занимал вопрос насчет того, какая там растительность у молодой леди в районе лобка -- очертания, цвет, мягкая или жесткая, гладкая шерстка или вся в кудряшках? Или вот еще, эти милые кружочки вокруг сосков, какого они размера? А цвета? Темные или почти розовые? Неутомимый внутренний дознаватель раз за разом поднимал эти вопросы перед Дьюри, не давая передохнуть или отвлечься, так что он в конце концов почти стонал и едва не терял дыхание. Это какое-то вечное, непрерывное движение. Оно иногда замедлялось в нем на некоторое время, но останавливалось никогда. Если б можно было направить эту пытливую творческую активность в какое-то более рациональное русло, Дьюри, наверное, легко смог бы дослужиться до президента какой-нибудь небольшой страны. Ну или до премьер-министра хотя бы.
   В библиотеке Шолом-Надя тоже не было. Дьюри вспомнил вдруг, что не так давно в этом университете учился Йожеф Аттила, ходил в эту же библиотеку, спускался и поднимался по этим лестницам. Вспомнив про Йожефа, Дьюри оглядел лестницу с новым дополнительным интересом. Да, Йожеф Аттила. Вот Патаки почему-то сильно недолюбливал Йожефа Аттилу, даже, можно сказать, ненавидел. Дьюри вспомнил, как однажды Патаки со злостью пнул ногой томик его стихов. Иожеф Аттила был с ранних лет безумно беден, а к тому же и просто безумен, так что у него не было никакого иного выбора, кроме как стать поэтом. Таким безумно бедным, что ему даже не на что было голодать на холодном чердаке. И таким безумным, что в 32 года он взял, да и бросился под поезд -- наверное, это самый подходящий возраст для таких фокусов. Конечно, кто-то может возразить, что 32 -- это уже перебор. В 32 года поэт уже как-то староват для "трагической гибели в молодом возрасте". Да и вообще непонятно, почему он так затянул с этим делом (учитывая ужасную жизнь в безумной бедности, да и просто в безумии).
   А еще Йожеф Аттила был одним из очень немногих честных людей с живой душой, которые вступили в коммунистическую партию. И, совершенно точно, единственным из всех коммунистов, кто имел искру Божью в понимании венгерской словесности. Он вступил в компартию еще в тридцатых, во времена подполья. Почему? Трудно сказать, возможно, от неизлечимого одиночества. Впрочем, из партии его исключили почти сразу же после вступления. Разумеется, только за способность мыслить самостоятельно и не повторять лозунги как попугай. И с тех пор партийные ряды сохраняются в своем первозданном чистом идиотизме, не разбавленные ни малейшим признаком чьего-либо интеллекта.
   Очередная прилежная университетская барышня сидела с книжкой у окна, и Дьюри, проходя, на мгновение встретился с ней взглядом. А, та полячка, которая на прошлой неделе... Как бишь ее? Да, Ядвига. Только на сей раз слегка замаскированная очками. Безмолвный равнодушный кивок-приветствие, и Дьюри отправился в самые дальние, еще не обследованные уголки библиотеки. Где было полным-полно книг, просто тысячи и миллионы, но не было ни одного Шолом-Надя. Ну то есть вообще-то Шолом-Надь был не самая захватывающая компания, но надо же чем-то заняться до самого вечера...
   Подумав он развернулся и направил стопы свои в сторону этой полячки, которая спряталась у окна в настоящей крепости из книг... Как бишь ее? Да, Ядвига. Наверное, общий знакомый Шолом-Надь плюс университетская жизнь -- вполне достаточный набор тем для того, чтобы поддерживать кое-какой разговор за кофе. На одну чашечку хватит.
   Ядвига согласилась с легкостью, и сосредоточенно взялась собирать свои книжки, тетрадки и иные учебные бумажки. Дьюри глядел на эту скрупулезную точность и слегка даже завидовал -- все закладочки были разложены по книжечкам, карандашики убраны в пенальчик, книжечки собраны в одну стопочку, тетрадочки и листочки в специальную папочку, а затем все это академические пожитки были собраны в аккуратную кучку. Она явно готовилась к своему кофе-брейку со всей серьезностью.
   В кафе они разделились. Ядвига заняла место за столиком, пока Дьюри стоял в очереди за кофе. Когда он вернулся с двумя чашками, второй стул из-за стола уже исчез. "Ой, извини" -- сказала Ядвига, будто ото сна очнувшись -- "Я даже не заметила, кто его стащил..." Кафе было переполнено и Дьюри начал оглядываться вокруг -- где бы стащить стул, в свою очередь. Рядом какой-то бледный первокурсник сторожил для своих друзей целую стайку пустых стульев, и один из них он тотчас же безропотно уступил Дьюри. Проиграл без борьбы хмурому баскетболисту высшего венгерского дивизиона, который встал сегодня задолго до рассвета, потом долго трясся в поезде под невыносимый храп, а потом несколько раз прошел весь Сегед вдоль и поперек в тщетных поисках Шолом-Надя.
   "А что, выходит, Шолом-Надь -- твой хороший знакомый?" -- поинтересовался Дьюри.
   "Да нет" -- она улыбнулась как-то снисходительно -- "Хороших знакомых у меня вообще мало"
   По ходу разговора вскоре выяснилось, что она изучает в Сегедском университете венгерскую литературу. Беседу она поддерживала спокойно и равнодушно, исключительно в рамках минимальной вежливости, не углубляясь ни на йоту. Дьюри приходилось проявлять максимум изобретательности, чтобы хоть как-то оживить обстановку. Инквизиторская пытка. И еще: она фантастически хорошо говорила по-венгерски, что вызывало даже некоторую оторопь. Был лишь едва заметный акцент, но это только добавляло очаровательной экзотики. Дьюри решил сделать комплимент на эту тему -- во-первых, потому что это была приятная правда, в во-вторых, потому что никогда и нигде лесть на заставляет женщин застегивать пуговицы и надевать одежды. Нет, только расстегивать и снимать.
   "Ты говоришь по-венгерски лучше, чем большинство настоящих венгров. Мне кажется, ты вообще просто уникальный случай: единственная иностранка во всем мире, которая изучает венгерскую литературу. Откуда такое неожиданное стремление?"
   "У меня отец в начале войны пробыл в Венгрии некоторое время. Так что, можно сказать, это у нас семейный интерес" Дьюри вспомнил, что действительно в 39-м году через Будапешт с севера на юг тянулись нескончаемые толпы солдат разгромленной польской армии. Он помнил хмурые решительные лица этих людей, выбитых из родной страны и готовых воевать за нее на любом другом фронте. Озлобленных и раздосадованных наступившим вынужденным перерывом в человекоубийстве, и споривших до хрипоты -- кого убивать первыми, немцев или русских? Вообще Восточная Европа -- местность, где нации и народности бОльшую часть времени заняты решением вопрос: кого из соседей они ненавидят больше всего. И на этом фоне довольно необычно выглядит традиционная дружба между поляками и венграм, которая уходит своими корнями в незапамятную глубину веков. Существует даже пословица-считалка на обоих языках, про то, как же здорово сначала вместе отдубасить всех недругов, а потом вместе выпить.
   Конечно, было в этом что-то противоестественное и эксцентричное -- приехать из Польши в Венгрию для того, чтобы изучать венгерскую литературу. А с другой стороны, сам он, не далее как год назад, вообще пытался свалить в Китай. Или взять даже ту же Польшу. Какая бы она ни была невыносимо-красная, все равно хоть какая-то смена обстановки. В прошлом году Дьюри собирался было ехать в Гданьск на товарищескую игру, и даже были уже отпечатаны афиши с улыбающимся Дьюри и надписью на польском языке, однако ему в очередной раз не дали загранпаспорт. Помнится, даже Хепп удивился и возмутился. Так что теперь Дьюри просто считал своим долгом сделать что-нибудь для дальнейшего улучшения венгерско-польских отношений. Он упомянул в разговоре про вечеринку Шолом-Надя. А что Ядвига, собирается ли она туда?
   "А меня туда никто и не приглашал" -- ответила она и добавила, чтобы пресечь все возможные попытки и приглашения со стороны Дьюри: -- "Да я и не очень люблю всякие вечеринки". Они обменялись еще несколькими фразами -- Ядвига просидела вместе с Дьюри ровно столько времени, сколько минимально необходимо для компенсации его денежных затрат на кофе -- а потом встала из-за стола, чтобы снова отправилась в библиотеку к своим учебникам. Дьюри решил проводить ее, в мизерной надежде, что в библиотеке он все-таки встретит Шолом-Надя. Хотя надо признать откровенно, единственный шанс, что Шолом-Надь нарисуется в библиотеке -- это если он заглянет туда для того, чтобы позаимствовать пару-тройку ценных фолиантов с целью дальнейшей продажи их частным инвесторам за наличные.
   Спустя несколько минут Дьюри вышел из библиотеки без Шолом-Надя, зато с коротким номером, написанным на бумажке. Ядвига выдала ему номер своей комнаты в общежитии без малейшего раздумья и сомнения. Ну что ж, в конце концов, никогда не вредно знать номер комнаты, где проживает такая необычная польская студентка. Может пригодиться. Интересно, сколько ей лет. Девятнадцать? Двадцать? В любом случае, было в ней внутри что-то очень взрослое и непростое, куда старше ее лет. Дьюри даже не мог понять толком в ее умелых полу-интонациях -- то ли она равнодушна и безразлична, то ли она его беспечно дразнит, то ли дает неуловимый намек? Блестящая техника, врожденное умение
   Потом он полдня болтался по Сегеду, но никакого Шолом-Надя так нигде и не встретил. Вообще-то Сегед, по венгерским меркам, довольно крупный город: чтобы пройти его пешком из конца в конец, требуется никак не меньше пяти минут. За время прогулки Дьюри по несколько раз встретился лицом к лицу с каждым из обитателей Сегеда, и лишь только с Шолом-Надем -- ни разу. И это было как-то странно. Может, он просто перепутал день? А может, Шолом-Надь вообще уехал в Будапешт?
   Именно для таких случаев предусмотрена старинная венгерская пословица: "Если сомневаешься -- пообедай". Дьюри последовал пословице и основательно расположился в сегедской мясной лавке, наворачивая местную колбасу "чабаи" с горчицей и хлебом. Горчица была едко-омерзительная, и скорее портила аппетит, нежели наоборот. После обеда он опять почувствовал в себе какие-то сомнения и, строго следуя пословице, решил перекусить еще раз. А потом вернулся в университет и продолжил свои скитания в поисках неуловимого Шолом-Надя. Он сделал еще один круг по уже надоевшему маршруту общежитие - учебный корпус - библиотека.
   И снова общежитие.
   Он постучал к Ядвиге в комнату. Внутри послышалось что-то живое, потом легкие шаги. Она открыла дверь. "Ты куда-то пропала. Я потом заходил в библиотеку, а тебя уже не было..." -- неловко соврал Дьюри. Она пристально рассматривала его пару секунд, но потом все-таки впустила. "Надеюсь, ты любишь чай?" -- спросила она -- "А то я, кроме чая, больше ничего предложить не могу ...". Он бегло оглядел внутренне убранство. Нужда и безденежье -- немедленно безошибочно отметил Дьюри, сам непревзойденный маэстро по части нужды и безденежья. Но вместе с тем комнатка отличалась какой-то клинической аккуратностью, и Дьюри в очередной раз восхититься той волшебной способностью, которую имеют почти все женщины -- автоматически привносить порядок в свою среду обитания. Сам он не далее как сегодня утром, собираясь в Сегед, спотыкался и перешагивал через всякий хлам и вещи, разбросанные по полу его комнаты. Причем некоторые из этих вещей валялись на полу со времен его первого курса.
   Она повернулась, потянулась за чайником, чтобы вскипятить, и тут вдруг на Дьюри одновременно навалились два мощных потока, заполнив все сознание без остатка. Первый: ух ты! что за грация! прелесть! Как она легонько подхватила этот чайник, извернувшись! Триумф вызова и соблазна. Пожалуй, это был первый момент, когда Дьюри смог ее рассмотреть в подробностях, и прощупал мысленным взором все то, что не видно. Оказалось, все просто отлично! Стать, гибкость, безукоризненное телосложение. У нее, похоже, был тот тип упругой стройности, что мало меняется с годами и не превращается постепенно в бесформенную кашу. Такая должна и в сорок лет исполнять супружеские обязанности так же лихо, как в двадцать.
   И второй поток: откуда-то вдруг взялась твердая уверенность, что ему непременно нужно на ней жениться. Мысль сама по себе странноватая и пугающая. Никогда доселе он не чувствовал ни малейшей потребности в каких-либо кандалах и узах, в том числе и супружеских. Ко всему прочему, жениться -- это еще одна дополнительная связь с Венгрией, еще одна ниточка, затрудняющая легкий и безболезненный исход с социалистической родины. А раз так, то -- безусловная анафема. И вдруг -- нате здрасьте! Внезапно и вероломно, без объявления войны, и даже без ножа, приставленного к горлу. Вдруг выясняется, что его с ног до головы охватила тяга к женитьбе, совершенно определенная и настойчивая. Такая же определенная и настойчивая как, к примеру, тяга маленьких детей к шоколадному пирожному. Может, он тронулся, а? Пока Ядвига кипятила чай, ошарашенный Дьюри обдумывал новое положение дел. Да, похоже, прав был старина Соч. "Ты узнаешь ее сразу, как только увидишь..."
   На стене напротив ее кровати Дьюри заметил католическое распятие -- деревянное, довольно грубой работы. Такое вполне мог бы вырезать набожный крестьянин в часы досуга. Ничего себе! Конечно, сейчас на дворе уже 55-й год, и Сталин уже два года как окочурился, но все равно, повесить распятие в студенческой комнатке -- это почти как установить двухметровый мраморный хер напротив кабинета ректора. Похоже, не только сиськи у нее твердокаменные, но и что-то такое в голове тоже. Дьюри начал прикидывать, нет ли тут какой-то связи между этим распятием и неожиданным с увлечением венгерской литературой? Может, учебная командировка на юг -- это просто способ улизнуть от польских органов?
   Потом они пили чай с каким-то сухим безвкусным печеньем, причем Дьюри ощущал некоторые угрызения совести -- своим чаепитием он, похоже, опустошил добрую половину ее съестных запасов. Заварку для чая она собирала буквально по крупицам с самого дна жестяной коробки, а печенье явно хранилось для особо торжественного случая. А его приход таковым особым случаем, очевидно, не являлся. В общем, в сложившейся ситуации крайне уместным и естественным с его стороны выглядело бы приглашение на ужин -- если бы только ему удалось найти в Сегеде какой-нибудь смехотворно-дешевый ресторан.
   "Помоги мне, пожалуйста, с этим окном, давай приоткроем" -- попросила Ядвига -- "А то тут как-то душно". Она встала у окна, прижав к стеклу ладони, повернув голову вбок. Дьюри почувствовал такой всплеск энтузиазма, как если б она попросила не окно приоткрыть, а медленно стянуть с нее всю одежду. Черт возьми, как это нее так получается? Окно подалось довольно легко, но если б даже оно было наглухо заколочено дубовыми досками и коваными гвоздями, Дьюри вынес бы его вместе с рамой.
   От ресторана она отказывалась так же упорно, как и от вечеринки Шолом-Надя. "Я совсем не успеваю с этой учебой, у нас семинар в понедельник" -- повторила несколько раз настойчиво, но без раздражения. Но Дьюри даже не слишком огорчился. Было в ее тоне что-то такое, что он ощущал интуитивно -- она его не гонит, нет, и действительно отказывается из-за учебы, и семинар действительно в понедельник. Похоже, она действительно увечена своей учебой -- редчайшее явление для университета! Все книги, аккуратно расставленные и разложенные по комнате, косвенно свидетельствовали в пользу этой версии. А печенье, пусть кособокое и безвкусное, все-таки можно было занести в актив, и Дьюри не терял надежды, он видел отчетливо -- две их линии судьбы идут не параллельно друг другу, а сближаются и пересекаются где-то там, впереди. Любовь с первой чашки чая.
   После чая он распрощался, чтобы не мешать изучению венгерской литературы, и еще раз попытался навестить Шолом-Надя. На сей раз удача! Шолом-Надь дико извинялся за свое долгое отсутствие и оправдывался тем, что обегал все окрестности в поисках достаточного количества спиртного.
   Вся оргия происходила в здании местного театра. Дьюри не раз посещал подобные мероприятия в Будапеште. Вот где была настоящая вакханалия, безудержный дебош и профессиональное пьянство! Воистину столичный размах! А что Шолом-Надь, чем он может удивить? Сегед, провинциальное убожество. Дьюри не ожидал ничего выдающегося.
   Выяснилось, что Дьюри все-таки ошибался. Пожалуй, Будапешт был посрамлен.
   В ту ночь все хорошее и светлое, что было в городе Сегед, временно исчезло без следа. А все, что осталось -- это сплошное хулиганство на грани уголовщины плюс полнейшая разнузданная аморалка. Безусловно, это была самая стремительная вечеринка из тех, в которых Дьюри довелось участвовать -- в смысле скорости перехода ее участников в скотское состояние. Эпицентром мероприятия была сидячая ванна, установленная прямо на сцене, и Шалом-Надь рядом с ванной. В этой ванной Шолом-Надь без устали размешивал десятки литров невероятного пойла, которое он самолично провозгласил "наилучшим коктейлем, когда-либо приготовленным в Венгрии" и "триумфом социалистического планового хозяйства". "Триумф планового хозяйства" представлял собой лютую смесь из албанского бренди, мороженого, водки, красного вина и еще нескольких ингредиентов совсем уж сомнительного характера, которые никому не удалось идентифицировать.
   Примерно через полчаса после начала этого шабаша появились первые пострадавшие, которые уже не могли встать с четверенек. Дьюри, к чести его будь сказано, выпил за это время только один стакан, причем не залпом, а мелкими меланхоличными глотками. И слава Богу! Даже после первого меланхоличного стакана сцена начала как-то подозрительно крениться.
   Среди прочих на оргии обнаружилась вдруг Агнеш, которую Дьюри не видел уже несколько лет. Ничего не поделаешь, обычная проблема для маленькой страны -- куда ни пойдешь, постоянно наталкиваешься на ходячие напоминания из своего собственного прошлого. Вроде бы она тогда уехала в Сегед на учебу, да, все сходится. Одно время, довольно долго, Дьюри пытался за этой Агнеш приударять, приглашал ее туда и сюда, склонял и добивался. Она столь же долго отклоняла и отказывалась. Тогда же Патаки взялся за ее лучшую подружку, Эльвиру -- наверное, для компании. "Давай-давай!" -- подбадривал его Патаки -- "Эта Агнеш, она такая! Если кто ухаживает за Эльвирой, то Агнеш всегда клюет на его друга. Точно тебе говорю!" И потом выдавал десяток неопровержимых доказательств, что Агнеш определенно положила на Дьюри глаз.
   Однако, что бы Дьюри не предлагал и не придумывал, Агнеш всегда придумывала повод для отказа. О, какие это были поводы! Глубоко продуманная, тщательно выверенная система поводов для отказов. Агнеш не повторилась ни разу. Диапазон оправданий самый широкий -- от простого мытья волос до двадцатиминутного интригующего повествования про то, как из будапештского зоопарка сбежал лев, а у Агнеш есть старший брат, а этот старший брат -- заместитель секретаря парторганизации будапештского зоопарка, и за сбежавшего льва ему грозил партийный нагоняй, и поэтому в семье Агнеш был полный переполох, и потому она никак не могла пойти с Дьюри в кино. Причем вся эта драматичная история произошла из-за того, что кто-то выступил со стахановским рацпредложением -- вывозить слоновье говно из слоновьего вольера каким-то новым способом, более коротким маршрутом, руководствуясь передовыми принципами марксизма-ленинизма. В результате что-то там перепутали с клетками, вольерами и замками -- и лев удрал. Без сомнения, это было самое длинное и сложное алиби, которое Дьюри когда-либо слышал в жизни. Причем это, по всей вероятности, была чистая правда -- ибо Агнеш, в силу природных способностей, никак не сумела бы придумать такую сложную, структурированную и последовательную ложь. Но, в конце концов, результат был один -- она грустным голосом сообщила по телефону, что пойти с Дьюри в кино она никак не сможет. В общем, Дьюри бросил бы все эти бесплодные попытки с Агнеш уже через пару недель, если бы не руководящая и направляющая роль Патаки. То продолжал выдавать диспетчерские указания с вышки управления полетом еще несколько месяцев: "Не робей!" "Не отступай!" "Пригласи ее еще раз!"
   Закончилось тем, что Дьюри все-таки плюнул на это дело, после десятков безуспешных предложений, десятков разнообразных отказов и нескольких килограммов лапши, которые Агнеш навешала ему на уши. Тем более что эта Агнеш, прямо скажем, была не из тех, которых увидишь краем глаза -- и сразу изнемогаешь от страсти. В конце концов -- рассуждал Дьюри -- если безответная любовь сводится к тому, чтобы терпеть унижения от любимой женщины, то как-то глупо испытывать безответную любовь к этой Агнеш. Лучше уж тогда завести себе безответную любовь к какой-нибудь по-настоящему красивой девушке, и терпеть все те же самые унижения от красавицы. "Нет, ты просто не умеешь их приглашать. Ты просто не умеешь" -- разочарованно констатировал Патаки.
   И вот теперь, казалось, Агнеш сильно сожалела обо всех этих глупостях, причем довольно искренне. По крайней мере, всхлипывала, и слезы ручьем. Впрочем, вокруг рыдали многие -- спьяну, конечно. "Триумф планового хозяйства" обеспечил феноменально быстрый переход от первоначального беззаботного веселья к безудержной пьяной сентиментальности. Стартовый свисток прозвучал в восемь вечера, а уже к девяти степень слезливой искренности соответствовала примерно трем часам ночи.
   "Дьюри, мне так жаль, так жаль" -- повторяла Агнеш раз за разом и всхлипывала совершенно искренне и безутешно, уткнувшись мокрым носом ему в грудь. Чего именно ей жаль -- понять было невозможно, а выговорить она уже не могла. Дьюри рассудил, что речь идет про тогдашние отвергнутые ухаживания. Иначе про что еще? Ситуация располагала, Агнеш была вот она, прижалась всем телом, и Дьюри начал подумывать о том, чтобы отвести ее куда-нибудь в укромный уголок к теплой стенке и там по полной программе оттанцевать с этой голой жопой чардаш или вальс -- уж как получится. В конце концов, это просто глупо, не воспользоваться таким шансом, который сам просится к тебе в руке. Но, поколебавшись, Дьюри все же отклонил эту идею. Во-первых, потому что все это похоже на бесплатный поход в кино, когда контролер на входе заснул, и билет никто не проверяет. Дьюри был против таких бесплатных сеансов. А контролер у Агнеш заснул мертвым сном -- в этом не было никакого сомнения. А во-вторых... Во-вторых он был уверен в глубине души, что ему гораздо приятнее посидеть с Ядвигой, попить чаю и поболтать о венгерской литературе, чем пускаться в интимные путешествия с Агнеш, или любой другой такой же пьяной и податливой. Вот ведь жизнь! Если ты и получаешь то, чего хотел когда-то, то это происходит уже тогда, когда ничего этого тебе не нужно. Он аккуратненько отлепился от Агнеш и легонько подтолкнул ее в проход между креслами партера, а сам устремился наружу.
   Холодный ночной воздух охватил его, и в мгновение ока выдул из башки последние остатки удивительного триумфального коктейля, составленного Шолом-Надем. Как выяснилось впоследствии (со слов того же Шолом-Надя), Дьюри ретировался с тонущего корабля вполне вовремя. Правда, он не застал кульминации -- как две артистки местного театра разделись догола и взялись плясать на столе. Обе, прямо скажем, не могли претендовать на звание первых красавиц Сегеда (более того, на звание первых красавиц этой оргии -- тоже). Но, с другой стороны, кому и когда мешали пара-тройка голых артисток на столе? Никто не против. А потом в результате массового помешательства на почве алкоголизма начались групповые прыжки со второго этажа на тротуар, сломанные ноги, душераздирающие крики раненых и дьявольский хохот уцелевших. Все закончилось прибытием полиции, которую вызвали жители соседних домов.
   Вариант с упоминанием полиции звучал гораздо более достойно. "Я смотался за пять минут до того, как нагрянули фараоны" -- это гораздо лучше, чем "Я ушел с вечеринки за пять минут до того как две шалавы вскочили на стол и стали отплясывать в чем мать родила"
   Ноги сами привели Дьюри к студенческому общежитию. Он пытался угадать и рассчитать -- где ее окно? Если угадал и рассчитал правильно, то огонек у нее все еще горел. Это символично: слабый далекий огонек в ночи, синоним крошечной надежды.
   Он вежливо постучал в дверь комнаты. Она открыла. Была одна. "У меня для тебя много новых венгерских слов. Жаргонная и неформальная лексика" -- анонсировал Дьюри с порога. Она задумчиво оглядела его понимающим и укоризненным взглядом. Затем молча сделал два шага назад, как бы приглашая войти. Он вошел. Она закрыла дверь. Он сел на пустующую кровать ее соседки. Ядвига уселась напротив, не спуская все того же изучающего взгляда. Через пару мгновений удивленно вскинула брови, будто только что его наконец увидела, потом слегка прищурилась, чтобы лучше разглядеть потом чуть усмехнулась. "Значит, так. Мы, конечно, можем быть друзьями. Но не более"
   "А что? У тебя уже кто-то есть? Какой-то ухажер?" -- Дьюри ничуть не беспокоился и не ощущал угрозы, он победит без усилий кого угодно, смеет, сотрет в порошок. Уверенная определенность наполняла мозг. Он бы в восторге от нее, от всего что она делает, и от того как она делает, и от всего, что вокруг нее. Само совершенство!
   Она еще немного помолчала.
   "Есть" -- И со взрослой снисходительной улыбкой: "Муж"
  
  
   1956, сентябрь.
  
   Объявление: "Требуется лаборант". Дьюри заметил его в витрине фотостудии, когда шагал вниз по Пётефи Шандор утца. И именно объявление это вдруг показалось ему самым убедительным доказательством того, что Патаки -- всё!
   Смылся.
   Свалил.
   Свинтил.
   Объявление почему-то казалось даже более убедительным доказательством, чем вчерашний телефонный звонок.
   "Ззззз"! -- Дьёри снял трубку, и начал считать секунды, пока из телефонных глубин доносилась лишь тишина с легким шипением и пощелкиванием. Он успел досчитать до сорока двух, когда неведомый абонент повесил трубку. Никаких сомнений, это были как раз те сорок пять секунд, о которых они договаривались с Патаки, условный знак! Патаки-таки вознесся, восшел на небеса, и теперь звонил оттуда по небесному жемчужному телефону. Дьюри подскочил, как ужаленный, и расплылся в широченной улыбке -- широченной до спазма, так что мимические мышцы болели весь следующий день -- и с этой улыбкой закончилась та тихая меланхолия, в которой он пребывал все время с тех пор, как они расстались с Патаки. До этого момента все мысли его волей и неволей крутились вокруг одного и того же: вероятно, он больше не увидится с Патаки никогда в жизни.
   И вот -- Патаки смылся! Будто всадил вонючий конский хер в жопу всей этой системе, такой здоровенный, отвратительно-вонючий конский хер! Дьюри был в таком восторге, что он даже заставлял себя не думать об этом слишком часто и много -- чтобы растянуть удовольствие подольше, он в день позволял себе не более нескольких часов этого упоительного злорадства. И одно лишь не давало ему почувствовать удовлетворение в полной мере и выбивало почву из-под ног: уже через две недели он остро почувствовал, что ему катастрофически не хватает Патаки. Как же не хватает! И теперь во всей Венгрии не осталось больше ни единого человека, который мог бы, к примеру, обозвать его "жопой" -- с таким же правом, с каким его обзывал Патаки. Ибо это право -- право человека, с которым ты дружишь ровно столько же времени, сколько и помнишь себя на свете.
   Когда он вернулся домой, Элека не было. Видимо, приостановил на пару часов свой великий эксперимент по одомашниванию домашнего кресла путем многолетнего совместного проживания с оным. Ну и славно. Никто не будет пытаться ничего разузнавать и вынюхивать. А еще лучше то, что сегодня Сегедский Университет отпустил Ядвигу в Будапешт, а значит, ему самому не придется снова тащиться в Сегед. Вообще интересно, приходится ли всем остальным людям так же мудохаться, чтобы заслужить свое счастье? Вот вроде бы досталась тебе первоклассная подружка, живи и радуйся. Однако ж и тут засада: подружку угораздило проживать в противоположном конце страны (хорошо хоть страна не очень большая). Дьюри с нетерпением выглянул на улицу -- не идет ли? Хотя еще рановато в любом случае. Она твердо настаивала, чтобы он не пытался встречать ее на вокзале -- потому что сама не могла решить заранее, на каком поезде приедет. Ох уж эта польская беспечность во всем, что касается часовых стрелок и их движения... Хорошо хоть, что решила насчет мужа. Хоть с этим определенность. А то вернулась в августе из Польши, вывалила целый ворох новостей про антисоветские волнения в ее родной Познани, во всех подробностях и деталях -- а вот про мужа ни единого слова. Будто и нет его вовсе. Лукавое умолчание. Это было похоже на то, как Троцкого ретушируют на совместных фотографиях с Лениным, до полного исчезновения, как будто его никогда и не было.
   Та новость насчет наличия мужа произвела эффект катастрофический, по крайней мере в первый момент. Все хрупкое и тонкое, что с восторженным придыханием Дьюри строил в своем воображении, разлетелось на куски. Будто груженый бомбардировщик рухнул на магазин китайского фарфора. Дьюри, конечно, постарался сохранить невозмутимость, и изо всех сил удерживал неизменное выражение на лице, но внутри чувствовал -- коллапс по всему организму, повальное падение всего и вся, как костяшки домино. Блин, ну конечно, муж. Мог бы и сам догадаться. Уж больно гладко все шло, неправдоподобно гладко.
   Про мужа Ядвига упоминала с гордостью.
   "Мой муж писатель" -- сказала она таким тоном, что не оставалось сомнений: писатель, это единственное стоящее занятие для настоящего, качественного, полноценного мужа. Писал какие-то книги по польской живописи.
   Тем не менее они пошли прогуляться. Было темно, хоть глаз коли, холодно и ветрено. В Сегеде даже ясным погожим днем особо смотреть не на что, а уж ночью и в холод... Но Дьюри нравилось и в ночь, и в холод, и даже невзирая на непреходящее ощущение "кто-то только что наступил мне на горло" из-за этого известия про мужа. Холодная темная пустота давала необычное ощущение -- они одни во Вселенной, и больше никого. И единственная движущая сила Вселенной, и единственная ее душа. Вернее, две. Вообще-то Дьюри считал, что выгуливать девушку пешком -- это развлечение из разряда самых убогих и примитивных, но с Ядвигой все было не так. Несколько шагов с Ядвигой казались лучше, чем "все-что-только-можно-себе-представить", например, с Агнеш.
   На прощанье он аккуратно чмокнул ее в щечку.
   В поезде, по пути обратно в Будапешт он непрерывно обдумывал две мысли, перескакивая с одной на другую и обратно, попеременно жонглируя обеими в мозгу. Первая: замужем она или нет -- ему наплевать. Вторая: это, вообще-то, какой-то странноватый способ семейной жизни, вам не кажется? Он в Познани, она в Сегеде. Семья, разбросанная на сотни километров. Узы брака, растянутые настолько, что почти уже неразличимы невооруженным глазом.
   Мысль номер два внушала определенный оптимизм и служила некоторым оправданием для внутреннего морального цензора.
   Он твердо решил выждать две недели. Проверенная тактика в таких случаях. Пусть помаринуется, истомится, даст сок -- и уж тогда. Чем меньше женщину мы больше, тем больше меньше она нам.
   Но к своему удивлению, в следующую же субботу обнаружил себя летящим на всех парах на Ньугати пайяудвар, чтобы успеть на первый поезд в Сегед. В качестве предлога придумал себе какое-то гипотетическое физкультурное мероприятие в окрестностях Сегеда.
   Ядвигу он нашел довольно быстро -- спала в университетской библиотеке, уронив голову на раскрытую книгу, в позе прилежной ученицы. Он тихонько вышел, купил цветок на улице, вернулся в библиотеку, тихонько положил цветок перед прилежной ученицей, и принялся ждать. Прилежная ученица проснулась минут через десять, увидела цветочек, удивилась, оглянулась вокруг, увидела Дьюри, удивилась еще больше. Явно тронута и польщена, нет слов. "Ты настоящий друг" -- сказала она Дьюри.
   На сей раз приглашение на ужин было принято без колебаний, но все равно -- для Дьюри день закончился так же, как и в прошлую субботу. В студенческом общежитии, на единственном гостевом спальном месте в комнате Шолом-Надя -- на голом полу в узком проходе между кроватью и столом... Деревянные объятия этого паркетного пола еще несколько дней аукались у него в ребрах и бедренных суставах. Но Дьюри не жалел ни капельки. Ужин вдвоем, милая нехитрая беседа ни о чем, милая прогулка после, прощальный поцелуй в щечку и жесткий деревянный пол у Шолом-Надя на всю ночь. Конечно, если бы Патаки вдруг узнал, что ради этого его друг еженедельно мотается в Сегед, он изумился бы до крайности. Но Дьюри был вполне доволен и искренне считал, что хорошо провел время. Оно того стоило. Попутно выяснилось, что муж Ядвиги ужасно, просто уж-жасно занят своей работой над своей книгой по своей польской живописи. Ядвига сообщила об этом с восхищением и гордостью, но было тут что-то чуть лишнее, чуть нетвердое, чуть напоказ -- и в этом восхищении, и в этой гордости.
   А в следующие выходные Дьюри уже вполне мог выступать в качестве эксперта-экскурсовода по железнодорожной ветке Будапешт-Сегед. Некоторые стога сена и отдельные живописные деревья он уже помнил наизусть. На сей раз даже Элек отметил регулярность его субботних путешествий в Сегед. Дьюри не рассказывал ему никаких деталей, но и так было понятно -- регулярные поездки в Сегед никак не связаны с внезапно возникшим интересом к тамошней архитектуре. "Давай-давай, оторвись там по полной" -- напутствовал по-отечески Элек. Он полагал, что Дьюри, как только переступает родной порог и выходит из дому, в тот же момент впадет в непрестанный дебош, бесшабашный разгул и безудержную оргию.
   Ядвига снова довольно искренне удивилась его появлению. "Ты принимаешь дружбу как-то уж очень близко к сердцу" -- заметил она. Они снова ужинали вместе и сходили в кино, после чего в карманах Дьюри воцарился космический вакуум. Еще она в тот же день посылала открытку дедушке в Польшу и спросила Дьюри о его бабушках и дедушках - живы ли они еще? Вопрос его огорчил и раздосадовал, и вот почему: она его уже задавала, тогда, две недели назад, во время прогулки по холодному ночному Сегеду. О чем это говорит? Это говорит о том, что она не помнит ничего из их прежних бесед, относится как к пустой болтовне и не принимает всерьез. А он? А он помнил каждую фразу, каждое ее слово, каждую интонацию. Ревниво и пристально составлял досье, составлял цельную картину из полуфраз и нечаянных интонаций, домысливал картину, дорисовал образ, и дофантазировал себе ее жизнь. На окраине которой продолжал смутно маячить этот муж, черт бы его побрал. Объелся груш. Да, целое досье.
   "Мой дедушка был в местечке, которое германцы называли Аушвитц. Кстати, евреи почему-то не очень любят вспоминать о том, сколько поляков там погибло. А мой дедушка выжил. Я думаю, потому что он стойкий человек. Очень стойкий. Он и меня учил в детстве, как это важно -- быть стойким и упорным"
   На следующий день он снова и снова перебирал все это в памяти, и сам себе удивлялся -- есть, оказывается, и такой вот тип счастья. Еще до того, как расстегиваешь бюстгальтер и стягиваешь с нее трусики. Когда еще только готовишься атаковать этот чудесный замок, и когда лишь тонкий слой воздуха, будто ров с водою, отделяет тебя от крепостных стен с выпуклыми башенками. Пока чинно вышагиваешь рядом с нею и покорно выслушиваешь сетования (неоднократные!) по поводу того, что муж пишет ей недостаточно часто. Впрочем, это звучало скорее как абстрактный упрек всем мужчинам вообще, чем жалоба на данного конкретного мужа.
   Но этот чертов поезд -- это, конечно, изматывало и съедало кучу времени. Три часа туда, три часа обратно. Вот если бы прямо в поезде оборудовать тренажерный зал, чтобы можно было тренироваться -- это бы еще куда ни шло. Без особой надежды на успех Дьюри открыл свой учебник по бухучету, и в течение некоторого времени его глаза и печатные буквы учебника бессмысленно смотрели друг на друга. Тщетно. Захлопнул учебник.
   Зато следующие выходные прошли без изматывающей железнодорожной пытки. Ядвига явилась в Будапешт собственной персоной! Якобы навестить каких-то своих знакомых студентов (в реальности же дело обернулось так, что она едва успела мельком увидеть кое-кого из них и второпях сказать "Привет"). Это был новый и необычный опыт для Дьюри -- как-то так случилось, что до этого ему никогда не доводилось показывать свой любимый город кому-либо, и, честно говоря, никаких особых задатков экскурсовода он в себе не ощущал. Пришлось изрядно напрячь фантазию и пораскинуть мозгами, чтобы придумать для Ядвиги подходящий маршрут.
   Для начала он потащил ее на Геллерт хэдь, к статуе Свободы, этакой здоровенной бетонной тетке, которая тянется вверх в странной позе, подняв руки, будто пытается достать вазу с верхней полки. В руках у тетки нечто загадочное неопределенной формы -- то ли огромные пальмовые ветви, то ли гигантские лавровые листья, но явно что-то очень тяжелое, так что вот-вот свалится с верхней полки и придавит бетонную домохозяйку. Что, впрочем, не мешает домохозяйке сохранять на лице некое постоянное, нездешнее и трансцендентное выражение.
   Статую можно видеть почти с любой точки города, а от ее подножия открывается прекрасная панорама всего Будапешта. Первоначально планировалось воздвигнуть эту статую как мемориал Хорти-младшему, который, как и большинство венгров его возраста, погиб в 42-м заснеженных донских степях. Статую уже почти сделали, но не успели установить -- и тут случилась кардинальная смена власти, лозунгов на плакатах и военной униформы на улицах. Тогда статую очистили от ее постыдного династического и политического прошлого, накачали новым, социалистическим, содержанием под стать новой эпохе, а потом водрузили на вершине Геллерт хэдь -- в качестве путеводного маяка и идеологического символа социалистической Венгрии. Неподалеку от статуи Свободы стояла другая, размером поменьше и более топорной работы -- советский воин-освободитель с хмурым насупленным лицом. По мысли создателей, воин-освободитель был призван окончательно установить правильный идеологический климат на Геллерт хэдь, зацементировать его и увековечить в граните. Все-таки статуя Свободы вызывала в этом плане некоторые сомнения -- учитывая ее фривольное хортистское прошлое.
   "В народе это называется "памятник Неизвестному Мародеру"" -- объяснял Дьюри, показывая на воина-освободителя. -- "Или более сложно, Неизвестному Наручных Часов Мародеру"
   Мародер был расположен чуть ниже Свободы, окружен деревьями и, по крайней мере, не нарушал линию горизонта, если смотреть на Геллерт хэдь со стороны Пешта. Сердитый и неразговорчивый, он стоял на своем посту вот уже несколько лет, и в жару и в холод. На постаменте выбита надпись "От благодарного венгерского народа".
   "А уж как польский народ им благодарен -- будьте уверены!" -- саркастически прокомментировала Ядвига, прочитав надпись.
   А потом они пошли в ресторан. Банхэди угощал. Атакующий защитник Банхэди, второй номер, имел редкую особенность организма -- мог по собственному желанию безболезненно вывихнуть плечевой сустав и так же безболезненно вправить обратно. И иногда использовал эту свою способность для добывания денег -- особенно когда с деньгами у него было совсем уж худо. Вот и позавчера он вывихнул себе плечо, пошел с этим вывихом к доктору, получил от доктора справку, пошел со справкой в страховую кампанию, получил от страховой компании чек, пошел с чеком в банк, получил в банке деньги, и сегодня пригласил весь "Локомотив" на ужин в ресторан на Келети пайяудвар (ясное дело, ни справка, ни вывихнутое плечо не помешают ему уже завтра выйти против Технологического университета в матче регулярного чемпионата)
   Во время ужина Ядвига стала главной и единственной звездой. Сначала она поразила всю команду своим венгерским произношением (Рёка так вообще отказывался верить, что она полька по национальности), а потом тем, как умело расправилась с огромной порцией венского шницеля и доброй тарелкой телячьих мозгов. Дьюри ловил восхищенные взгляды всей команды, а Рёка так вообще вошел в состояние крайнего возбуждения, облизывал сухие губы и дважды отлучался "подышать свежим воздухом"
   А Патаки сидел тихо, как воды в рот набрал. Но это было такое молчание, которое красноречивее всяких слов. Максимальная оценка, высший балл. Пожалуй, в иных обстоятельствах Дьюри стал бы нервничать и опасаться конкуренции, ведь с Патаки соперничать -- дело почти безнадежное. Но здесь, сегодня и сейчас Дьюри вдруг почувствовал в себе небывалую уверенность и способность свернуть горы, ибо само Провидение стояло за ним и незримо поддерживало. Патаки, улучив момент, тихонько спросил: "Я так понимаю, до белой нефти ты с ней еще не добурил?" Дьюри хмыкнул в ответ с самой неопределенной интонацией, которую можно было интерпретировать как угодно: подтверждение, отрицание, удивление, негодование, снисхождение -- пусть Патаки выбирает то, что ему больше понравится. Лучший способ сохранить достоинство и при этом не сказать неправду. Но Патаки все понял правильно и тоже заметил руку Провидения: "Я думаю, на сей раз добуришь". Что же касается всех остальных, то тут уж ни у кого не было ни малейших сомнений: Дьюри имеет полный доступ к телу и регулярно вхож в этот сад райских наслаждений, так что остается только завидовать. И сознавать это было чертовски приятно, ибо иногда репутация не менее важна, чем истинное положение дел.
   А истинное положение дел было такое, что в следующую субботу он снова мучительно придумывал хоть какой-нибудь предлог, чтобы поехать в Сегед. И одновременно благодарил судьбу за то, что он играет именно в "Локомотиве" с его железнодорожными льготами. Междугородная любовь обходилась Дьюри практически бесплатно. А окажись на его месте любой другой среднестатистический венгр, не обласканный железнодорожным ведомством -- давно бы уже разорился на этих еженедельных поездках.
   На сей раз Ядвига уже совсем не удивилась его приезду, и даже не утруждала себя расспросами "как-зачем-почему-приехал". Он просто вошел в уже знакомую общежитейскую комнату и уселся, как у себя дома. Вообще-то Ядвига жила в этой комнате не одна, а с соседкой, и соседку звали Магда. Эту самую Магду Дьюри еще ни разу не видел живьем, лишь слышал про нее от Ядвиги, однако уже успел полюбить всей душой. Просто за то, что она каждый раз полностью отсутствовала и совершенно не мешала.
   Вошел, уселся, и начал мысленно прикидывать -- какие тут есть варианты просто, изящно и естественно перейти от крепкой венгерско-польской дружбы к каким-то более близким и осязаемым формам отношений. Посмотрел на часы и отвел себе времени до шести часов вечера. Или ты, Дьюри, к шести вечера сорвешь с нее одежды и прильнешь к трепетной груди -- или раскланяешься и отправишься восвояси. Но пока он лишь стоял на внешнем рейде, и даже в бухту не вошел еще, а берег едва угадывался где-то в туманном далеке, в нескольких милях. Стрелки часов двигались неторопливо, но неуклонно, дедлайн неотвратимо приближался, а Дьюри сидел напротив нее все в той же позе, будто замороженный. Все та же теплая-сердечная венгерско-польская дружба. Берег не приблизился ни на дюйм.
   Где-то вдалеке пробили часы на городской башне, и тонкий мелодичный звон вклинился в их беседу. "Уже восемь, а ты все так и сидишь, ни с места" -- она читала его насквозь, как ребенка -- "Все-таки вы, мужики, такие нерешительные..."
   И тогда они оба вскочили и рванулись друг к другу, вместе, одновременно. Он схватил, прижал, и понял, что пришло полнейшее счастье, и она все это время только этого и хотела, и это и есть самое главное, и потом следующая мгновенная мысль "Господи какая же она молодец я бы так и остался сидеть и я бы так и не решился и это бы все так и продолжалось и продолжалось и это было бы уже совсем невыносимо невыносимо невыносимо" Они вцепились друг в друга так, будто они выпали в открытый космос и больше схватиться не за что -- до дрожи и ломоты. Вот оно, оказывается, какое -- то, к чему он всю жизнь стремился. "Свет выключи" -- тихонько прошептала она. Выключатель щелкнул, и Дьюри уже начал валиться вместе на кровать, но тут она приостановила его легонько, и потянулась с кровати, чтобы задернуть штору на окне. На мгновение прорисовался изящный профиль на фоне ночного неба, и мягкий контур груди, залитый лунным светом. Черт, ну как она такому научилась?! Где?
   А дальше судорожное дыхание в темноте, постижение на ощупь, нервное удивление узнавания, и затем, конечно, Дьюри ворвался и достиг. Конец мучительного одиночества.
   Есть на свете некоторые такие вещи, которых у человека отнять уже невозможно. Если оно твое -- то оно твое навсегда. Вклад в вечном, непотопляемом банке. "Что бы там ни было и как бы дальше не сложилось, главный приз в своей жизни я уже выиграл" -- промелькнуло у Дьюри.
   А все-таки муж ее -- редкостный мудак. Это как пить дать.
  
  
   * * *
  
   Дьюри продолжал глядеть на улицу через окно. От ожидания и нетерпения уже начало сводить судорогой все, что ниже пояса, или того хуже -- сжимать безжалостно, как слесарными тисками. Ядвига появилась на улице как раз в тот момент, когда он уже был готов потерять сознание. Она двигалась быстрым яростным шагом. Женщина, решительно идущая к своей цели. Еще бы, после пяти дней раздельной жизни внутри у нее тоже все уже трепетало и изнывало. У нее была одна милая особенность, которая приводила Дьюри в восторг: направляясь к постели, она срывала с себя все одежды так, как будто их облили напалмом и подожгли, и бросала их прямо на пути, где придется, не заботясь об их сохранности, помятости и пыли на полу, а потом с разбегу бросалась в кровать, как в пруд с холодной водой. Любая другая женщина, как бы ей ни хотелось и что бы там ни томилось у нее внутри, все-таки расправила бы все складочки, разгладила бы все выточки, и аккуратненько развесила бы по спинкам стульев. А уж тогда.
   Потом Дьюри полюбовался на ее силуэт через полупрозрачное стекло входной двери. Черт возьми, что за приятный посетитель у нас сегодня! Она ворвалась в квартиру и, почти не здороваясь, рванула в спальню, скидывая одежду на ходу, путаясь быстрыми шагами в падающем нижнем белье и, оставляя за собой беспорядочный след разбросанных вещей по полу, бросилась на подушку лицом вниз и скомандовала "Ну давай же уже!"
   Далее жаркий ураган, гром и молнии, и огненные струи, прожигающие вглубь. Потом Ядвига встала, чтобы сбегать в ванную, и Дьюри разглядел цепочку мутных капель у нее на бедре, на внутренней поверхности. И отчетливо осознал вдруг: он хочет, чтобы она забеременела. Он действительно хочет, чтобы она забеременела. Вот так дела! Нет, в это невозможно поверить! Что он вот так, по доброй воле, и вдруг захотел?! Творится невероятное. И только слегка поразмыслив, Дьюри, наконец, пришел к выводу что, в сущности, ничего удивительного. Против природы не попрешь.
   Более того. Похоже, это вообще самое важное и значительное, что он в принципе может сделать в жизни. Породить новую душу из ничего, новый маленький мир, новое вместилище счастья и радости -- даже если это будет только одинокий островок счастья в огромном мрачном океане жизни. Вот это и есть настоящий апофеоз человеческого существования, высшая точка биографии, и после нее уже можно встречать смерть с легкомысленной ухмылкой.
   Так вот эта старая, как мир, ловушка поглотила Дьюри и с треском захлопнулась, а он даже не обратил внимания.
   "Вот он, лучший момент в моей жизни!" -- провозгласил он вслед ушедшей Ядвиге. Когда-то в детстве Дьюри читал рассказ, там дьявол предлагал человеку остановить время в любой момент по его желанию, какой он только выберет. А человек так и не смог выбрать, когда именно жать на тормоза. О-оо, нет, окажись Дьюри на его месте -- он бы только взглянул на Ядвигу, и больше не метался бы в нерешительности, а знал твердо: прямо сейчас! Останавливай сию секунду! И пусть это длится целую вечность без остатка, и все остальное не имеет никакого значения -- все то остальное, что за пределами этой комнаты. Наплевать, кто там у них генеральный секретарь венгерской партии трудящихся, наплевать, что они там себе построили -- социализм, коммунизм, капитализм, и даже наплевать, если на каждом дереве на бульваре Кёрут будет по одному повешенному. Теперь у них с Ядвигой была своя маленькая вселенная, в которую никому больше нет входа. Полная самодостаточность. Наверное, человеку с великими амбициями такой вид счастья может показаться слегка примитивным и тривиальным. Сладкое теплое болото, которое засасывает, поглощает и проглатывает все прочие устремления. Но у Дьюри никогда не было великих амбиций, так что перспектива утонуть в болоте казалась ему просто изумительной.
   Когда Ядвига вышла из ванной и начала собирать свою одежду с пола, явился Элек. Непонятно с чего это вдруг он решил заглянуть к Дьюри в комнату -- вообще-то он заглядывал туда максимум пару раз в год. А вот сегодня заглянул -- ну и конечно! Ядвига во всей красе посреди комнаты, да еще и нагнувшись. Элек живо захлопнул обратно, пробубнил невнятные извинения с той стороны двери, и ретировался снова в свое кресло, как попугай на насест. Вернулся в исходное положение. Так что всю сцену с Ядвигой, извинениями и разбросанным по полу бельем можно считать недействительной, несуществующей.
   А она продолжала одеваться, как ни в чем ни бывало. Господи, ну что за чудо! --умилялся Дьюри. Разительный контраст с той истерикой, которую устроила в прошлом году эта дура Тюнде, стоя под душем. Тогда Элек всего-то случайно открыл дверь в ванную, а она завизжала так, как будто ее режут на месте, и судорожно схватилась за самые интересные места. И было в этом что-то чрезмерное, явный лицемерный перебор и какая-то неистребимая врожденная глупость. Как ни закрывайся, все равно с расстояния в метр все ее телеса видны в подробностях, примерно так же, как та бетонная статуя на Геллерт хэдь. И больше того, именно там, где закрываешься -- туда поневоле и смотрят, и получается что эти прижатые ладошки больше похожи не на фиговые листочки, а на перронные указатели Келети пайяудвар. И с чего она взяла, эта дура Тюнде, что орать во всю мощь своих легких -- это и есть самая подобающая реакция благовоспитанной девушки на нечаянное вторжение в ванную? Непонятно.
   То ли дело Ядвига! От это наготы не нужно щуриться или притворно отворачиваться, это было совершенство сверху донизу. Дьюри нравилось все. И эти сиськи, всегда на взводе вверх-вперед, в боевой готовности. И эти ноги, точеные, без вольностей и излишеств (она немножко занималась спринтом в своем Сегеде). И эта попа. И эти мягко очерченные губы. И просто все, сверху донизу. Даже при желании Дьюри не мог усмотреть в ней ни малейшего изъяна. Может, это и есть то, что называется любовь, в ее крайних проявлениях? Когда смотришь на нее как на произведение искусства, великое произведение гениального маэстро, произведение, к которому ничего нельзя добавить и у которого ничего нельзя убрать -- иначе шедевр перестанет быть шедевром. И даже если бы сам Создатель предложил Дьюри рестайлинг по выбору "Чего бы вы тут еще хотели? Может, сделаем ей ноги подлиннее? Или грудь на размер побольше? Или блондинкой сделаем, а? Или, наоборот, потемнее? Ушки поменьше? Чуть помоложе? Нет, постарше? Болтливую? Молчаливую? А может, американский паспорт ей?" -- нет, все равно Дьюри не пожелал бы ни-че-го. "Господи, оставь все вот так, как есть, и ничего не трогай" Не надо ничего менять, ни волоска, ни кончика мизинца, потому что если что-то поменять -- то это уже будет не Ядвига. Он тщетно напрягал извилины, чтобы понять -- что нравится ему в ней больше всего, и не мог дать ответа. Это счастье и совершенство, неразложимое на составные части, и невозможно смотреть на это беспристрастным оценивающим взглядом. Все, он пропал, выпал из окружающего мира, и полностью растворился на поверхности волшебной планеты по имени "Ядвига".
   Она уже несколько раз бывала у него на квартире, но с Элеком до сих пор как-то не пересекалась. Элек в последнее время устроился, наконец, на работу -- ночным сторожем в больнице "Ласло", причем это занятие как нельзя лучше соответствовало его жизненным устремлениям. Сидеть целую ночь напролет и совершенно ничего не делать, ну разве что мечтать и обдумывать -- что бы он сделал, если бы, например, выиграл кучу денег в лотерею?
   Спустя несколько минут после первого мимолетного знакомства с Ядвигой в голом виде, состоялось повторное представление, на сей раз уже официальное и при полном параде, с церемонным целование ручки молоденькой пани и заученным щелчком несуществующими офицерскими каблуками. Элек не ударил в грязь лицом.
   А потом, на кухне, пока Дьюри шарил по полкам в поисках ингредиентов для омлета, Элек осторожно вошел и негромко произнес "Мои поздравления!" Было очень приятно, черт возьми, хотя Дьюри и старался изо всех сил не показать вида. Некоторое время Элек задумчиво смотрел, как Дьюри разбивает яйца, одно за другим, а потом так же негромко спросил "Про Патаки-младшего ничего не слышно?"
   Дьюри отрицательно помотал головой.
   Как будто Патаки не было вовсе.
   Патаки пропал из-за мотоцикла. Из-за самого быстрого мотоцикла в Венгрии. Вернее, мотоцикл -- это была одна из причин. А может даже, и не причина вовсе, а лишь орудие в руках Провидения? Часть высшего замысла, звено сложной мозаики вещей и событий...
   Мотоцикл назывался "Мотогуцци". Это такая наивысшая вершина мотоциклетного мира, настоящий Монблан. Или даже Эверест. Изначально владельцем мотоцикла был некий Бокрош Шандор. Его феерическая карьера началась в 45-м году с нескольких кусков мыла. По стечению обстоятельств мыло было жутким дефицитом в послевоенной Венгрии, а желающих отмыться от пережитого ужаса было в избытке. Бокрош со своим мылом оказался в нужном месте в нужное время. Уже через пару месяцев, в результате серии блестящих бартерных комбинаций, несколько кусков мыла превратились в ворох меховых шуб, целое состояние по тем временам. После этого Бокрош решил покинуть родину и отправился в Италию. По сообщениям из достоверных источников, в Италии у Бокроша съехала крыша, и на вырученные деньги он купил этот самый "Мотогуцци". А потом крыша съехала еще дальше, и в состоянии необъяснимого помутнения рассудка он вместе с мотоциклом решил вернуться обратно в Венгрию. Успел еще до того, как коммунистическое правительство закрыло границу наглухо. А надо себе представлять, что такое "Мотогуцци". В самой Италии таких мотоциклов было не более десятка, а уж для жителей Будапешта это было абсолютное чудо, вроде образца марсианской техники. В Венгрии у Бокроша были две постоянных проблемы с этим мотоциклом: первая -- везде, где он с ним появлялся, сразу же собиралась толпа интересующихся, любопытствующих, зевак и льстецов. Его засыпали привычными глупыми расспросами и идиотскими предложениями, и буквально шагу не давали ступить. Вторая проблема состояла в том, что на всей территории Венгрии невозможно было найти достаточно длинного и гладкого куска дороги, чтобы можно было разогнать "Мотогуцци" хотя бы до второй передачи.
   Бокрошу потребовалось некоторое время, чтобы осознать -- страна, в которую он вернулся, уже раздавлена тоталитаризмом. Площадка зачищена бульдозером и наглухо залита бетоном, и нет в нем трещин, и не растет ничего. А когда осознал, то было уже поздно -- коммунисты закрыли границу. Обратного хода в Италию не было.
   Все, кто был в курсе этой истории, сходились в одном мнении: с этим мотоциклом дело кончится трагедией. Или его национализируют, или Бокрош расстанется с жизнью, не вписавшись в поворот какой-нибудь венгерской дороги. Но реальность превзошла все ожидания. Где-то в сельской местности Бокрош пролетал мимо трактора, который медленно тарахтел по обочине с поднятой вверх сенокосилкой. Прямо в момент обгона одно из лезвий сенокосилки сорвалось с фиксатора, и на огромной скорости срезало голову начисто. Что интересно -- после этого мотоцикл с обезглавленным телом проехал по инерции еще с пол-километра. "Я всегда говорил, что для езды на мотоцикле голова совершенно необязательна" -- комментировал Патаки на похоронах.
   В общем, Бокрош Шандор был отличный малый. "Вот увидите, он вам понравится. Он всем нравится" -- так обычно рассказывали про него тем, кто с ним не знаком. И полнейшей противоположностью ему был Вилмош, его младший брат. Несомненно, госпожа Бокрош, когда его вынашивала, испытывала острую нехватку положительных эмоций, что пагубно сказалось на результате. Бокроша Вилмоша не любил никто. Именно поэтому все так огорчились, узнав о гибели Шандора -- ведь среди прочего это означало, что отныне полноправным владельцем великолепного "Мотогуцци" становится этот урод Вилмош.
   Крысенок.
   Вилмош играл вместе с ними "Локомотиве", и был там важной частью командного механизма. Нет, он не ходил в стремительные проходы, не вколачивал сумасшедшие данки сверху, не душил противника личной защитой. По правде сказать, игрок он был средненький. Но у него была в команде другая роль: Бокрош Вилмош был главным объектом внутрикомандной ненависти. А это, между прочим, очень важно для здорового коллектива и сплоченного командного духа -- иметь объект внутрикомандной ненависти. На фоне этого гаденыша любые другие трения и дрязги в команде отходили на второй план. Никакой вендетты или омерты между всеми остальными игроками, одна лишь тишь да гладь и сердечное согласие.
   В матчах Вилмош почти не участвовал -- из-за того, что не проходил в стартовый состав, а еще чаще из-за того, что просто не мог добраться на матч. Это было их любимое развлечение во время поездок в знаменитом эсесовском вагоне-люкс: в последний момент перед отходом поезда с какой-нибудь станции вытолкнуть Вилмоша на платформу, и желательно чтобы в этот момент из всей его одежды на нем были одни только баскетбольные кроссовки. "А где Бокрош?" -- иногда вспоминал перед матчем Хепп. "Не знаю, последний раз мы его видели, когда он прогуливался по платформе на станции Хатван. (Или Цеглед. Или Веспрем, неважно)" -- равнодушно отвечал кто-нибудь. Постепенно Вилмош пришел к тому, что для него единственный способ безопасно доехать до конечного пункта -- это забаррикадироваться в вагонном сортире и оставаться там до станции назначения. В противном случае его неминуемо выставят на самом захудалом полустанке в самой захолустной местности, с минимальными шансами выбраться оттуда каким-нибудь другим поездом.
   Эта история произошла через неделю после того, как Дьюри проиграл Бокрошу пари на исход футбола "Гонвед" - "Металлист".
   Дьюри тогда уверенно поставил на армейский "Гонвед", и даже не насторожился и ничего не заподозрил -- с чего это вдруг такая глупая блажь у Бокроша, ставить на "Металлист"? Только Бокрош, в отличие от Дьюри, знал, что в этот же день назначен матч сборной, а значит "Гонвед", базовый клуб, выйдет против "Металлиста" полу-резервным составом. Бокрош поставил за "Металлист" свой отличный кожаный ремень, а Дьюри... Дьюри поставил... поставил Дьюри... А Дьюри было нечего поставить, в карманах было пусто как всегда, поэтому Дьюри в полемическом запале воскликнул: "Если твой "Металлист" выиграет, можешь насрать прямо мне в руки!"
   На том и порешили.
   А "Металлист" взял да и выиграл.
   Тут у Бокроша, к счастью, вдруг неожиданно обнаружилось чувство юмора.
   Ясное дело, на это шоу собралась вся команда. Бокрош спустил штаны, присел в характерной позе, а Дьюри покорно пристроился сзади и простер длани вперед и под, ладонями кверху, готовый принимать. Слышались рекомендации "Лови!", "Не упусти!", "Держи крепче!" Дьюри настроился отрабатывать честно и добросовестно, терпеливо ждал и готовился ловить, но -- тщетно. Вилмош в кои-то веки оказался в центре всеобщего благосклонного внимания, и это сыграло с ним дурную шутку. Не в силах унять хохот и сосредоточиться, он никак не мог высрать хотя бы капельку. Но не сдавался:
   "Попробуем иначе. Ну-ка, дайте мне газету с какой-нибудь речью!" -- попросил он в надежде, что уж от чтения "Сабад Неп" с речью премьера Хедегюша о развитии венгерско-советских отношений продрищется кто угодно, даже самый стойкий. Но никто не внял мольбам. Народ как-то уже растерял первоначальный энтузиазм и, разочарованный, начал расходиться.
   А на следующей неделе случилось то самое пари Бокрош - Патаки. Дьюри пропустил начало, и слышал их разговор с середины, уже в стадии злобной брани. Дело было на Маргит сигэт после тренировки. Патаки, который в последнее время вообще был как-то нервный и раздражительный, обзывал Бокроша "сукой", "уродом" и десятком разных других слов, совсем уж непечатных. Дьюри понял сразу -- Патаки в настоящем бешенстве и не может сдержаться, редчайший случай. Вообще-то это было не в его привычках -- раздавать обзывательства и вешать ярлыки, обычно Патаки в подобных случаях держал свое мнение при себе. Да и то сказать, столько эмоций по поводу Бокроша -- слишком много чести. Ну, обозвал бы его разок "говном", да и хватит. А то еще возгордится, крысенок.
   Бокрош не оставался в долгу:
   "Ты что о себе думаешь?! Думаешь, ты прям такой великий, да?! Такой крутой?" -- Бокрош надрывался до хрипа, выплевывая слова и брызгая слюной -- "А как доходит до дела, ты тоже под них ложишься, как миленький!"
   "Ах ты сука! Да я хотя бы не лижу жопу в Министерстве спорта всем подряд, начиная с портье!"
   "Ага, конечно! А ты у нас просто герой, да? Борец за независимость! Революционер! Что ж ты, революционер, делаешь свою революцию саркастическим шепотом, а? Да потому что у тебя кишка тонка сказать все это. Если считаешь, что все это дерьмо, то так и скажи громко: "дерьмо". Что, ссышь? Тогда сиди и молчи в тряпочку!"
   "А вот я тебе и покажу, кто куда ссыт" -- сказал Патаки, указывая на Белый Дом на противоположном берегу. (Почему он просто не даст Боркошу по морде? -- недоумевал Дьюри). "Вот будет тебе шанс убедиться, урод. Давай забьем: я пробегу вокруг Белого Дома голый, так что они все полюбуются на мою дивную венгерскую жопу, а? Твой мотоцикл против половины моей годовой зарплаты. Идет?"
   "Идет!" -- Бокрош согласился тотчас, со злобной готовностью. Он вошел в раж и был уверен, что Патаки не решится. Но Патаки подозвал Дьюри и Банхэди: "Вы слышали, да? Вы оба свидетели! Заметано"
   Сколько Дьюри себя помнил -- Патаки всегда ходил по лезвию ножа. Всегда он делал что-то такое, что заставляло Дьюри внутренне замирать и холодеть. "Ну это слишком" "Ну это чересчур" "Ну это уже ни в какие ворота". Но, пожалуй, никогда в жизни не было у Дьюри такого полного ощущения, что друг его летит очертя голову навстречу неизбежному, чтобы столкнуться с ним лоб в лоб. Наверное, последний раз что-то сравнимое было тогда в 45-м, когда Патаки говорил ему в полной уверенности: "Конечно, нужно испытать этот револьвер! Твоя мама -- откуда она узнает? Ну, сам посуди, что такого страшного может случиться? Думаешь, русские нас арестуют и расстреляют? Ха-ха-ха"
   Белый дом официально назывался Министерством внутренних дел. В действительности же это было главное логово руководителей Венгерской партии труда и высокопоставленных АВОшников. Ходили слухи, что именно в Белом доме и находится штаб-квартира АВО. Другие же осведомленные источники утверждали, что главной штаб-квартиры АВО как таковой нет вообще. АВО не полагается на случай, и имеет сразу несколько штаб-квартир: одна на Андраши ут, вторая в Белом доме, и еще две-три в укромных виллах на холмах в Буде, где можно истязать подозреваемых вдали от суеты и суматохи большого города.
   Здание МВД, живописно расположенное на берегу Дуная и известное под названием Белый дом, с виду поразительно напоминало обувную коробку. История этого здания началась с того, что для разработки проекта выбрали архитектора, подходящего по критерию "классовой близости". Он, правда, не был членом партии, но социальное происхождение имел безупречное: отец его был запойный пьяница, а мать -- проститутка среднего пошиба. В общем, категорически анти-буржуазный элемент. Получив проектное задание и задаток, "классово близкий" архитектор не ударил в грязь лицом и достойно поддержал исконные традиции венгерской архитектуры, а именно: день за днем напивался в стельку пьян и нес, не переставая, какую-то невразумительную ахинею. Он приставал к каждому встречному и изливал душу, призывая разделить его радость по поводу получения заказа и аванса. Жертвами этого пьяного слезливого восторга становились множество людей самых разнообразных профессий -- строители, продавщицы в магазинах, проктологи Центральной клиники, хлораторы плавательных бассейнов, дорожные рабочие, ударники на перкуссии, и даже некий человек в трамвае номер два, основным занятием которого было разведение медицинских пиявок. Человек из трамвая номер два был уверен, что пиявки еще не сказали своего последнего слова в медицине, и всей душой надеялся на их неизбежный ренессанс и кам-бэк.
   Все это длилось примерно полгода.
   Однако однажды поутру в эту сладкую архитектурную идиллию вторглась вдруг суровая реальность. Архитектора разбудил назойливый телефонный звонок, и незнакомый партийно-хозяйственный голос с раздражением сообщил ему, что его вот уже неделю разыскивают по всему Будапешту, и что сегодня во второй половине дня назначена презентация его проекта самому товарищу Ракоши, и что товарищ Ракоши сегодня сильно не в духе. По счастью, архитектор на тот момент был еще вполне пьян, так как всего лишь час назад вернулся после трехсуточной пьянки-гулянки на цыганской свадьбе в Матэзалка и повалился, наконец, в кровать. А если б не был пьян -- тотчас бы удавился от безысходности после такого известия. Впрочем, и в пьяном угаре архитектор тотчас сообразил, что в идеальном варианте ему придется провести остаток своих дней на урановый шахте где-то в недрах народной Венгрии. А все остальные варианты, не идеальные, подразумевали расстрел.
   Тогда он в отчаянии устремился в сортир, и там, в кладовке за унитазом, на самом дне, раскопал свою лучшую модель -- ту, которую сам склеил давным-давно, еще в студенческие годы. Конкурсный проект роскошного отеля в Лиллафийиреде, тщательное любимое рукоделие с готическими башенками, портиками и колоннами. Конечно, все эти башенки и портики шли совершенно вразрез с последними архитектурными веяниями из Москвы, но как знать -- вдруг окажется, что товарищ Ракоши просто жить не может без башенок и портиков? Это был единственный шанс. Может, эта модель и поставит крест на его архитектурной карьере, но, по крайней мере, сможет обеспечить еще несколько месяцев беспробудного пьянства.
   Не сходя с места, в сортире и алкогольном угаре, архитектор начал придумывать текст своего сопроводительного выступления, вплетать в него башенки и колонны, и настолько увлекся, что позабыл натянуть обратно спущенные штаны. В результате грохнулся вместе с моделью на пол, разбив вдребезги готические башенки и расплющив колонны и портики тяжестью своего пуза. Текст сопроводительного выступления так и остался незаконченным.
   Казалось бы все, окончательная катастрофа? Нет! Тут же, в сортире, на глаза ему попалась старая коробка из-под обуви, и тотчас же он вспомнил слова своего учителя, профессора архитектуры: "Все гениальные идеи приходят в голову случайно". (Сам профессор был знаменит тем, что именно по его проекту было построено здание будапештского Музея этнографии. Причем этот заказ он получил совершенно случайно. Рассеянный профессор неправильно записал адрес перспективного клиента, которому нужно было перепланировать витрину кондитерского магазина, и вместо кондитерской по ошибке явился в музейный комитет. Где с ходу, с порога, уболтал всех музейных комитетчиков до такой степени, что получил заказ на проект нового здания музея).
   Архитектор схватил обувную коробку, и начал бритвой прорезать в ней дырочки-окошки, одновременно придумывая новую сопроводительную речь, полностью противоположную предыдущему варианту, с максимальным упоминанием пролетариата и его диктатуры. "Конечно, я мог бы представить на ваш суд проект в старорежимном стиле, с готическими башенками, портиками, и прочими элементами отжившей буржуазной архитектуры. Однако в наши дни, когда ясная и четкая линия диктатура пролетариата определяет единственно верный путь развития народной Венгрии..."
   Всю эту историю Дьюри слышал от Селла, и каждый раз, глядя на Белый дом, он невольно вспоминал про картонную коробку. Сам Селл вместе с отцом занимались производством всякого кухонного оборудования, и рассказывали кучу разных историй. Например, будто однажды АВОшники приказали им изготовить две гигантских мясорубки и поставить их в подвале Белого дома. Для чего? Ясное дело, для изготовления фарша из трупов замученных узников. Неплохая подкормка для дунайской рыбы.
   Конечно, оба Селла были неисправимые фантазеры и патологические лгуны. Если, например, посреди пожара брандмайор спросит их "Хотите выжить?", они непременно ответят "Нет". А с другой стороны, все их истории выглядели вполне связными и логичными. В самом деле, Белый дом на берегу реки, сотни пропавших узников Куда их еще девать? Гигантская мясорубка, время от времени подливающая красного в голубой Дунай -- очевидный выбор.
   Все пытались отговорить Патаки от этого дурацкого пари. Дьюри, Банхэди, Рёка и даже, в конце концов, сам Бокрош. Но Патаки был непреклонен, он прямо-таки трясся от злобы, раскалился добела и даже начал светиться чем-то нехорошим изнутри, несмотря на ясный солнечный день. Бокрош уже понял, что и сам может стать жертвой предстоящей акции, испугался ни на шутку, пытался разрядить ситуацию и спустить на тормозах. Но бесполезно. "Завтра в двенадцать дня" -- отрезал Патаки.
   Дьюри до крайности встревожился и лихорадочно соображал, как вообще можно его отговорить. Дразнить своей задницей АВОшников в Белом доме, это смерти подобно! Но говорить с ним об этом напрямую бесполезно, да и вообще непонятно, какая махинация тут может сработать, чтобы получить желаемый эффект, и где та отмычка... Это все было похоже на откручивание гайки гаечным ключом. Если есть ключ нужного размера, то все просто. Если нет, то невозможно. Наверняка ведь существует в природе такая комбинация слов, которая заставит Патаки отказаться от задуманного. Но Дьюри такую комбинацию отыскать не мог.
   Он был так обеспокоен, что решил пойти на крайнюю меру: обратился к Элеку по поводу Патаки и предстоящего забега голышом. Расчет был та то, что перспектива потерять никотинового партнера может подтолкнуть Элека к каким-то активным действиям. Увы, ничего подобного. Элек воспринял новость философски, и перспектива потери никотинового партнера ничуть его не взволновала. Напротив, он оставался совершенно индифферентен в своем любимом кресле. "Я так понимаю, ты тоже собираешь идти под арест вместе с ним, да? Говорят, тюрьма формирует характер и все такое. Не знаю, правда ли это. Мой-то характер уже был сформирован к тому моменту, когда меня посадили в тюрьму..."
   "Так ты сидел в тюрьме?!"
   "Да, в Бухаресте. Всего несколько дней. Из-за взятки"
   "Взятка? Ух ты! А кто тебе дал взятку?"
   "Не мне, а я. И как раз наоборот, не дал. Не дал кое-кому взятку, и они очень расстроились. Вот меня и посадили"
   "Но, знаешь... Если завтра арестуют Патаки, то это будет не на несколько дней... Причем непонятно за что"
   "Иногда трудно понять, почему люди делают те или иные вещи. Еще когда я служил в Вене, один мой приятель ввязался в грандиозную ссору с другим офицером из-за какой-то мелочи, пустяка. Вроде размещения салфеток на столе в офицерской столовой. Однако дело дошло до дуэли. Мы все по очереди пытались их уговаривать и убеждать, но без толку. Причем мало того, что кого-то могли убить, там дело было еще хуже. Дуэли тогда были строжайше запрещены, и если бы дело выплыло наружу, это стоило бы карьеры куче народу, от командира роты и выше. Но бесполезно, оба страшно боялись "потерять лицо". Помню, я обнял своего приятеля и сказал "Йожи, это просто глупое недоразумение. Взрослые люди так себя не ведут. Честь есть честь, все понятно, но нельзя же застрелить своего сослуживца из-за салфетки!" И, знаешь, я был очень доволен собой, что нашел нужный подход и нужные слова. А он в ответ так посмотрел на меня, будто огнем горел, я это очень живо помню: "Нет, ты не понимаешь. Просто я хочу вышибить из него мозги. Больше всего на свете!" И конечно никакие салфетки тут были не при чем, все дело оказалось в какой-то венской фройляйн... Если хочешь, я поговорю с Патаки, но вряд и это поможет. Знаешь, все эти латентные маньяки на самом деле все планируют заранее, и если что-то задумали, ничем их уже не собьешь. Это только кажется, что он это придумал вдруг и сейчас. Со мной было то же самое, когда я увольнялся из армии. Со стороны, наверное, тоже казалось, что это такое спонтанное решение. Типа, в один прекрасный день надоело все до чертиков, сразу сел и написал рапорт. А на самом деле я довольно долго это обдумывал. Но вообще-то армия -- это такая штука, которую я никогда не мог воспринимать всерьез. Начальство это как-то чувствовало, и не могло мне этого простить. Наверное, это в любой профессии так: если не уважаешь свою профессию, у тебя рано или поздно начинаются с ней проблемы. Но армия -- в этом смысле вообще что-то особенное. Это какая-то грандиозная шутка от начала до конца... А Патаки... Если так хочешь, я с ним поговорю. Но очень удивлюсь, если он меня послушает. Он же никогда меня не слушает..."
   Но поговорить с Патаки ему так и не удалось, потому что в этот вечер Патаки пропал, и найти его было невозможно. Так что на следующий день в назначенный час они собрались на Маргит хиид. Бокрош стоял белый, как мел, с посмертной маской на лице. Он уже понял, что в этот день проигрывает в любом случае, при любом исходе пари. Он просил и умолял Патаки образумиться. Может, если бы он тут же безвозмездно предложил Патаки свой мотоцикл, это бы и сработало. Но он все-таки не предложил.
   "Дьюри, ты лучше тут постой" -- распорядился Патаки -- "будешь пока приглядывать за моим мотоциклом. Это дело может несколько затянуться". С этими словами Патаки, одетый в свой черный тренировочный костюм, направился в сторону Белого дома легкой, прямо-таки воздушной трусцой.
   Со своей наблюдательной позиции на Маргит хиид Дьюри и Бокрош могли видеть, как Патаки добежал до конца моста, свернул на набережную напротив Белого дома, приостановился, и в мгновение ока сократил весь свой гардероб до двух локомотивских кроссовок. Всей своей загорелой фигурой и расслабленными движениями Патаки излучал спокойствие, а его рельефная мускулатура была отлично различима даже с середины моста, с расстояния в двести метров. "Просто замечательная мускулатура" -- подумал Дьюри и вспомнил, как Патаки рассматривался в качестве модели для изображения обнаженного пролетария на обратной стороне купюры в 20 форинтов. Этакий социалистический Адонис. Но в конце концов художник выбрал Нойманна -- может, из-за того что ему нужен был более монументальный экземпляр для создание образа венгерского социалистического возрождения, а может, из-за того, что Патаки потребовал за позирование сто форинтов. "Забесплатно они мою мышцУ не получат" -- заявил он.
   Охрана стояла по всему периметру Белого дома, и редко кто из нормальных людей решался подходить к зданию близко. Конечно, АВОшным начальникам было почетно и приятно сидеть в вызывающе-огромном здании прямо в центре города, на дунайском берегу. Но была в этом и обратная сторона: в случае чего, весь народ точно знает, где тебя искать. Так что АВОшное руководство ощущало себя слегка не в своей тарелке. Отсюда и охрана по периметру.
   Вялая и сонная охрана по периметру, давно отвыкшая от работы. Патаки успел подбежать к главному входу раньше, чем у охранников начался переполох по поводу этой визуальной демонстрации народной мощи. Потом одному дурачку пришло в голову потягаться с Патаки в скорости, а спустя пару секунд к нему присоединились еще несколько. Вскоре выяснилось, что все эти охранники, хоть и вооружены до зубов, но слабы ногами. Патаки слегка ускорился, и с легкостью оторвался на несколько метров. Он на лету изящно уворачивался от новых и новых желающих, спешивших на перехват, и держал издевательскую дистанцию в несколько метров между собой и преследователями -- вроде вот он, рядом, но не дотянуться! Танталовы муки. Затем он свернул за угол Белого дома и исчез из поля зрения, и все охранники в кильватере -- за ним. Фасад и главный вход Белого дома обезлюдели и остались незащищенными, нападай -- не хочу.
   Долгая томительная пауза. Дольше, чем можно было ожидать.
   Наконец он появился из-за противоположного угла здания и, победно вскинув руки, финишировал в том же месте, где оставил свой тренировочный костюм. Набежали охранники, окружили в нерешительности, не понимая, что делать с голым человеком. В конце концов его наготу скрыло специально доставленное откуда-то полицейское одеяло, а потом и специально вызванный полицейский фургон.
   "Ну и ладно" -- подытожил Бокрош -- "Все равно в движке уже надо цилиндры растачивать..."
   В тот же день бОльшая часть игроков "Локомотива" решили вдруг, что им совершенно необходимо навестить родственников в деревне, или устроить прогулку на несколько дней по холмам в пригороде, или просто пересидеть недельку по чужим адресам. Дьюри решил остаться дома и ждать возмездия: концентрировать волю, продумывать линию поведения на допросах и готовиться к "глухой несознанке".
   Пять дней спустя, вернувшись домой с очередной тренировки, Дьюри к своему крайнему удивлению обнаружил в своей квартире Патаки, который собирался в ванную. Он несколько пованивал, и волосам его явно был нужна расческа, но в целом он выглядел поразительно невредимым для человека, который пять дней назад сверкал своей голой задницей вокруг Белого дома... "Чертов халявщик, ты мыло с собой принес? Или собираешься моим мыться?" -- спросил Дьюри, чтобы не нарушить традиций. Но потом, не в силах более бороться со своим любопытством: "Ну, что? Как ты?"
   "В смысле?" -- заорал Патаки из душа -- "Что ты имеешь в виду?"
   Патаки взялся деловито намыливаться, и Дьюри стало понятно, что он не собирается выдавать ему всю историю в подробностях.
   "Я так думаю, эти умелые АВОшные скауты, они тебя завербовали. Да?"
   "А, ты об этом. Ну ты ведь знаешь, я же псих. Знаешь ведь, да? Потому что нормальный не будет бегать голышом вокруг здания МВД. Так что ты имеешь дело со сбежавшим лунатиком. Кстати, у тебя нет ничего пожрать? Для сведения: мы, психи, едим все то же самое, что и нормальные люди"
   Когда он вышел на кухню, то держал в руках письмо. Письмо было отправлено еще до его феерической эскапады вокруг Белого дома. Отправитель: Министерство спорта, Получатель: Патаки Тибор. В письме сообщалось, что его, Патаки Тибора, заявление о продолжении обучения за рубежом отклонено. Без объяснения причин. Ниже на странице красовался слоган "Борись за мир", явно изготовленный с помощью резиновой печати.
   "Нет, ну ты только посмотри!" -- восклицал Патаки, с отвращением размахивая письмом -- "Что они вообще думают? Как я могу жить в стране, где они шлепают на каждое письмо такие идиотские печати? А? Ну, уроды! Нет, я сматываюсь"
   В последнее время эта тема насчет "смотаться" вертелась у Патаки в голове постоянно. И он постоянно поднимал ее в разговоре. Для Дьюри это означало, что он слышал про "смотаться" всегда, когда Патаки оказывался в пределах слышимости. Эта тема зачаровывала и гипнотизировала Патаки с тех пор, как Банхэди поступил на работу в отдел международных перевозок Венгерской железной дороги. Конечно, никакой реальной работы от него не требовалось, как и от всех других игроков "Локомотива". Банхэди являлся в свой отдел международных перевозок только два раза в месяц, в дни зарплаты и аванса. Но и этих двух дней было в принципе достаточно, чтобы получить любую информацию об этих самых международных перевозках -- что, куда, когда и откуда. Именно это и навело Патаки на мысль, и он придумал, наконец, способ свалить из страны -- правда, жутко рискованный. Впрочем, тогда любой способ свалить из страны был жутко рискованным, других просто не оставалось. Дьюри, если бы был предоставлен сам себе, наверняка бы тоже двинул. Но Ядвига... Зная Ядвигу, Дьюри был уверен -- если она узнает про задумку Патаки, она категорически захочет участвовать. Но подвергать ее такому риску было невозможно. В общем, Дьюри все-таки было что терять. А Патаки вел себя так, будто играет в смертельную игру без запасных вариантов. Похоже, они все-таки получили с него какое-то письменное согласие тогда, в 47-м...
   Как заведенный, он повторял, "Надо найти Банхэди", "Надо найти его сегодня же", "Психу очень надо смотаться прямо сегодня, прежде чем санитары поймают его снова". Определенно, Провидение было в этот день на его стороне. Стоило им выйти из дома, как они тотчас же наткнулись на Банхэди -- тот возвращался от врача с очередной справкой о своем любимом вывихе.
   "Да, я могу точно показать, какие вагоны пойдут за границу. Но куда именно -- не знаю. Их потом еще по десять раз перецепляют и переформируют составы" -- сообщил Банхэди и предложил подождать еще пару дней, чтобы он все разузнал в точности. Но Патаки даже слышать не хотел ни о чем подобном: "Сколько тут не думай, легче от этого не становится". Поэтому ближе к полуночи они пробрались на запасной путь товарной станции, сломали печать на уже опломбированном грузовом вагоне, отодвинули дверь. Вагон был загружен коробками с обувью.
   "Ботинки -- это рискованно" -- сказал Банхэди. -- "Ботинки могут пойти как на Запад, так и на Восток..."
   "А еще что-нибудь на сегодня есть?"
   "Сегодня -- нет"
   "Ну и прекрасно. Значит, так тому и быть". Он забрался внутрь, а Дьюри передал ему сумку. В сумке были две буханки хлеба, сыр, шесть яблок, бутылка минеральной воды и три бутылки чешского пива, которые перекочевали в сумку прямо из квартиры Фишеров. "Напиться -- это одно из немногих развлечений, доступных человеку в темном грузовом вагоне с ботинками" -- оправдывался Патаки.
   Они договорились о способе связи. "Даже если попадешь в Сибирь, отошли нам какую-нибудь открыточку" -- настаивал Дьюри.
   "Обязательно" -- сказал Патаки -- "А ты как-нибудь завтра-послезавтра скажи моим родителям. Скажи им, что по-хорошему, конечно, я должен был бы рассказать все сам, но так как сейчас -- так для всех получается легче" Он отдал Дьюри конверт. "Тут все мои извинения в письменном виде. И скажи им, пусть не ищут дедушкино обручальное кольцо. Я его стащил. Кстати, кто-нибудь знает, сколько лет можно получить за это?"
   Напоследок он еще раз глянул на Дьюри: "Ну, так ты действительно со мной не едешь? Нет?"
   "Нет смысла. Думаю, ВСЕ ЭТО тут скоро кончится"
   "Ну-ну"
   Они задвинули дверь, и Банхэди снова запломбировал вагон государственной печатью.
  
  
   1956, 23 октября
  
   Сегодня, двадцать третьего октября тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, ему было назначено разбирательство в Министерстве спорта. Ну, то есть на самом деле это называлось Дисциплинарная комиссия Национального Комитета по физкультуре и спорту. Министерство стыдливо пряталось под наименованием "национальный комитет", потому что в любительском спорте "министерство" было уж совсем неуместно. А никакого спорта, кроме любительского, в народной Венгрии, конечно же, нет. Это вам не порочный мир чистогана, где все продается, и все покупается.
   По пути в Министерство спорта в трамвай вошел контролер. Билета у Дьюри не было. У него никогда не было билета. Ни разу еще не было такого, чтобы у него был билет. Начиная с 45-го года включительно, он не заплатил за общественный транспорт ни единого филлера. Более того, за все это время он даже ни разу не задумывался о том -- платить или нет. Ни единого раза. Ответ однозначный: конечно же, нет. Во-первых, потому что у него не было никакого желания отдавать свои кровные деньги этому государству, а во-вторых, потому что трамваи были всегда настолько переполнены, что собственно в трамвае ехала лишь небольшая часть Дьюри. Обычно он висел почти снаружи, ухватившись за поручень одной рукой и втиснув одну ногу на подножку, в компании нескольких сограждан, раскоряченных в аналогичных позах. И за это -- платить деньги?!
   Пока Дьюри прикидывал, на какой остановке ему лучше спрыгнуть, в противоположном конце салона какой-то рабочий в синей спецовке вдруг злобно рявкнул на контролера громовым голосом: "А вот когда они будут платить мне нормальные деньги, тогда и буду покупать твой сраный билет! Понял, мля?!" Было в этом нечто непривычное и непохожее, совершенно несоразмерный приступ ярости в ответ на "Предъявите билетик". Весь трамвай сразу затих, как партер в театре, рабочий в центре всеобщего внимания, пассажиры предвкушали развитие сюжета.
   Обычно те, кто не хотел (или не мог) платить, при приближении контролеров просто пачками спрыгивали с трамвая на ходу, как опадают с деревьев осенние листья. Сам Дьюри обычно именно так и поступал. Но тут, похоже, кондуктор стал последней каплей, той самой соломиной для верблюда, спусковым крючком. Весь скопившийся гнев пролетария вдруг вырвался наружу, как давний гнойный нарыв. Последовала волна негодований и обид, потом прозвучала угроза телесных повреждений. Контролер молча попятился, как от прокаженного, и бочком-бочком стал протискиваться дальше. Пожалуй, лишь однажды раньше Дьюри наблюдал в трамвае столь же отчетливый и явный отказ платить. Пару лет назад он видел, как пожилой господин с двумя восточноевропейскими овчарками просто рассмеялся контролеру в лицо "Честно говоря, я платить не собираюсь". Он и не заплатил. Он еле-еле сдерживал двух своих овчарок.
   Опасаясь дальнейших посягательств на свое достоинство, контролер на всякий случай сошел возле "Астории". Дьюри бросил взгляд на улицу и заметил, что вокруг "Астории" топтались мелкие группки студентов с самодельными плакатиками. В последнее время над Будапештом дули слегка иные ветра, чем раньше. Почти десять лет вся Венгрия была мертва и неподвижна, безжалостно придавленная едва ли не самой жестокой силой на планете. Но теперь, казалось, жестокая хватка чуть ослабла, и венгры снова взялись за любимое национальное развлечение: обвинять всех подряд в своих бедах. Участвовали все кому не лень. Даже Союз писателей, этот оплот нравственной деградации, и тот включился в процесс -- публично открестился от всего, что было написано его членами за последние несколько лет. Фигурально выражаясь, Союз писателей вытащил, наконец, свою голову из задницы товарища Ракоши, и теперь стоял, отплевываясь и с непривычки щурясь на свету.
   Еще несколько дней назад Дьюри слышал, что студенты Технического университета собираются организовать демонстрацию. Про демонстрацию ему рассказывал Лаци, младший брат Патаки: "Понимаешь, настоящую демонстрацию! Добровольную, не из-под палки". Власти сомневались -- разрешать или нет? Кто-то из коммунистических начальников был за, кто-то против. Но студентам, похоже, было уже наплевать на коммунистические разрешения или запреты.
   Хотя на самом деле все эти демонстрации -- пустое дело. Никакого толку. Все равно ничего не изменится. Но Дьюри не стал объяснять это Лаци. Опускать с небес на землю? Зачем? Парнишка был в таком восторге от предстоящей перспективы... Хотя Дьюри так и подмывало выдать ему подходящую цитату из Хеппа: "Ребята! Если вам попалось медвежье дерьмо -- вы можете, в примеру, перевернуть его другой стороной. Или можете захватить его с собой на озеро Балатон на выходные. А то еще можете положить в красивую коробочку с синей ленточкой. Наорать на него можете матюками, или, наоборот, сочинить какую-нибудь оду в его честь. Но только оно все равно останется медвежьим дерьмом"
   И что с того, что они поменяли одного партийного вождя на другого, прямо как в Польше? И что с того, что новый вождь сразу же взялся обсирать прежнего? И что с того, что они поставили Герё вместо Ракоши? Или Надя вместо Герё? Одинаковое говно, с одного и того же конвейера. С тем же успехом можно устраивать демонстрации в требованием замены перегоревшей лампочки. Новый главарь обвиняет во всем прежнего главаря? "Оказался наш отец...". Ну это просто такие политические пятнашки в Центральном Комитете, детская игра в чехарду. Чему тут радоваться -- непонятно...
   С утра у Дьюри было паршивое настроение, мысли про слушания в Дисциплинарной комиссии отравляли жизнь. Правда, потом история с контролером, и особенно история с АВОшником, немного отвлекли от мрачных мыслей.
   Офицер-АВОшник с важным портфелем в руках вошел как раз на остановке напротив "Астории" (хотя в последнее время редко можно было встретить на улице АВОшника в форме, что-то они вдруг начали ощущать некий дискомфорт в своей униформе). От АВОшника во все стороны исходило такое осознание своей важности и значимости, что остальные пассажиры чуть было не сделали "равняйсь-смирно". Но, на беду его, рядом оказались несколько работяг после ночной смены. Грязные, мрачные, серые от усталости мужики, пьянство и мордобой как излюбленный вид редкого досуга. Некоторое время они разглядывали АВОшника, как какую-нибудь вредную садовую плодожорку, а на следующей остановке один из рабочих наклонился к АВОшнику, выдохнул этаноловый факел и громко спросил: "Слышь, ты сёдня зубы чистил?"
   "Что?" -- переспросил АВОшник, несколько опешив от такого начала разговора
   "Зубы чистил сегодня?" -- настаивал вопрошающий
   АВОшник неуверенно промямлил "Да".
   "Вот и отлично. Тогда прямо сейчас можешь подлизать мне задницу"
   Килотонный взрыв хохота буквально вынес АВОшника из трамвая вон. На следующей остановке он вылетел из трамвая вместе со своим портфелем, красный как рак. Дьюри чувствовал гордость: быть истинным очевидцем истории, которая впоследствии обрастет деталями, будет передаваться из уст в уста и ходить в народе как анекдот.
   Хепп уже ждал его возле входа в Министерство спорта. Он нервно прохаживался туда-сюда и время от времени смотрел на свои часы с раздражением и неприязнью, будто эти часы вместе с Дьюри состояли в некоем тайном сговоре с целью опоздать на слушания Дисциплинарной комиссии. То есть вообще-то никто пока никуда не опаздывал, но Хепп имел неизменную привычку всегда и везде быть на десять минут раньше назначенного. И Дьюри специально вышел заблаговременно, чтобы встретиться с Хеппом минута в минуту. Потому что если опоздаешь на встречу с Хеппом, то потом сам же об этом потом горько пожалеешь. При встрече Хепп воскликнет "Ну мы же договаривались на семь!" с видом отчаяния и искреннего удивления, что кто-то на свете может не понимать или не выполнять такое простое соглашение -- встретиться в семь. А потом будет периодически повторять эту фразу раз за разом, вставляя ее в разговоре, или просто так -- пять, десять, пятьдесят раз, пока ты уже не начнешь всерьез беспокоиться за целостность своего рассудка. Можно начать его умолять, можно пытаться оправдываться, можно выдвигать неубиенные доводы и придумывать правдоподобные оправдания, вроде полной остановки всех трамваев в Будапеште, или Великого Будапештского Землетрясения, или неожиданного взрыва в твоем доме -- в ответ Хепп только произнесет "И что, из-за этого нельзя было выйти на пять минут пораньше?"
   Для Хеппа само понятие "опоздание" было столь же непостижимо, как тексты ископаемых табличек на каком-нибудь мертвом и всеми давно забытом языке. "Мы же договаривались в семь!". Он будет повторять это на разные лады, варьируя скорость и тональность, с упорством дешифровщика, который пытается расколоть непостижимый код. Его собственная пунктуальность не подводила его никогда в жизни.
   Вернее, почти никогда. Было достоверно известно одно исключение: однажды Патаки прознал, что Хеппа пригласили выступить на каком-то тренерском семинаре. И вот за несколько минут до того, как Хеппу пора уже было отправляться на семинар, Патаки якобы бесцельно забрел к нему в кабинет и завел ничего не значащую беседу о том и о сем. Хепп отвечал односложно и рассеянно, собирая материалы для семинара. Впрочем, ответы Хеппа не слишком интересовали Патаки. Под прикрытием милой беседы Патаки удалось умыкнуть ключ от кабинета, и, распрощавшись с Хеппом, Патаки закрыл кабинет со внешней стороны. После чего спустился во двор и присоединился к остальным, которые уже расположилась поудобнее, чтобы наблюдать окно Хеппа на третьем этаже. Несколько минут Хепп, высунувшись в окно, патетически взывал к команде и требовал немедленно его освободить. Тщетно. В конце концов на помощь венгерскому баскетболу пришел какой-то случайный прохожий -- Хепп убедил его раздобыть и притащить лестницу, но к тому времени он уже безнадежно опаздывал на тренерский семинар, на целых 15 минут...
   Как и следовало ожидать, причиной встречи Дьюри с дисциплинарным трибуналом стал Матяшиц. Судья Матяшиц. Это было уже и не грустно, и не смешно, а просто однообразно скучно. Каждый раз, когда "Локо" играл при судействе Матяшица, Дьюри мгновенно собирал свои пять фолов -- так, что даже не успевал за это время пробежать площадку от лицевой до лицевой, независимо от того, совершал ли он на самом деле нарушения, или даже близко не появлялся рядом с мячом. У этого Матяшица даже выработался условный рефлекс: каждый раз, когда он видел Дьюри, рука автоматически засовывала свисток в рот, и легкие резко сокращались. Дьюри давным-давно уяснил, что для Матяшица он -- неискоренимый рецидивист и личный враг.
   Положа руку на сердце: Дьюри не был ангелом на площадке, и если бы проводился опрос среди арбитров венгерского высшего дивизиона, Дьюри вряд ли получил от них фэйр плэй эворд. Но стремление Матяшица высасывать из пальца фолы специально для Дьюри -- было в этом что-то маниакальное, за гранью разумного. Причем эта мания со временем приобретала все более и более тяжелые формы. На площадке Дьюри мог вести себя образцово-показательно, мог быть учтиво-вежлив и по первому требованию доставлять мяч противнику на блюдечке с каемочкой, мог всеми силами избегать контакта и шарахаться от соперников, как от радиоактивных прокаженных -- бесполезно. Если Матяшиц на площадке, то автоматически Дьюри с пятью фолами -- на скамейке. Ходили какие-то смутные слухи, что это просто месть. Якобы как-то раз на квартиру Матяшицу то ли по ошибке, то ли по чьей-то злой воле привезли целых двести пар очков советского производства -- уродливых в угловатой оправе, годных только на выброс. Матяшиц долго не знал, как от них избавиться, и отчего-то втемяшил себе в голову, что к этому делу причастен Дьюри.
   Но чтобы попасть на Дисциплинарную комиссию -- такое случилось с Дьюри впервые. Потому что Дьюри имел особый талант фолить незаметно, вне поля зрения арбитра. Особый дар отвлекать внимание судьи куда-то в сторону, и в этот момент прямо у него под носом въехать противнику локтем под грудину, стащить с него трусы, акцентировано прыгнуть пяткой на ногу. Даже Хепп на послематчевом анализе отзывался об этих трюках с одобрением, характеризуя их как "адекватные", "стильные", "изящные". А однажды Дьюри дослужился до эпитета "первоклассный" -- это когда он ударом головой вырубил Принса так, что тот растянулся на паркете без сознания. А меж тем этот Принс, защитник из "Мюсаки Эдетэм" был такой человек, для которого суть баскетбола была -- хватать противника за яйца и их откручивать.
   Но при Матяшице подобные трюки не проходили. При нем Дьюри вынужденно играл вполсилы, как стреноженный, и все равно Матяшиц находил, к чему придраться. Во время матча с "Гонведом" (который "Гонвед", кстати, еле-еле выиграл, несмотря на то, что "Локо" играл уже без Патаки) Дьюри и кто-то из армейцев выпрыгнули за мячом вдвоем. Борьбу выиграл армеец, и еще в воздухе успел подтолкнуть Дьюри, так что Дьюри потерял координацию и грохнулся спиной на паркет. Пока он лежал без движения, "Гонвед" убежал в контратаку и положил легкие два очка. К Дьюри подскочил Рёка: "Ладно, хватит уже, пора вставать". Как и все остальные, Рёка был уверен, что падение попросту "нарисовано", симуляция с целью вернуть мяч.
   Вот только встать Дьюри не смог. Потому что в этот момент был без сознания. А как только начал приходить в себя, Матяшиц выписал ему технический "за преднамеренную задержку игры". Секунды спустя Дьюри, пошатываясь и не слишком понимая, где и что, переходя из грогги в сумерки сознания и обратно, вдруг сделал инстинктивную попытку задушить арбитра. "Я этого так не оставлю!" заорал Матяшиц "Я до самого Комитета дойду!"
   Дисциплинарная комиссия состояла из трех полусонных, утомленных смертной скукой джентльменов, восседавших за гладким чистым столом. Выглядели они так, будто их посадили в этой комнате задолго до возникновения каких-либо дисциплинарных комиссий, и с тех пор они отчего-то вынуждены сидеть в этой комнате безвылазно.
   Матяшиц в роли свидетеля обвинения стартовал с места в карьер: "Уважаемая комиссия! Сегодня мы здесь имеем дело с вопиющим прецедентом, оскорблением святого принципа и незыблемой основы..." Матяшиц нетвердо читал по бумажке, иногда запинаясь, иногда теряя смысловые акценты. Бумажек у него была целая стопка, так что Дьюри подавил вздох и настроился на длинную тоскливую тягомотину. Картина, которая постепенно складывалась по ходу речи, была удручающа и безотрадна. По Матяшицу выходило, что Дьюри никакой не игрок высшего венгерского дивизиона, а просто неиссякаемый источник вселенских мерзостей. Вырисовывался образ кровожадного неандертальца, который скачет по площадке на четвереньках и использует свой недоразвитый речевой аппарат исключительно для того, чтобы изрыгать оскорбления в адрес арбитров -- лиц официальных и наделенных высокой властью Венгерской Федерацией баскетбола. Однако к явному и нарастающему разочарованию Матяшица, члены комиссии вовсе не затряслись от ужаса и омерзения, и продолжали слушать совершенно без эмоций. Матяшиц дочитал до конца, не получил ни одного уточняющего вопроса и покинул комнату в полной тишине, подавленный столь сдержанным приемом. Возможно, изначально он рассчитывал услышать от комиссии что-нибудь про сожжение Дьюри у позорного столба. Или четвертование -- тоже было бы неплохо.
   Скучные безучастные лица членов комиссии слегка подбодрили Дьюри. Он опасался худшего. Хотя с другой стороны, отлично знал -- даже такие скучные безучастные морды могут одним росчерком пера поставить крест на его баскетбольной карьере. Или сильно ее подпортить.
   После Матяшица настала очередь Хеппа:
   "Уважаемая комиссия! Ни в коей мере не оправдывая безобразный поступок моего подопечного Фишера Дьёрдя, я, тем не менее, хотел бы обратить ваше внимание на некоторые обстоятельства, которые вы, я надеюсь, сможете расценить как смягчающие. У Фишера Дьёрдя сейчас непростой период в жизни. Занятия баскетболом в "Локомотиве" он совмещает с ударным трудом по месту работы, где достиг выдающихся производственных показателей. Плюс к этому он на общественных началах тренирует детскую команду из сиротского приюта в Ференцвароше. Увы, в недавнем прошлом Фишера Дьёрдя постигла тяжела утрата, скончалась его мать, и молодой человек под давлением обстоятельств..." Это была прекрасная речь, правда, Дьюри не был уверен -- существует ли в Ференцвароше сиротский приют. А мама умерла еще в сорок шестом.
   Наконец, последнее слово обвиняемого.
   "Товарищи! Я очень хочу извиниться за то, что отнимаю ваше драгоценное время, и я хочу заверить вас, что вы видите меня по такому постыдному поводу первый и последний раз... "
   Больше дисциплинарная комиссия не выдержала. В конце концов, им платят за то, чтобы они тут сидели, а не за то, чтобы слушали всякую белиберду. Притом что время было уже обеденное.
   "... Всецело сознавая тяжесть содеян.."
   "Штраф пятьдесят форинтов!" -- вердикт главы комиссии неожиданно прервал Дьюри на полуслове. Потрясающе, потрясающе легко отделался! У Дьюри начал расти крылья за спиной. Душа запела, и он даже хотел попросить округлить сумму до ста с условием, что взамен ему будет позволено съездить Матяшицу по зубам.
   На выходе из Министерства спорта Хепп поинтересовался: "Ты на демонстрацию-то идешь? Остальные наши вроде собираются..."
   "Док, если б я полагал, что этой демонстрацией можно что-то изменить, так я б ее возглавил..."
   Расставшись с Хеппом, Дьюри задумался: идти сегодня на работу или нет? Тем более, что оставалось всего полдня... Сомнения были недолгими-- конечно же, не идти! Бог даст, сегодня Народное предприятие легкой промышленности как-нибудь обойдется без него. Хепп устроил его на эту работу два месяца назад, и все эти два месяца Народное предприятие по большей части справлялось без Дьюри. Как истинный спортсмен-любитель, Дьюри обязательно должен был числиться на какой-нибудь работе, а уж конкретика зависела от обстоятельств. Все вопросы обычно решал Хепп, который, казалось, был озабочен производственной карьерой своих подопечных гораздо больше, чем они сами. Например, как только Дьюри получил свой экономический диплом, Хепп сразу же решил, что не пристало такому знающему специалисту оставаться радистом в железнодорожной конторе и выстукивать писклявую морзянку. Надо бы ему теперь подыскать более пристойное место -- и в смысле перспектив, и в смысле оплаты. И в смысле безопасности. Потому что на любой работе главная опасность -- это если действительно приходится работать. Плановый отдел Народного предприятия представлялся вполне подходящим местом во всех отношениях.
   За прошедшие два месяца вся производственная деятельность Дьюри сводилась к следующему: он брал гипотетические цифры, которые им спускало Министерство в соответствии с Пятилетним Планом, делил их на количество производственных подразделений, и этот результат арифметического деления рассылал по подразделениям. А через некоторое время собирал с подразделений данные о фактическом производстве, и подвергал арифметическому сложению. Что интересно: разосланные плановые цифры всегда в точно равнялись присланным фактическим, и, как следствие, итоговая плановая цифра всегда совпадала с итоговой фактической. План был выполнен ровно на сто процентов. Каково реальное положение дел и что вообще творится на фабрике -- этого Дьюри не представлял себе совершенно. Впрочем, не он один. За два месяца работы Дьюри пришел к выводу, что реальное положение дел не интересует вообще никого -- ни в плановом отделе, ни среди начальства. В те редкие минуты, когда Дьюри все-таки присутствовал на рабочем месте, он по большей части предавался огнеопасным забавам на пару с коллегой Заланом: взять спичечный коробок в левую руку, достать спичку, установить перпендикулярно, уперев головкой в абразивный бок и придерживая указательным пальцем. Прицелиться. И затем резким щелчком правой руки выстрелить в противника. Разгораясь на лету, маленькая ракета уходила в цель с шипением и дымным шлейфом. Кто первым поджег документы на столе у противника -- тот и победитель.
   Лишь однажды Дьюри довелось познакомиться с Пятилетним Планом более подробно, причем по чистой случайности. Как-то раз в коридоре он нос к носу столкнулся с Фекэтэ, директором Народного предприятия. Директор опрометью несся по коридору с парой рыболовных удочек в руках. Дьюри видел его впервые в жизни, но узнал сразу и безошибочно, потому что перед войной Фекэтэ был известным на всю страну цирковым борцом, сценический псевдоним "Жирный Удав". Говорят, что до войны члены Центрального комитета (тогда еще на нелегальном положении) жили с Жирным Удавом в одном доходном доме, и Жирный Удав нередко одалживал им денег.
   "Рад видеть!" тепло поприветствовал Жирный Удав и немилосердно стиснул Дьюри руку. Лицо его озарила профессиональная улыбка шоумена -- все та же, с которой он выходил когда-то на арену, поигрывая бицепсами, трицепсами и широчайшими спины. "Дружище, дико тороплюсь! План у меня на столе в кабинете. Давай, действуй сам!"
   И унесся прочь.
   До этого дня у Дьюри не пересекался с Фекэтэ на работе. Во-первых, потому что не было поводов. Во-вторых, потому что сам Фекэтэ появлялся на работе нечасто, а если и появлялся, то в основном использовал свой кабинет как уединенный уголок для внебрачных развлечений.
   Дьюри вошел в кабинет Жирного Удава в эйфории, исполненный значимости и ответственности. Фантастический карьерный рост за пять минут, от экономиста до и.о. директора! Никакого Плана, однако, на столе не обнаружилось. С прилежанием неофита Дьюри тщательно перерыл весь кабинет. Затем в кабинет заглянула секретарша -- полить цветы на окне -- и они еще раз тщательно перерыли весь кабинет вдвоем. Тщетно. Никаких следов Плана. Однако эйфория все еще продолжалась, и под ее действием Дьюри решил напрямую позвонить в Министерство, чтобы там все разузнать.
   Министерские отфутболивали его от одного к другому. Он поговорил с тремя разными людьми, но не приблизился к цели ни на йоту. Зато начал понимать, что дело требует нешуточных усилий, настойчивости и терпения, которые у него начали постепенно сходить на нет, несмотря на эйфорию, фантастический карьерный рост и неожиданное чувство долга. Но Дьюри не сдавался, он взялся считать. Четвертый... Пятый... Восьмой... Это становилось забавно. В итоге, ему пришлось двадцать два раза объяснить двадцати двум разным людям, что он звонит с Народного Предприятия Легкой Промышленности и хочет узнать точные цифры плановых показателей. Двадцать второй голос был такой враждебный и недовольный, что Дьюри сразу догадался -- наконец-то он дозвонился туда, куда надо.
   "Вы что же думаете, я расскажу вам это все по телефону?!" -- переспросил двадцать второй голос, закипая от ярости -- "Сейчас, как же! А если вы американский шпион?!"
   Дьюри сделал легкую паузу, перебирая в голове и мысленно взвешивая разные варианты нецензурных ответов
   "Ну вот ты сам-то подумай... Разве будет американский шпион говорить тебе обыкновенным венгерским языком, чтобы маму свою вы#б в рот и в сраку? А?" И повесил трубку.
   Дьюри медленно побрел из кабинета, по коридорам, на выход. Было стыдно перед самим собой за этот приступ производственного энтузиазма. Проходя мимо будки на проходной, он случайно глянул на вахтера. Бдительный защитник народной собственности разложил у себя на столе несколько недокуренных "бычков" и производил их вивисекцию -- в надежде соорудить из внутренностей новую сигарету и вернуть ее к жизни. Никотиновый доктор Франкенштейн. Кусок бумаги для самокрутки был оторван от документа с заголовком "Венгерское Народное Предприятие легкой промышленности. Пятилетний план. 1955 год".
   Такие дела.
   "Если в чем-то сомневаешься, иди домой, ляг и поспи", считал Дьюри. Накануне он всю ночь ворочался из-за этой Дисциплинарной комиссии, мысленно репетировал свою оправдательную речь и взывал к Провидению, которое должно же когда-то компенсировать ему череду былых несчастий. Так что теперь, после счастливого исхода, Дьюри решил отправиться домой и там бережно поместить себя между простыней и одеялом.
   Но с одеялом не сложилось. Элек на кухне колдовал над вчерашней кофейной гущей, убеждая ее произвести некоторое количество темной жидкости "на бис". Не отрываясь от этого занятия, он известил Дьюри: "А ты только что разминулся с Ядвигой. Она сегодня специально приехала в Будапешт, на демонстрацию" Дьюри, не сказав ни слова, развернулся на месте и выскочил обратно на улицу.
   От моста Маргит хиид на противоположном берегу была видна здоровенная толпа вокруг памятника Бему. Юлиус Бем -- польский генерал, который в 1848 году заплутал в странах и революциях, и неожиданно оказался во главе Венгерской Армия независимости в войне против Габсбургов. Командовал он отважно и умело, одержал несколько побед и был любим в армии. Но, в конце концов, Габсбурги призвали на помощь русских, и Армия независимости показала свою истинно венгерскую сущность -- была разбита наголову. Справедливости ради надо отметить, что русские имели многократное численное превосходство. Апокрифическая легенда гласила, что в последней битве, когда десятикратно превосходящие русские пошли в атаку, Бем заметил "Ну, слава Богу. Я уж боялся, что они сбегут с поля боя..."
   Одной из целей демонстрации было выразить свою поддержку политическим переменам в Польше -- именно поэтому студенты и собрались возле памятника польскому генералу. Таких же изменений студенты требовали в Венгрии: более терпимый, менее идеологизированный социализм с человеческим лицом. Все это Дьюри уже слышал от Ядвиги и раньше.
   И, похоже, студенты не были одиноки в своих требованиях. Все пространство Бем тэр было сплошным подвижным морем людских голов, которое уже не умещалось в каменных границах зданий и выливалось на Бем ракпарт, на несколько сотен метров в обе стороны. Тридцать, может быть, сорок тысяч человек, причем толпа непрерывно прибывала, нарастая по краям, как опилки вокруг магнита. По всем признакам, процесс был неуправляемый. Сцена коллективного выблёвывания неудобоваримой коммунистической системы наружу.
   Его кто-то окликнул: "Дьюри!" Он повернулся и увидел Лаци с двумя друзьями, которые несли огромный венгерский флаг. В первый раз в жизни Дьюри ощутил себя усталым пожилым человеком, который с тоской и завистью глядит на беспечную юность. Веселый резвый молодняк, который еще не растратил своего природного энтузиазма. Они искренне верят, что если таскать за собой огромный венгерский флаг, то в этой жизни что-то изменится.
   "Ядвига твоя тоже где-то здесь" -- Лаци мотнул головой в сторону толпы. -- "С какими-то ребятами из Сегеда". Дьюри еще раз оценил огромную людскую массу. Если не случится вдруг счастливое чудо, то искать тут Ядвигу можно хоть целую неделю. Бесполезное занятие. Масштабы происходящего были совершенно невиданные, зрелище завораживало и захватило Дьюри врасплох.
   "Да... Лаци, мои поздравления!.. Никогда не думал, что когда-нибудь увижу такое..."
   Лаци достал листок бумаги, развернул и сунул Дьюри: "Это наши Шестнадцать пунктов. Видел? Начали сочинять еще вчера вечером, в Университете. До сих пор не закончили"
   Первый пункт был "отмена руководящей роли Венгерской Партии трудящихся". В году так примерно одна тысяча девятьсот пятидесятом одна только мысль об этом автоматически означала отбитые почки и десять лет в одиночной камере без света, с крысами и с ледяной водой по колено. Теперь, когда Дядюшка Джо уже три года как склеил ласты, а Дядюшка Никита вылил на него ушат дерьма, Первый пункт уже выглядел более-менее обсуждаемым. Но только в том случае, если за тобой стоит очень большая толпа. А лучше -- огромная.
   Коммунистическое движение, в лучших традициях загнивающего капитализма, оказалось весьма искусно по части смены лейблов и торговых марок -- лишь бы продолжать впаривать народу ту же тухлятину в новой упаковке.
   Дальше -- больше. Пункты были один хлеще другого. "Да здравствует Надь Имре". "Русские -- вон". Свободные выборы. Независимая пресса. Дьюри удивился, почему нет требования обязательного бессмертия для всех венгров. Или, на худой конец, миллиона долларов каждому. Последним в списке шел пункт "рассекретить тайный архивы АВО и личные дела".
   "Отличный список" -- сказал Дьюри -- "И демонстрация тоже отличная"
   "Власти были против и запрещали все до последнего момента, до самого начала демонстрации. А теперь, наоборот, тут разных засланных партийцев здесь уже немерено. Мне кажется, они хотят представить это дело так, будто самой партией это все и организовано"
   Мысль о том, что где-то здесь и сейчас Ядвига участвует в антипартийной демонстрации, встревожила Дьюри не на шутку. Внутри все сжалось и заныло. Причем больше страшила не физическая угроза, а административная. Случись что -- ей сразу светит депортация обратно в Польшу. А Польша была для Дьюри, беспаспортного и невыездного, как другая планета. Недостижимый Южный полюс. Впрочем, пока размер толпы гарантировал безопасность. Невозможно стрелять в такую гигантскую толпу, и надо быть идиотом, чтобы попытаться ее рассеять. Конечно, тех, кто все это организовал, и тех, кто сейчас выкрикивает лозунги через мегафон от памятника Бему, в ближайшие дни одного за другим вежливо пригласят в мрачные подземелья на Андраши ут с целью мило поболтать, а заодно отбить внутренности и покрушить ребра. Но пока, здесь и сейчас, толпа была чересчур велика, чтобы выступать против нее. Похоже на визит непрошенного дальнего родственника, который остановился у вас на пару дней проездом. Желательно отнестись к этому с юмором. Все, что вы можете сделать -- это терпеливо переждать, пока он отвалит восвояси. В общем, пока особенно бояться нечего -- если только Ядвига не вздумает обратиться к толпе с речью через мегафон, вроде "привет из братской Польши", "скажем вместе нет тоталитаризму" и прочее. Или начнет декламировать какие-нибудь зажигательные стишата.
   "Мы сейчас пойдем к Парламенту" -- объявил Лаци.-- "И будем там стоять до тех пор, пока они снова не назначат Надя Имре премьер-министром!" Они повернулись и быстрым шагом пошли через Маргит хиид, размахивая своим огромным флагом. Дьюри задумчиво поглядел вслед. Лаци был младше него всего-то на четыре или пять лет, но по контрасту с этим непорочным идеализмом Дьюри ощущал себя просто древним дедушкой. Даже странно, как два родных брата могут иметь так много общего, и одновременно так сильно друг от друга отличаться. Для Патаки его сообразительность была лишь средством развлечения, облегчения жизни, способ расшевелить окружающих. Лаци же был самоуглубленный молодой человек, прилежный в учебе. Каждый раз, когда Дьюри бывал на квартире у Патаки, Лаци был неотрывно приклеен к какой-нибудь книге, причем часто это был скучнейший учебник. Его никогда не замечали, но он всегда был рядом. И никто не удивился, когда после школы он выиграл университетскую стипендию -- небывалое достижение для любого студента, чей папа не является членом ЦК партии. Однако, похоже, озорства у него было ничуть не меньше чем у Патаки. Только оно было более скрыто, более глубоко запрятано и лишь дожидалось своего часа. И теперь Дьюри склонен был думать, что в этой армии демонстрантов Лаци скорее генерал, чем рядовой от инфантерии.
   Тем временем он все продолжал просматривать толпу, в надежде где-то углядеть Ядвигу. Она так и не появилась возле памятника с мегафоном, и это уже успокаивало. Меж тем толпа теперь состояла не только из студентов. Любому случайному прохожему достаточно было одного взгляда, чтобы понять: это не срежиссированный коммунистами спектакль, и не внеплановый пролетарский Первомай. И убедившись, любой случайный прохожий был готов хлопнуть себя по лбу в озарении, всплеснуть руками и удивиться: "Господи, ну как же мы раньше-то до этого не додумались?!" Присоединялись все подряд: солдаты в увольнении и толстые домохозяйки, дряхлые старики и здоровенные ватерполисты, безработные люмпены и конторские служащие. Нарастая, как снежный ком, демонстрация двинулась по набережной к зданию Парламента.
  
  
   * * *
  
   Возле сапог товарища Сталина суетилось несколько десятков человек, пытавшихся завалить восьмиметровую статую. Вокруг, чуть поодаль, собралась внушительная толпа зевак и советчиков-доброхотов. Время от времени выдавались бесплатные рецепты и рекомендации. На статую обрушивались удары кувалды и потоки невоспроизводимой брани, ее пилили пилой и пытались сдернуть с места грузовиком, накинув цепь Сталину на шею. Сталин стоял непоколебимо, совершенно безучастный к муравьиной суете у него под ногами.
   Застать такое зрелище -- это феерично, Дьюри был просто счастлив. Слава Богу, что не завалился спать, а вышел в город искать Ядвигу. Иначе пропустил бы это изумительное шоу. "Только одно представление! Сегодня вечером проездом в Будапеште! Смертельно опасный номер: свержение истукана!" Можно биться об заклад, что сегодня Мадьяр Радио постеснялось оповестить об этом своих слушателей.
   История творилась на глазах, в чистом виде. Событие-символ, такой, что ярче некуда. Событие, про которое много лет спустя он будет рассказывать детям и внукам, независимо от того, захотят они слушать или нет. Пожалуй, до этого никогда в жизни Дьюри не получал такого полного, глубокого и окончательного удовлетворения от увиденного. Душа пела. Оставалось только запрокинуть голову назад, хохотать и блаженно улыбаться. Впрочем, через пару минут уже захотелось, чтобы Ее Величество История слегка поторопилась в своем неспешном течении -- стоять и пассивно ждать становилось холодновато, пусть даже зрелище из разряда "в жизни только раз". К тому же с утра он уже изрядно утомился -- стачала этот Матяшиц, потом полдня беготни по улицам в поисках Ядвиги.
   И было еще нечто, о чем не хотелось думать. Постепенно нарастало тревожное ощущение, что дело заходит слишком далеко, и подавить его Дьюри не мог, как ни старался. Он инстинктивно оглядел площадь, примериваясь, и слегка переместился к тротуару. Так, чтобы с одной стороны иметь хороший вид на Дядюшку Джо, но с другой -- иметь удобный и быстрый путь к отступлению, если не дай Бог что. Обстановка была примерно такая, как в школьном классе, когда учитель вдруг отлучился на пару минут во время урока. Веселые скачки и озорство, нарастающее буйство -- до той поры пока учитель не вернется в класс. Зачинщики и непричастные будут наказаны.
   Однако видимых поводов для беспокойства не наблюдалось. Вокруг прогуливались несколько полицейских, но с таким видом, будто происходящее их скорее радовало или забавляло. Краем уха Дьюри слышал, как один из них, усатый сержант, пробормотал: "Сюда бы ацетиленовую горелку -- вот это было бы дело!" Час назад подходили двое более толстых полицейских, явно офицеры. При этом самый толстый, видимо, капитан, пытался рассеять толпу, издавая шипящие и хрипящие предупреждения через мегафон. В ответ беззлобный и беспечный хохот. Вскоре капитану надоело быть объектом всеобщих насмешек, он покачал головой, ухмыльнулся, безнадежно махнул рукой и отправился вместе со своим мегафоном по каким-то более важным делам.
   В общем, как бы это все ни закончилось, день получился прекрасный. С какой стороны не посмотри. Лучший день за последние... -- Дьюри пытался вспомнить... -- нет, невозможно даже вспомнить когда последний раз такое было: весь Будапешт на целый день выскользнул из-под власти тусклой мертвечины.
   Наконец, подъехал грузовик, из него выскочили двое рабочих и деловито, заученными движениями извлекли из кузова ацетиленовый баллон, горелку и маски. Залезли на постамент с явным намерением ампутировать Дядюшку Джо по самые сапоги. В темноте вспыхнуло миниатюрное ослепительно-синее солнце, и пламенем ударило по металлу. Вся площадь взорвалась овацией, гром аплодисментов, свист и улюлюканье. Вообще-то аудитория у такого исторического события могла бы быть и побольше, чем эти три тысячи -- но так уж получилось, что. непосредственными свидетелями стала лишь небольшая часть из тех десятков тысяч, которые заполонили будапештские улицы и площади в ночь с 23-е на 24-е. Но без сомнения -- любой из тех, кому не довелось оказаться в нужном месте в нужное время, отдал бы все что угодно за возможность увидеть лично. Крушение богомерзкого идола! Восторг, восторг до дрожи вдоль позвоночника... Ясное дело, завтра утром все подряд будут наперебой утверждать, что были здесь и видели своими глазами, и сами помогали, и сами резали ацетиленом.
   В тот вечер бОльшая часть народа скопилась в центре города на Кошут Лайош тэр, вокруг здания Парламента. Надь Имре несмелым, скованным движением помахал стотысячной толпе с балкона, и привычно обратился "Товарищи!...".
   Что произвело эффект прямо противоположный тому, на который рассчитывал Надь. Обращение было неумелое, явно неуместное. Несмотря на всеобщее желание видеть его премьером, по набережной прокатилось возмущенное гудение "Буу-уу!!!", которое постепенно переросло в ритмичное "Товарищей долой!". "Товарищей долой!!!" С остальной частью своей речи Надь справился немножко получше. Призвал к спокойствию и благоразумию, давал неопределенные обещания. В целом речь была так себе, но у Надя было извинительное обстоятельство: ввиду своего коммунистического происхождения, Надь совершенно не умел разговаривать с толпой, которая бы искренне хотела услышать оратора. Ему попросту негде было такому научиться. В общем, Надь скорее разочаровал, чем воодушевил, и толпа была не в восторге от услышанного. С другой стороны, время было уже позднее, ночь холодная, а за плечами демонстрантов был уже целый день демонстрирования. Народ начал расходиться по домам. В тот вечер возле здания Парламента Дьюри повстречал почти всех людей, с которыми был знаком когда-либо в жизни. До Ядвиги среди них не было. А когда возвращался домой -- тут-то ему и посчастливилось оказаться возле Сталина незадолго до его падения.
   После нескольких минут борьбы с ацетиленом и коллективной волей будапештцев, Дядюшка Джо, наконец, дернулся, пошатнулся, и, после секундного замешательства, медленно, а потом все ускоряясь, грохнулся на мостовую с грохотом, лязгом и металлическим гулом. Ликование и овация достигли своего пика, а потом разом стихли и сменились мелким хаотичным стуком -- охотники за сувенирами наперегонки ринулись к цели с молотками и кирками, как падальщики на пир возле павшей туши. Дьюри тоже хотел было отколоть себе кусочек, некий талисман-напоминание "зло не вечно". Но желающих было много, суета и суматоха в полумраке, инструмента на всех не хватало. Дело явно затягивалось, и Дьюри пришлось отказаться от своей затеи. Решил заглянуть домой, и если Ядвига все еще не явилась, то попробовать поискать ее возле Мадьяр Радио.
   Так и вышло -- Ядвига дома не появлялась, поэтому Дьюри дождался позднего трамвая и поехал на Кальвин тэр.
   Все улицы вокруг здания Мадьяр Радио на Бродь Шандор утца были плотно заполнены народом, забиты непроходимой толпой. Картина полностью повторяла футбольные беспорядки 54-го года, с той лишь разницей, что сегодня количество народа увеличилось в разы. Во второй половине дня в здание Мадьяр Радио ходила делегация студентов, которые мирно и вежливо просили зачитать их Шестнадцать Пунктов на всю страну через национальное радиовещание. Затем, вечером, последовали одна за другой еще несколько вежливых делегаций, прекраснодушных либералов и незлобивых приверженцев демократии. Но теперь, к одиннадцати вечера, настроение в толпе на Бродь Шандор утца сильно поменялось. Вместо либеральной вежливости и студенческого идеализма -- пролетарская решимость. Неприкрытая правда жизни. Предыдущие события этого дня убедили Дьюри, что сегодня они с Ядвигой находятся в противофазе -- она постоянно оказывалась там, где его не было. И наоборот. Хотелось надеяться, что правило сохранится и сейчас. Потому что Дьюри был уверен: Мядьяр Радио -- это тот рубеж, где Партия их остановит. В конце концов, бронзовый Дядюшка Джо -- вполне безобидная забава, а заодно и клапан, чтобы выпустить пар. Живой Дядюшка уже канул в лету, а его шлейф и ореол потихоньку сходили на нет. Так что в каком-то смысле эти ребята с ацетиленом даже помогли властям -- избавили от необходимости организовывать работы по демонтажу истукана. Но Радио -- это совершенно иное дело. Это реальный инструмент власти здесь и сейчас. Это средство достучаться и разбудить всю страну. За Мадьяр Радио АВОшники будут стрелять без разбора.
   Возле главного входа Дьюри снова заметил Лаци во главе своей банды. Дьюри протиснулся к Лаци сквозь толпу, получая на ходу тычки, толчки и проклятья.
   "Ядвигу видел?"
   "Угу. Буквально минуту назад" -- ответил Лаци. И добавил с гордостью: "Представляешь, они собираются зачитать наши Шестнадцать Пунктов по радио!"
   Тут возле входа случилось некое шевеление и ажиотаж, потом из здания вышел какой-то кусок говна в костюме-тройке и начал выкрикивать в толпу зычным голосом: "Прямо сейчас мы передаем ваши требования по радио! Пожалуйста, расходитесь! Повторяю: в данный момент Мадьяр Радио передает ваши требования в прямом эфире. Пожалуйста, расходитесь по домам!" Голос, глубокий и раскатистый, показался удивительно знакомым -- видимо, это был один из дикторов новостей. Человек продолжал повторять раз за разом, толпа притихла в нерешительности. Но тут -- вдруг! -- в доме напротив распахнулось окно третьего этажа, и в проеме нарисовалась рассерженная дама, домохозяйка в домашнем халате. Она с видимым трудом взгромоздила на подоконник радиоприемник и включила на полную громкость, так чтобы стало слышно на улице. А потом истошно завизжала: "Врешь, сука! Слышишь?! Там одна музыка!!!"
   И почти сразу на толпу пустили слезоточивый газ. Затея, однако, провалилась полностью. Во-первых, сами АВОшники были без противогазов, и к тому же ветер понес газ обратно. А во-вторых узкие улицы были настолько переполнены, что даже те, кто хотел сбежать, не могли этого сделать. Волна соплей и слез прокатилась по Бродь Шандор утца, отразилась от каменных стен, и пошла обратно, как девятый вал. Но уже как яростная пена и человеческая злоба. Ненависть можно видеть, слышать и чувствовать в воздухе, как темное небо перед грозой. Вот-вот!! Дьюри забыл думать про Ядвигу и бросился лихорадочно протискиваться сквозь толпу назад, потому что уже точно знал: вот-вот!! Вот-вот начнется!! Коммунисты не больно-то хороши по части организации экономики, зато чудо как хороши в организации полицейских акций.
   Автоматные очереди затрещали как раз в тот момент, когда он вырвался из толпы и добежал до фасада Национального Музея, уже неуязвимый для прямого выстрела от Мадьяр Радио. За толстыми каменными колоннами стрельба была не опаснее, чем летний дождик. И все равно этот сухой треск показался ему самым страшным звуком в жизни. Страшным до судорог. Холодный липкий ужас смешивался с позывами тошноты при мысли о свежих, еще теплых трупах. Людей, которых застрелили только за то, что они стояли в неудачном месте в неудачное время.
   Улицы вокруг опустели с максимально возможной скоростью. Мимо фасада Национального музея неслась сплошная людская масса, и в редких просветах Дьюри видел толстого пузатого человека, который прислонился спиной к стене дома напротив, а потом вдруг ополз вниз, как плюшевый медвежонок, не сгибая ног. На животе расползалось темное пятно. К раненому склонился другой мужчина, видимо знакомый, и зашептал ему что-то на ухо. Может, пытался удержать в сознании и избежать смерти от кровопотери? Дьюри высунулся из-за колонны и смог разглядеть несколько неподвижных тел возле входа в Мадьяр Радио. И снова приступ тошноты. Даже удивительно. Думал, во время войны он уже достаточно насмотрелся на трупы, чтобы стать совершенно невосприимчивым к таким картинкам. Ничего подобного! Видимо, невосприимчивость к чужой смерти -- это такой навык, в котором необходимы регулярные упражнения.
   Аналогично и со смертельной ненавистью. Раньше ему несколько раз в жизни доводилось думать, что он готов убить человека, но выяснилось -- нет, то был детский лепет. Настоящее желание убить он почувствовал только сейчас. Ничто не остановит. Никаких проблем. Холодная, бешеная злоба с белыми глазами. Он хотел этого больше всего на свете, никаких сдерживающих, желание убить в своем концентрированном виде.
   Стрельба и беготня продолжались еще несколько минут. Потом затишье. А затем вдруг случилось такое, чего Дьюри даже вообразить себе не мог: пошла стрельба В СТОРОНУ Радио. Зазвенели разбитые стекла, с фасада посыпалась штукатурка. За углом молодой человек в штатской одежде присел на колено и прицеливался из автомата по зданию Радио. Черт возьми, откуда у него автомат?! Дьюри оглянулся назад на Кальман тэр и заметил припаркованный армейский грузовик. Похоже, там раздают оружие всем подряд, потому что звуки стрельбы все нарастали и охватывали все больше направлений. Занятно будет, если вторая венгерская революция начнется именно здесь, возле Национального Музея. Потому что как раз на этих ступенях Шандор Петефи читал свои стихи перед толпой, положив начало революции 1848 года...
   Вдоль колоннады тяжело протопали двое рабочих, перепоясанные патронными лентами. Отдуваясь, они тащили крупнокалиберный пулемет. На головах непременные синие береты, так что можно наверняка сказать -- прибыли с Чепеля. Они деловито и без спешки рассуждали вслух: как бы затащить пулемет на крышу Национального Музея. Потому что с крыши Музея открывается отличный сектор обстрела по Мадьяр Радио. "Никогда не ходи к Радио без пулемета!" -- подмигнул один из них Дьюри.
   Прибежал кудрявый долговязый паренек, пристроился за колонной и прицелился из ново-обретенного автомата. "Неизбежные издержки всеобщего военного обучения..." -- язвительно подумал Дьюри. Он был совершенно уверен, что знаком с этим пареньком, но никак не мог вспомнить. Силился связать знакомое лицо ассоциацией, подключить к сознанию. Они посмотрели друг на друга, и тут случилась явная прямая передача мыслей одним лишь взглядом, от неузнанного стрелка -- к Дьюри: "Да! Вот оно, о чем мы все молили столько лет! Вооруженное возмездие!". Паренек широко улыбнулся Дьюри. Непонятно -- то ли он тоже узнал Дьюри, то ли это просто внезапное чувство товарищества. Добрый импульс в ночи. "Я просто счастлив!" -- сказал паренек -- "Это изумительно! Феерично!"
   После чего выпустил пару очередей в направлении Мадьяр Радио, без особой цели.
   Ночь с 23 на 24 октября была длинная и вся какая-то суматошная. Стрельба почти не прекращалась, причем по большей части мишенью было целиком здание Мадьяр Радио, а не какая-то его конкретная часть или конкретная цель. Люди в восторге крошили автоматными очередям кирпичи фасада, стекла и штукатурку. Самозабвенно, взахлеб. Впрочем, однажды направление огня поменялось -- с другого конца Бродь Шандор утца вдруг раздался просто шквал автоматных очередей, и все испугались, что прибыло АВОшное подкрепление. Ничего подобного: оказалось, новый вооруженный отряд слушателей Мадьяр Радио явился на Бродь Шандор утца, чтобы лично заявить претензии к качеству передач.
   Несмотря на холод и усталость, невозможно было просто так уйти домой, не выполнив свою стрелковую норму. Редкий шанс, если упустить -- Дьюри не простил бы себе до конца жизни. Он осторожно подошел к одному прилично одетому господину средних лет и вежливо поинтересовался -- где ему удалось раздобыть автомат. "Да солдат какой-то отдал. Если хочешь -- на! При стрельбе немного забирает влево. А мне вообще-то уже пора" -- в темноте он склонился над наручными часами и долго разглядывал, пытаясь определить время. -- "Эхх, хотел шлепнуть хотя бы одного АВОшника, но, видно, не судьба сегодня. Поздно уже, жена волнуется. А для нее весь этот фейерверк -- никакое не оправдание"
   Около двух часов ночи Дьюри и еще несколько человек перебрались в ближайший двор, прилегающий к Национальному Музею, чтобы посмотреть -- можно ли оттуда попасть в подъезд и дальше в квартиры верхних этажей? В дальнем конце двора испуганно жалась кучка АВОшников, пять человек, без оружия и безо всяких попыток к сопротивлению.
   "Твари, а что ж вы не на Радио-то, а?! Кто ж за вас будет защищать народные завоевания?!" -- саркастически спросил кто-то.
   АВОшники взялись наперебой оправдываться: "Ага, как же! Подыхать за кучку сраных коммунистов?! Ну уж нет!"
   Он были такие жалкие и беззащитные, так тряслись и панически боялись, что никто даже не съездил им пару раз по зубам. Аж досадно. Хоть бы вякнули разок, чтобы был повод... Пока они обсуждали, что делать с АВОшниками ("может, все-таки по зубам?"), из подъезда вышла прелестная старушка - "божий одуванчик", и спросила, не желает ли кто-нибудь "из господ автоматчиков" чаю или кофе. "Еще у меня есть немного печенья, но больше, увы, мне вам предложить ничего. Честно говоря, я не рассчитывала на большую компанию сегодня к ужину" Они принесла всем кофе, и очень рассердилась, когда кто-то пытался заплатить. "Это мой малый вклад. Я могу и должна это сделать"
   Меж тем время шло, а Дьюри до сих пор не сделал ни одного выстрела. Надо было наверстывать. После чая он поднялся вместе со старушкой в ее квартиру на пятом этаже, церемонно представился ее мужу, прошел в комнату, аккуратно открыл окно и выпустил три длинных очереди в темноту, в общем направлении по Мадьяр Радио. Потом аккуратно закрыл окно и вежливо поблагодарил пожилую чету "за сотрудничество в нашем общем деле". Вот теперь он чувствовал себя гораздо лучше! Проучаствовал. Засвидетельствовал почтение.
   Примерно к шести утра сопротивление со стороны Мадьяр Радио постепенно сошло на нет. Осаждавшим стало ясно -- там, собственно, уже не осталось никого, кто мог бы им помешать. Ворвались через главный вход. К большому удивлению, внутри было почти пусто. Обнаружили всего несколько АВОшников, оцепеневших и полумертвых от ужаса, и больше никого. Похоже, бОльшая часть гарнизона ускользнула через какие-то тайные ходы. В редакциях кое-где под столами или в кладовках прятались дикторы и техники. Их извлекали на свет Божий смущенными, бледными, с дрожащими руками и помятыми лицами. Какой-то экзальтированный парнишка с автоматом, на вид буквально лет пятнадцати, жал дикторам руки, называл их братьями и горячо призывал тут же, немедленно и добровольно присоединиться к революции. Дьюри не ослышался -- "революции"? Именно в этот момент, от этого парнишки, Дьюри впервые услышал слово "революция" применительно к происходящему. И, пожалуй, слово уже не резало слух, звучало уместно и естественно.
   Революция. А почему бы, собственно, и нет? Да, Революция!
   Тем временем все "братья"-дикторы выразили свою полную поддержку делу Революции и наперебой вызвались зачитать в прямом эфире Шестнадцать пунктов и что угодно еще. Все-таки любая просьба звучит намного убедительнее, если она исходит от человека с автоматом.
   Радиостудии были пусты, предметы в хаотичном беспорядке, повсюду следы торопливого бегства. Но из репродуктора продолжала играть музыка, будто ничего не случилось, будто сегодня было обычное утро. Среда, двадцать четвертое октября. Утро рабочего дня. Ясное дело, что музыку передавали откуда-то еще. "Теперь надо разобраться вот с этим!" -- кричал один из ворвавшихся и тыкал пальцем в репродуктор.
   Дьюри уже валился с ног. Он молча отдал свой автомат следующему желающему, юному безоружному энтузиасту, и направился домой.
   Возле здания Келети пайяудвар по улице ползла колонна танков и бронетранспортеров. Грохот, рев танковых дизелей, черный солярный дым и лязг гусениц по мостовой. И было в колонне нечто такое, что с любого расстояния было безошибочно ясно --
   Русские.
   Ндааа, всё это смешно и весело, пока не.
   Дома Дьюри застал Элека за скромным завтраком. Элек удивленно вскинул брови: "Ты один?! Вот только не говори мне, что ты с ней опять разминулся!" Не дожидаясь дальнейших пояснений, Дьюри снова выскочил из подъезда и пробежался по соседним улицам. Глупо, конечно, и смех и грех.
   Нет, так дело не пойдет, так можно до бесконечности... Надо разорвать цепь случайностей. собрать волю в кулак, твердо и последовательно. Есть ведь беспроигрышная стратегия: прийти, завалиться в кровать и терпеливо ждать, пока не явится Ядвига. Должна же она когда-то. Решено -- и точка. Тем более, что Патаки перед отъездом уступил ему свою кровать, взамен той, старой, сожженной когда-то в спартанском угаре.
   "Пока ты шлялся, Надь только что выступал по радио" -- сообщил Элек. -- "Слышал?"
   "Не-а"
   "Его опять назначили премьером. Призывал к благоразумию, просил всех успокоиться, ну и так далее..."
   "Он "просил"?! Хо-хо! Теперь уже ему придется очень сильно попросить..."
  
  
   * * *
  
   По пути в Технический Университет он видел собственными глазами, как безымянный АВОшник получил урок воздухоплавания.
   Вернувшись после захвата Радио, Дьюри на шесть часов провалился в беспокойный, томительный сон, романтическое забытье с напряженными волнами адреналина. Очнулся после обеда в разобранном состоянии, будто вчера его били ногами, и решил снова сходить в Техническому Университету -- похоже, именно там был эпицентр студенческой активности, руководящий и направляющий мозг.
   "Слушай" -- сказал он Элеку -- "Я вернусь в восемь вечера, минута в минуту, независимо ни от какой революции, даже самой интересной. Поэтому: если вдруг придет Ядвига, скажи ей, пусть сидит дома и ждет как пришпиленная. Всё!"
   Хотя теперь уже даже Элек считал: события достойны того, чтобы целый день пропадать на улице. Когда еще такое увидишь!
   В отдалении были слышны звуки стрельбы. Как раз на таком расстоянии, чтобы бодрить и держать в тонусе, но не на таком, чтобы наложить полные штаны. На бульваре Ленин кёрут энтузиасты с топорами и приставными лестницами срывали с домов ненавистные таблички --"Lenin KЖrЗt". Как обычно, собралась одобрительная толпа зевак и бесплатных советчиков. И тут вдруг в толпе случилась короткая резкая толкотня, быстрая яростная свалка, и Дьюри увидел в центре круглолицего мордоворота в плаще, а вокруг -- плотный строй людей, которые показывали пальцами и яростно выкрикивали "АВОш! АВОш!!!" Непонятно, на чем погорел этот мордоворот и как его вычислили в толпе, но теперь одного взгляда на этот трясущийся подбородок было достаточно, чтобы понять -- выдвинутое толпой обвинение справедливо. Мордоворот выхватил пистолет, впопыхах успел сделать два выстрела дрожащими руками (тяжело ранил ближайшее дерево), и тем самым подписал себе смертный приговор. Его намертво схватили восемь пар рук, еще несколько человек выпотрошили ему карманы и нашли документы. Действительно, АВО. И тут кто-то предложил: "А пусть он, сука, теперь полетает!"
   Сказано -- сделано. АВОшника притащили на крышу ближайшего семиэтажного дома и вытолкнули гулять по воздуху. Законы всемирной гравитации против законов государственной безопасности. АВОшник оказался существенно тяжелее воздуха и не слишком сведущ воздухоплавании, он полетел бесформенным кулем прямо на мостовую. Последний остаток жизненной энергии он израсходовал уже в полете -- нечеловеческий, душераздирающий предсмертный вопль.
   Собравшиеся внизу не выказали особых эмоций. Оваций не было, стенаний тоже. Будто обычное дело шло своим чередом. Несколько добровольных поборников чистоты и порядка подхватили тело за ноги и поволокли его прочь с дороги, из мертвого рта -- кровавая полоса по асфальту. Рядом с Дьюри стоял невзрачный малый небольшого роста и смотрел на происходящее безучастно-индифферентно, будто ждал автобуса на остановке. Но когда тело потащили по мостовой, он вдруг молча, без предупреждения, достал перочинный нож, бросился на еще теплый труп и принялся раз за разом монотонно всаживать нож в АВОшное мясо: "Это тебе за брата, сволочь! Это тебе за брата!". Толпа приостановилась, доброхоты отошли в сторону и оставили тело на растерзание. Всем показалось невежливым останавливать этого парня с ножом или отрывать его от дела.
   Еще утром Дьюри казалось, что беспорядки закончатся уже в обеду, и что ночной флирт Будапешта с демократией -- всего лишь мимолетный роман. Но ничего подобного! Народ делал что хотел.
   И что же русские?
   В центре города, ближе к Университету, Дьюри снова увидел русские танки. Танков было много, расставлены там и сям, красные звезды и белые номера на унылом фоне хаки. Общее впечатление от этой многотонной стальной массы было тягостно-угрожающие. Но никакой стрельбы пока не наблюдалось.
   В Университете он опять сразу же наткнулся на Лаци. Нет, определенно, вот уже вторые сутки судьба Дьюри синхронна с Лаци, но при этом явно в противофазе с Ядвигой. Напасть какая-то! Сегодня на рукаве Лаци была трехцветная венгерская повязка, а через плечо -- кобура с пистолетом. Ну, дела! Похоже, сегодня в Университета мода на все огнестрельное. Последний писк -- "давай"-гитара, в то время как публика попроще довольствуется револьверами.
   Лаци был слегка не в себе, все еще под впечатлением: "Дьюри, они на нас напали!.. Напали утром! АВОшники, несколько человек, приехали на машине, и постреляли наших. Одного насмерть! И смылись... Дьюри, у меня был автомат, я уже прицелился, и... И не смог. Дьюри, я не смог нажать курок..."
   Вот такой шок -- оказаться вдруг идеалистом. Но так устроена жизнь, ничего не поделаешь. Список человеческих несовершенств бесконечен. Есть люди без музыкального слуха, есть люди, которым не дано рассказывать анекдоты. А вот Лаци из тех, кто не может нажать курок... Странное дело, если бы на его месте был Патаки -- ему бы только подавай новые магазины с патронами. Пока Дьюри раздумывал об этом, и как мог, успокаивал Лаци, его окликнул еще один студент: "Эй, Дьюри, ну, как тебе наша революция? Кстати, видел нашу коллекцию АВОшников? Целый зверинец!"
   С утра студенческие патрули вокруг Университета сцапали одного за другим уже двенадцать штук АВОшников. И теперь все они сидели под охраной в лекционной аудитории на кафедре химии и имели весьма бледный вид. Впрочем, неудивительно. Над пленными иезуитски измывался студент-охранник, в красках расписывая им их ближайшие перспективы с точки зрения международного законодательства и естественного права. Что они будут официально и непредвзято допрошены революционными следственными органами, и если будут уличены в чем-то противозаконном, то предстанут перед легитимным революционным судом. Ну а там уж...
   Рядом с пришибленными фигурантами будущего судебного процесса виднелись тарелки с недоеденной овощной запеканкой. Конечно, эта запеканка была редкостная гадость, и даже самые голодные студенты поедали ее, только проиграв какое-нибудь пари. Но все-таки, подумал Дьюри, пойманные студентами АВОшники -- просто везунчики по сравнению с теми своими коллегами, которые попались уличной толпе. По крайней мере, им не приходится экстерном сдавать воздухоплавание.
   Тут кто-то из АВОшников назвал его по имени. Ба! Оказалось -- Элэмер, ловец дамских собачек! Тот самый. Разящий кулак пролетариата, мля...
   "Привет, Дьюри! Дьюри! Ну ты же меня знаешь! Дьюри, пожалуйста, объясни им -- что я.. Что я просто работал в канцелярии, в департаменте снабжения, я ничего плохого не делал! Они не понимают, они думают что я настоящий АВОшник, как те!"
   Такая фантастическая, беспредельная наглость настолько поразила Дьюри, что он только неопределенно хмыкнул, не разобравшись поначалу в своих эмоциях. Наверное, будь это в другое время и в другом месте, Элэмер был бы даже достоин своеобразного восхищения. Этакая законченная, полнейшая беспринципность и моральная бесхребетность. Вроде аплодисментов в цирке, когда "женщина-змея" извивается совершенно непостижимым образом. Способность к выживанию любой ценой -- наверное, полезное качество. Эта гнида Элэмер обратился к нему таким тоном, будто на вечеринке случайно встретил старинного приятеля. Сука, жаль, что вчера тебя не оказалось возле Мадьяр Радио, когда Дьюри был с автоматом!
   Ни говоря ни слова, Дьюри уставился на него. Элэмер побледнел и покрылся холодным потом, по щекам пошли пятна лихорадочного румянца. Тут одно из двух -- или забить его ногами тут же, на месте, до смерти, в одиночку и без посторонней помощи. Дьюри продолжал смотреть не мигая. Забить? Элэмер поперхнулся, начал судорожно икать и сглатывать. Или не трогать вообще. Студенты сильно огорчатся, если их пленник вдруг превратится в труп с отбитыми органами. Нарушение законных прав, юриспруденция, порядок судопроизводства и прочее. "Международного законодательства и естественного права"... Милые люди, прекрасные души! Прикинув, Дьюри решил не огорчать студентов.
   Повернулся и ушел, кинув на прощанье еще один такой взгляд, от которого у Элэмера начались уже неконтролируемые спазмы рвоты.
   На улице слышалась отдаленная перестрелка, приглушенная расстоянием, примерно как ругань во время домашней ссоры в соседней квартире, за стенкой. В второй половине дня 24 октября трамваи в Будапеште уже стали редкостью, и Дьюри собрался было отправиться в Пешт пешком. Но ему повезло -- из-за поворота зазвенел одинокий полупустой трамвай, Дьюри запрыгнул на ходу. Трамвай пронесся через Жигмонд Мориц тэр без остановки, и Дьюри, прильнув к окну, сразу понял -- почему. На противоположной стороне, ближе к Вилани утца, стояли два русских танка, башни слегка повернуты вбок. Трамвай проехал мимо них так близко, что была видна шероховатость литой брони. Спустя пару секунд воздух над Жигмонд Мориц лопнул пополам, ударило по ушам, жалобно зазвенели трамвайные стекла -- один из танков дал залп куда-то вдоль Барток Бела утца. Облачко дыма и пыли. И почти сразу же шарахнул его напарник.
   Потом, когда трамвай пересек Дунай по мосту Пётёфи хиид, стало потише. Дьюри, напуганный, беспокойным взглядом выискивал русские танки и ожидал услышать новые залпы, но вместо этого в Пеште кое-где даже можно было слышать мирный монотонный шорох метлы -- дворники подметали тротуары, как будто ничего и не происходило. Похоже, местное отделение всевенгерского профсоюза дворников игнорировало и революцию, и всеобщую забастовку.
   Ему снова вспомнился студент, которого АВОшники застрелили сегодня утром. Тело до сих пор лежало перед зданием Технического Университета, возле деревьев, вокруг множество цветов, букеты, импровизированные венки. Тело было накрыто настоящим венгерским национальным флагом -- триколор без этого дурацкого коммунистического герба. Сегодня весь Будапешт маршировал под новомодными флагами с пустой дырой на белой полосе вместо вырезанного герба, но тот флаг, возле Университета, был настоящий, старорежимный. Зеленый, белый, красный, и больше ничего. Кто-то ведь хранил его все эти годы с риском для жизни.
   Самодельный катафалк стоял неподвижно и никак не трогался с места, будто оттягивая тот момент, когда смерть официально и окончательно вступит в свои права. Целая человеческая жизнь иссякла вдруг без остатка здесь, перед зданием Университета. Вышла вся, вытекла, улетучилась в ничто. Ушел человек, и осталась лишь бездушная видимая оболочка. Все эти верования, эмоции, воспоминания, которые бережно копились 23 года, выброшены без следа как ненужный хлам. Да, 23 года, примерно 200 000 часов. Равно численности Второй венгерской армии. Да, целая Вторая венгерская армия веселья и горести, чистки зубов, мытья за ушами, школьных уроков, рукопожатий, никчемных разговоров, ожидания трамвая на остановке. Все вытерто, смыто дочиста. Целая Вселенная вдруг перестала быть, и осталась лишь воспоминаниями в памятях нескольких человек. И будет там сохраняться до тех пор, пока и сам эти хранилища не исчезнут вдруг в назначенный срок. Сокращены нафиг. И нет в этом ничего, похожего на смерть.
   Дьюри соскочил с трамвая на бульваре Кёрут. Хотя бОльшая часть магазинов были сегодня закрыты, он очень надеялся на то, что круглосуточный народный буфет все-таки работает ("народный буфет" -- этот такой венгерский социалистический гастроном, хронически страдающий от нехватки гастрономии). Надо было исследовать, как во время революции обстоят дела в смысле съестного.
   Напротив народного буфета посреди улицы лежала пугающая двухметровая голова бронзового Сталина, будто забытый кем-то гигантский футбольный мяч. Голова было отбита от статуи при падении, и сегодня утром ликующая толпа выкатила ее на Кёрут, как папуасы вывешивают черепа врагов на забор вокруг деревни. Символ запоздалого триумфа над ненавистным Дядюшкой Джо. Вокруг головы прохаживался одинокий господин с киркой, приглядываясь и примериваясь, как удобнее отколоть кусочек. Дьюри решил, что глупо упускать уже второй шанс на такой сувенир. Он терпеливо встал в очередь за господином, ожидая, когда освободится кирка.
   И в этот момент на Кёрут въехал русский танк. Он выполз на середину бульвара, взревел дизелем, выпустил струю сизого дыма, с лязгом развернулся.
   И грохнул по Дьюри из башенного пулемета.
   Раньше, чем он успел что-то сообразить, Дьюри уже бросился на землю, согнувшись, пытаясь найти защиту за раблезианской Головой, и, навалившись сверху, буквально вмял в асфальт своего коллегу - искателя сувениров с киркой. Воздух вокруг визжал и свистел, пули крошили стекла в магазине напротив и обстригали ветви с ближайших деревьев. Единственная мысль была -- "как же хочется жить". Господи, как же хочется жить! Никогда раньше он не догадывался, какой чудовищной силы желание жить сокрыто где-то на самом дне, в недостижимой обычно глубине подсознания. А теперь оно разом всплыло, заслонило все и вся, размером никак не меньше, чем целая Вселенная, и он готов был на что угодно, абсолютно на все, лишь бы жить, лишь бы прожить хотя бы еще пару секунд. Если "жить" означает "скорчиться за Головой в позе эмбриона на ближайшие сорок лет" -- окей, он с радостью проживет сорок лет именно так. Лишь бы жить. Он рефлекторно закрыл глаза, даже не пытаясь найти в этом какой-то смысл.
   Стрельба прекратилась так же неожиданно, как и началась. Зловещая тишина, никакого движения, кроме нескольких кусков стекла, которые продолжали запоздало осыпаться с витрин. Прохожие, которые хаотично лежали ничком, вжавшись в асфальт там, где их застала стрельба -- казалось, прохожие эти были вполне счастливы своим положением и состоянием, и не делали никаких попыток как-то вскочить и куда-то побежать. Танка Дьюри теперь не видел, но рев мотора слышался в пугающей близости, казалось -- прямо с другой стороны Головы. В нескольких метрах от Дьюри, рядом с деревом лежал пожилой господин, раскинув руки, будто обнимал тротуар. Сзади валялась сумка, вывалился батон хлеба и какой-то сверток. Положив голову набок, господин принялся вдруг удивительно громко взывать и сетовать, ни к кому персонально не обращаясь и повторяя раз за разом:
   "Две мировых войны! Две!!! Господи! И теперь еще вот это!... Две мировых.."
   Дьюри начал осматриваться и прикидывать -- не лучше ли быстро рвануть в какое-нибудь более надежное и просторное убежище? Тренировка стартовой скорости есть инвестиция в собственную безопасность. Дьюри, конечно, верил в свою стартовую скорость, но одна мысль о том, что только двадцать метров прозрачного воздуха будут отделять его от дула танкового пулемета, парализовала полностью. Нет уж, лучше прятаться за Головой до последнего, если только танк не подойдет вплотную. Конечно, страшно любопытно, что они там замышляют, но высовываться Дьюри не решался.
   "Никогда не думал... Что когда-нибудь скажу Сталину спасибо" -- прохрипел из-под Дьюри полураздавленный охотник за сувенирами. "Кстати -- Миклош"
   Невозможно было даже примерно сказать, сколько времени они провели, укрываясь за Головой -- то ли десятки минут, то ли считанные секунды. Субъективно это воспринималось как вечность. Впрочем, Дьюри был не прочь подождать еще сколько-то. Как ни крути, ждать -- это такое дело, которое можно делать, только будучи живым. А быть живым -- это для человека самое главное. Теперь Дьюри знал точно.
   Меж тем выяснилось, что Миклош уже несколько минут излагает Дьюри свою автобиографию. Вообще-то Дьюри обычно старался избегать таких вещей -- прослушивать пространные жизнеописания в традиционном венгерском стиле, нечто вроде жития в авторском вербальном исполнении главного героя. Казалось, каждый венгр в свободное время постоянно сочиняет и шлифует подобный текст в голове и сохраняет в памяти, чтобы при первой же возможности вывалить его на любую случайную жертву. Но с житием Миклоша был несколько иной случай. Во-первых, у Дьюри в данный момент просто не было выбора, а во-вторых, текст оказался вполне занимательный. До этого Дьюри всегда считал себя человеком невезучим, на которого в жизни сваливаются все возможные несчастья. Но оказалось, что по сравнению с Миклошом он -- так, дешевка. Воскресный игрок-любитель на фоне умелого профессионала из Высшей Лиги Невезучих.
   Из жития Миклоша следовало, что его сегодняшний напарник просидел несколько лет в трудовом лагере Речк -- фактически, концлагере для политических, который Ракоши устроил в сельской местности в восточной Венгрии. Об этом лагере Дьюри знал только то, что такой лагерь существовал в природе, и что его закрыли во времена Надя Имре. Один из приятелей Иштвана отсидел там пару лет, но на все расспросы о лагере отвечал угрюмо-неопределенно, или отделывался общими фразами.
   А до Речка Миклош еще успел поучаствовать в анти-германском сопротивлении в 1944 году. "Немцы, конечно, культурный народ, ничего не могу сказать. Но это только до тех пор, пока они не вторгаются в твою страну" -- объяснил он Дьюри. Через несколько месяцев его поймала венгерская полиция, но возиться с ним венграм было лень, и они передали Миклоша немцам. А те посадили его в Дахау. В Дахау Миклош просидел почти полгода, и уже совсем было собрался умереть от холеры, но буквально за пару дней до этого в лагерь вошли американцы. При виде американцев он почувствовал себя гораздо лучше. "Согласись, глупо помереть от холеры как раз в тот момент, когда тебя освободили американцы..."
   Оклемавшись, он вернулся в Венгрию ("Наша следующая глава о том, как плохо быть идиотом" -- комментировал Миклош свой же рассказ). А вернувшись в Венгрию, стал активистом Партии землевладельцев ("А эта глава о том, как получить себе геморрой на ровном месте"). Так что в конце концов ему пришлось прокатиться по Будапешту с ветерком на черной машине, в общем направлении на Андраши ут, 60. А прямо оттуда -- в Речк. А Речк был устроен так, что выбраться обратно можно было только ногами вперед. "Конечно, масштабы там не те, что у немцев или у русских" -- рассуждал Миклош -- "Но, в конце концов, мы же маленькая страна. Поэтому нас там было всего-то полторы тысячи...". Три года они были полностью отрезаны от внешнего мира, не получая ни единой весточки извне. "Единственный источник новостей -- засранные куски газеты, которыми охрана подтирала жопу. Их можно было найти, если тебя послали убирать в сортире административного корпуса. Но, честно говоря, газеты там -- не на первом месте. Например, про смерть Сталина, мы узнали только после того, как один из наших заметил траурную рамку на портрете в кабинете следователя".
   Миклош был удивительно разговорчив для человека, который прижат к асфальту всем весом баскетболиста высшего венгерского дивизиона.
   "И знаешь, что там самое страшное?.. Всякая там свобода, демократия, равенство и братство... Скажу тебе -- это всё абстрактная херня! Реально для человека нужны только две вещи: еда и сон. Да, еда... Голод там был такой, что... Нет, раз ты там не был -- ты просто не можешь себе представить. Вот ты, небось, думаешь, что в войну был голод? Я тебе скажу -- ха-ха-ха! То, что было в войну -- это ха-ха-ха, а не голод... Несколько недель, даже пару месяцев голода -- это еще ничего. Ничего, ничего... Это еще ерунда... А вот год!... два года... три -- ТРИ!-- года в постоянном голоде!!!" -- теперь он уже орал, заглушая рев танкового дизеля -- "Три года -- это за пределами человеческого рассудка!!! Знаешь, с тех пор как меня выпустили, я все время ношу с собой вот это" -- он виновато улыбнулся, изловчился в неудобной позе, расстегнул пальто и достал откуда-то из внутреннего кармана кусок сыра, горбушку хлеба и несколько редисок: "Приходится все время носить с собой вот это про запас. По-моему, на самом деле я к ним даже и не притрагивался ни разу. Но все равно приходится все время таскать с собой. Иначе сразу такое беспокойство, начинаю трястись и беситься, и боюсь, что без еды сойду с ума. И так вот уже три года. Хочешь?" он предложил Дьюри вялую редиску.
   "Нет, спасибо... А что, не думаешь ты теперь поискать своих лагерных охранников? Мне кажется, сейчас походящее время. Отблагодаришь их по полной программе. А?"
   "А-аа, насчет охранников вообще интересный разговор!" -- еще более оживился Миклош. Видно, тема была больная -- "Мы частенько обсуждали эту тему еще там, в лагере. Что это за люди, которые могут ни за что, просто так, забить человека до смерти? И знаешь, единого мнения не было. Впрочем, если в одном месте собираются хотя бы два венгра, то единого мнения нет по определению... Вот, кстати, вчерашнее 23 октября, наверняка войдет в историю под названием "День, когда все венгры пришли наконец к единому мнению"...
   Что касается охраны... Знаешь, это были в основном срочники, крестьянские парни, весьма недалекие и туповатые. Чего от них ожидать? Их призвали, дали оружие, и сказали что мы -- дьявольское отродье, выродки рода человеческого. Отбросы общества, паразиты, детоубийцы и все прочее. Короче, как раз те, кому прямая дорога в концлагерь. И после этого что-то пытаться объяснить охраннику? Мол, я тут на самом деле только из-за того, что в сорок седьмом неправильно проголосовал на выборах?
   И еще хочу тебе сказать. Оказывается, есть такая общая закономерность: если человек долго сидит по несправедливому приговору, он начинает шарахаться из одной крайности в другую. Долго -- значит не год и не два, а три и больше. Я тебе по своему опыту скажу: становишься или слишком мягким, снисходительным, всем все прощаешь. Или, наоборот, делаешься злобно-мстительным. А ведь и то, и другое неправильно. Поэтому: я думаю, нам ни в коем случае нельзя забывать Речк. И все люди обязательно должны узнать об этом рано или поздно. И в то же время я всеми силами хочу забыть это все, и заниматься какими-нибудь другими делами. В конце концов, есть в жизни и другие заботы... Особенно если прямо по улицам ездят русские танки"
   Танковый дизель вновь взревел, но теперь звук начал удаляться. Люди один за другим начали несмело подниматься с тротуара. Звук затих вообще. Когда Дьюри увидел, что несколько человек вышли из дверей народного буфета, он счел, что опасность миновала полностью, и можно распрямиться в полный рост и выйти из укрытия. Одежда его была мокрая насквозь, холодным липким потом. Резкий запах недавнего смертельного ужаса.
   На прощанье Дьюри пожал Миклошу руку: "Приятно было познакомиться. Надеюсь, эта революция доставит вам еще немало приятных минут"
   Он купил в народном буфете кое-чего съестного. Время было уже начало восьмого, а он обещал быть дома в восемь, так что надо было торопиться. К тому же эпизод возле Головы на Кёрут подтолкнул его к мысли, что, пожалуй, на сегодня он уже исчерпал запас везения, отпущенный ему Господом, и потому очень желательно уже оказаться дома и в безопасности. Однако по мере приближения к Келети пайяудвар появились тревожные признаки, что революция нарастает с каждым шагом. По водосточным канавам и на тротуарах возле цокольных этажей все чаще встречались трупы русских, валявшихся в позах мертвецки пьяных. В принципе Дьюри ничего не имел против мертвых русских (чем больше, тем лучше), но в данном случае их количество свидетельствовало, что он явно приближается к эпицентру боев. А хотелось бы все-таки наоборот. До сих пор руки ходили ходуном после обстрела, да и желудок так сжался в спазме, что теперь стенки отклеятся одна от другой только через пару недель. Он раз за разом прокручивал эпизод в голове. Забавно, где-то посреди стрельбы у него было отчетливое желание вскочить закричать что-нибудь вроде "Стойте! Я же трус, непонятно что ли?! Прекратите, не стреляйте, это ошибка! По мне нельзя! Найдите себе какого-нить героического смельчака, и палите по нему сколько влезет..."
   На Ракоци ут стоял обгоревший русский броневик без башни, наполовину развороченный (видимо, гранатой). Броневик был в центре внимания местных обитателей, они столпились вокруг, протискиваясь и проталкиваясь, чтобы влезть на броню и заглянуть внутрь сквозь проем сорванной башни. Дьюри дождался своей очереди, тоже влез и тоже глянул. Внутри запах гари, почерневшая покореженная сталь и безголовый труп русского. Зрелище оставило Дьюри совершенно равнодушным. Он много раз слышал все эти разговоры, что русские в принципе тоже люди, почти такие же, как мы, и что их Чайковский -- великий композитор, и все такое. Тем не менее он испытывал сильнейшее желание, чтобы эти все русские, "в принципе тоже люди", у#бывали отсюда поскорее вместе со своим Чайковским. Обугленный труп у него под ногами не вызвал никакого сострадания. Да, наверное, тоже солдат-срочник, тоже призвали и послали, выполнял приказ не понимая... Нет, все равно никакого сочувствия. Ни капельки.
   Площадь и все улицы вокруг Келети пайяудвар были перекрыты русскими танками, так что привычный путь домой оказался перерезан. Танки стояли пассивно, никуда не двигались, и двигаться никуда явно не собирались. Они просто занимали территорию. Дьюри про себя отметил, что никто не отваживается подходить к ним близко. В тот день в Пеште мало кто мог усидеть дома, улицы были переполнены народом, однако вокруг танков на несколько сот метров простиралась мертвая зона -- ни единого человека. На Ракоци ут уже сформировалось некое уличное ополчение: два-три солдата, несколько подростков (из них двое почему-то на роликовых коньках), и еще какая-то сборная солянка индивидуумов, включая двух почтальонш с почтовыми сумками через плечо. Внешне это напоминало публику на остановке в ожидании автобуса. Один из военных взял дело в свои руки: "Тут нужен коктейль Молотова! Это проверенное средство, сегодня у "Корвина" ребята уже показали. Пустые бутылки есть?"
   Было уже без чего-то восемь. Дьюри поспешил на параллельные улицы, чтобы попробовать как-то обойти Красную Армию с фланга.
   Бесполезно.
   Час спустя, перепробовав все возможные пути (последняя попытка -- со стороны Зоопарка), Дьюри был вынужден в отчаянии констатировать, что Красная Армия окружила его квартиру полностью. Прямо-таки Сталинград! Дон-каньяр на улице ?ллёи ут. Идиотство какое-то! Он был настолько вне себя, что готов был броситься на русский танк с голыми руками.
   Ближайший танк был тот, который стоял посередине Бенцур утца и перегораживал ее поперек. Дьюри уже начал прикидывать, как бы побороть его голыми руками -- но при этом исключить всякий риск для себя любимого. Сходу придумать не получалось. Тут вдруг он увидел, как с другого конца улицы появился какой-то человек, подошел к танку и взялся стучать по броне, как будто во входную дверь. Он стучал аккуратно, вежливо, но настойчиво и без устали. Через пару минут раздался металлический лязг, открылся башенный люк и из него появилась голова в кожаном шлемофоне. Интересно, что это он? Попросил у русских прикурить? В любом случае, Дьюри счел, что посреди разговора русские будут менее склонны открывать огонь, и опрометью бросился вдоль стены в надежде прорваться в узкую щель между моторным отделением танка и цокольным этажом. На бегу, несмотря на свои скудные и вынужденные познания в русском, он смог разобрать смысл беседы.
   "Что вы здесь делаете?" -- "Защищаем венгерский народ от реакционеров и провокаторов" -- "Какие реакционеры? Какие провокаторы? Где они?! Смотри -- это и есть народ!"
   Конечно, весьма занимательный обмен мнениями, но Дьюри счел, что для одного дня впечатлений ему вполне достаточно. Не дождавшись окончания дискуссии, он вихрем пролетел по Бенцур утца, свернул на Дамьянич утца и вбежал в свой подъезд. Взбегая по лестнице, столкнулся, наконец, с Ядвигой.
   "Опаздываешь!" -- с притворной строгостью.
   "Ну, во время революции время летит как-то так незаметно..."
   Наконец-то!
   На кухне Элек сообщил ему последнюю новость: Надь Имре сформировал новое правительство. Но тут уже Дьюри было глубоко плевать и на Надя, и на его правительство. Ядвига! Вот она! Он бросил впопыхах Элеку: "Надь? Ну, очень рад за него! А теперь, с твоего позволения, нам хотелось бы рассмотреть некоторые неотложные аспекты польско-венгерских отношений в более узком кругу..."
  
  
   * * *
  
   Да, все-таки человечеством изобретено множество придумок и приспособлений, которые сильно облегчают и украшают жизнь. Взять, к примеру, вот эту кровать, прощальный подарок Патаки. Насколько же приятнее и удобнее, черт возьми, на этой полноценной, на совесть сработанной кровати... Определенно -- все надо делать с комфортом и без геройского идиотизма.
   Обо всем этом Дьюри лениво размышлял, блаженно вытянувшись в дареной кровати. Накатывала неизбежная дремота. Полдня беготни по городу, сталинская Голова, русские танки, а под конец еще долгожданное возобновление польско-венгерских отношений (несколько раундов, первый почти мгновенный, последний самый длинный) -- такое кого угодно доведет до полного изнеможения.
   Ядвига вдруг заметила ни с того ни с сего:
   "Мы здесь уже точно побеждаем. Теперь на очереди Польша!"
   Нет, ну просто сумасшедшая! Дьюри блаженно улыбнулся. Какая нафиг разница, что там сейчас снаружи, за пределами этой комнаты? Их спальня раз и навсегда объявлена Беззаботной Зоной!
   "Как знать, может, и чехи теперь что-нибудь устроят?" -- Ядвигу было не унять. Она начала подробный рассказ на тему "Мой день в Революции", и почему она приехала в Будапешт посреди недели. Оказывается, в субботу студенты университета Сегед, по всеобщей внезапной моде, тоже собрались на митинг. Против безобразия и несправедливости сверху донизу. "Первый раз в жизни видела что-то такое, что можно назвать демократией. С натяжкой, правда, но все равно. Получается, мне пришлось ждать целых двадцать два года, чтобы услышать, как кто-то публично говорит то, что думает. Это было так непривычно, совершенно неправдоподобно. Затем мы проголосовали за выход и Коммунистического союза студентов, и тут же основали свой собственный, независимый союз. Это я им подсказала идею. Я же помню, как ты мне говорил -- надо идти до конца. Это меня и подтолкнуло"
   Дьюри слегка оторопел, разом очнулся и порылся в своей памяти. Нет -- сколько ни рылся, никаких таких перлов насчет "идти до конца" он за собой не смог припомнить. Его с кем-то перепутали?
   Потом студенты Сегеда решили послать делегацию в Будапешт, чтобы надоумить столичных студентов насчет Независимого Союза. Ядвига приехала в Будапешт во вторник в четыре утра, но решила не будить Дьюри в такой ранний час. Вместо этого пошла бродить по городу, и успела пронаблюдать крушение партийной власти во всех деталях и подробностях. В тот момент, когда Дьюри прятался от пуль под защитой Головы, Ядвига была возле кинотеатра "Корвин" ("самое лучшее место, как в партере, оттуда уличный бой прямо как на ладони").
   В ответ Дьюри поделился своим неприятным опытом контактов с русскими танками.
   "Страшно было?"
   "Вовсе нет" -- рефлекторно соврал он. Интонация тонкая: холодное безразличие к смертоносной русской мощи, однако без бахвальства и презрения, чтобы не перегнуть палку. Девочка умненькая, раскусит сразу.
   "И я тоже не боялась" -- сказал она с некоторой гордостью, и тут не было сомнений: ни бахвальства, ни игры. Так оно и есть, прямо-таки Венера и Марс в одном лице, но в женском обличии. Уже не в первый раз Дьюри был вынужден констатировать, что по природе своей Ядвина намного отважнее его. Причем смелость эта особого свойства, самодостаточная, изначальная, независимо ни от чего. Генетическое душевное качество, без дополнительных подпорок. Она не дрогнет ни в одиночном заключении, ни в кромешной тьме, ни в газовой камере. "Господи, и что только она во мне нашла?!" Про себя Дьюри знал точно: он, может, и способен на какое-то мимолетное геройство, но только в присутствии зрителей. Или с условием, что завтра про это напишут в газетах. Но вот проявлять героизм без свидетелей и восторженных оценок -- такое, увы, за пределами его душевных сил.
   Вот интересно, если раз за разом заставлять себя перебарывать страх -- станешь ли в конце концов смелым человеком? Можно накачать трицепсы отжиманием от пола, но нельзя увеличить длину костей. А смелость -- это кость или мышцА? Дается тебе при рождении, или предоставляется твоей воле?
   Они выбрались из комнаты на кухню, чтобы приготовить ужин. Свалили все съестное, принесенное Дьюри, в один смешанный омлет. А после ужина Ядвига на минутку отлучилась с кухни, и вернулась с русским автоматом ППШ, (классическая "давай-гитара"): "Надо бы его почистить... Есть чем?" За спиной Дьюри поймал взгляд Элека: озорное изумление в крайней степени, брови на лбу в верхней точке: "какова, чертовка?!"
   Дьюри почувствовал себя ничтожным пигмеем.
  
  
   * * *
  
   Революция набирала обороты.
   "Это просто невероятный сон -- идти в британское посольство с папкой АВОшного компромата на второго помощника посла!" Такая мысль не выходила из головы Дьюри, пока он шел в британское посольство с папкой АВОшного компромата на второго помощника посла.
   Он позвонил в дверь. После подобающей, слегка консервативной паузы, входная дверь отворилась -- причем, к его удовольствию, дверь отрыл Найджел. "Good morning" сказал Дьюри с самым изысканным, нарочито-вычурным произношением "How are you, Nigel? Do you know if the Ambassador is free?" ["Доброе утро. Как дела, Найджел? Подскажите, посол сейчас не слишком занят?"]
   "Actually, he's a Minister Plenipotentiary, but don't let that stop you" ["Вообще-то он на самом деле полномочный посланник, но пусть это Вас не останавливает"] Из всей фразы Дьюри смог вычленить и разобрать только "стоп ю", однако изобразил полное понимание, дабы не принижать свой звездный англоязычный статус. Он познакомился с Найджелом три дня назад, в самый разгар боев, возле баррикад на Надор утца. Дела там были нешуточные, и действовало простое правило: расстреливать все, что движется по Надор утца в сторону Кошут Лайош тер. Для исполнения этого правила служил крупнокалиберный пулемет ДШК, которым заправлял здоровенный угрюмый шахтер из Татабаньи. Шахтер считал пулемет своей собственностью, и никого к нему близко не подпускал: "Я в армии был пулеметчиком. Всем ясно?! Я знаю эту штуку как свои пять пальцев. И нЕхера тут ошиваться! Не дай Бог, с моим пулеметом случится какая-нить херня из-за какого-нить урода!!"
   Пулемет был в постоянной боевой готовности. Шахтер не отходил от него ни на шаг, и даже ссал прямо здесь, на баррикаде -- чтобы всегда отслеживать свой пулемет хотя бы краем глаза. Однако когда в противоположном конце Надор утца вдруг появилась какая-то легковушка, шахтер вместе со своим пулеметом откровенно обосрался: ДШК дал осечку. Возникшей секундной паузы оказалось достаточно, чтобы разглядеть маленький Юнион Джек, трепетавший на капоте. Шахтер матерился на чем свет стоит, проклинал качество русской продукции и их технологическую дисциплину, одновременно с е#уками выдергивая из пулемета застрявшие гильзы.
   Автомобиль неспешно подъехал, аккуратно остановился перед баррикадой, из него вышел молодой человек, помахал рукой восставшим и вежливо поинтересовался: "Good afternoon. Is there by any chance anyone here who speaks English and who knows the way to the British Legation?" ["Добрый день. Нет ли среди вас кого-нибудь, кто знает английский и кто мог бы показать дорогу к британскому посольству?" ]
   Наконец-то!!! Три года занятий с Маккаи, инфинитив и герундий, презент пёфект и паст презент континьюоус. Дьюри заслужил эту беседу, однозначно! Заработал. Выстрадал. И вот он -- звездный час. Кроме Дьюри, на баррикаде не оказалось никого, кто знал бы слово "легэйшн", да если б такой и нашелся -- Дьюри не дал бы ему ни единого шанса. Он сразу же взял дело в свои руки со всей решимостью.
   В ходе разговора выяснилось, что англичанина зовут Найджел, что вообще-то он начинающий оперный певец, учится в Вене, а в Будапеште он в качестве добровольца: вместе с приятелем они привезли сюда медикаменты из Австрии. Найджел был одет изысканно-элегантно -- то ли молодой дипломат в начале блестящей карьеры, то ли кинематографический шпион высшего разряда. Каждый форинт, уплаченный Маккаи за уроки, возвращался сторицей: "And how do you like Budapest, Nigel? Let me escort you to the Embassy. And do tell me what you think of Viennese women" ["И как Вам Будапешт, Найджел? Разрешите, я провожу Вас в посольство. И расскажите мне, каково Ваше мнение о венских женщинах?"]
   С начала революции прошла неделя, и сегодня все уже было практически кончено. Осталось только написать летопись для потомков, скрижали истории. Венгерские повстанцы разгромили русских на улицах Будапешта -- ко всеобщему изумлению, к большому личному изумлению Дьюри, и, пожалуй, к максимальному изумлению самих русских. Правда, сами русские не слишком-то и рвались в бой. Большинство частей и подразделений были расквартированы в Венгрии на постоянной основе, солдаты более-менее представляли себе, что происходит в стране и выполняли приказы не слишком-то охотно. Они вполне осознавали, что те, против кого им приказано воевать -- это не "международный фашизм" или "отбросы венгерского общества", а просто-напросто все население Будапешта, целиком. На самом деле за все эти дни Дьюри лишь однажды видел русского, который нажимал на курок с истинным энтузиазмом. Русского звали Виктор, он был дезертир и без устали палил по своим недавним сослуживцам.
   Русское командование всерьез надеялось на местных АВОшников, которые хорошо знали город и могли бы обеспечить прикрытие, однако просчитались. АВОшники в страхе разбежались в первый же день, и в результате танки остались на улицах Будапешта без пехотной поддержки -- весьма уязвимая цель. Ополченцы просто прятались в подъездах, пережидали, пока танк пройдет мимо, и бросали молотов-коктейль (граната по цене поллитры!) сзади в моторное отделение. Вентиляторы всасывали зажигательную смесь и пламя в двигатель и во внутреннее забронированное пространство, превращая экипаж в обугленные трупы, похожие на большие грифели для рисования. Тех проворных горящих, которые успевали открыть люк и выскочить, расстреливали прямо на броне.
   Надь Имре сформировал еще одно "новое правительство", на сей раз в него вошли несколько человек не из коммунистической партии. Прекращение огня, всеобщий восторг, эйфория. "Венгры с оружием в руках проложили себе путь к свободе". Эпидемия массовой наивности.
   Вместе с толпой любознательных Дьюри и Ядвига пошли взглянуть на Белый Дом. Теперь он выглядел именно так, как и полагается выглядеть полицейскому архиву сразу после революции -- перевернут вверх ногами и вывернут наизнанку. Пустые ящики и полки, листопад секретных бумаг, гекатомбы картонных папок на полу. Такое впечатление, что народ дорвался и оттянулся вволю. Всеобщее искреннее удовольствие от самого процесса превращения порядка в беспорядок. "Ты всегда выбираешь удивительно романтичные места для прогулок" -- заметила Ядвига, пробираясь среди выпотрошенных картотечных ящиков, по колено в измятых секретных документах. Дьюри нагнулся и проглядел первый попавшийся листок. Оказалось -- шантаж-компромат на британского дипломата, которого АВОшники взяли на контрабанде золота, "слепили" и перевербовали. В душе у Дьюри осторожненько сыграли фанфары. Похоже, вырисовывался хрупкий мостик в сторону более цивилизованных стран. Схватив папку с компроматом, Дьюри устремился в британское посольство, оставив Ядвигу прилежно и основательно изучать обширную антологию человеческой подлости. Она вообще все делала прилежно и основательно.
   Его пригласили к господину послу безотлагательно -- то ли потому что Найджел замолвил словечко, то ли потому что буйный ветер революции сдул формализм и официоз даже с чопорных британцев. Посол со всей учтивостью принял от Дьюри папку, попыхивая традиционной трубкой, и бегло просмотрел несколько первых листов. На своем небольшом Ее Величества островке посреди революционного Будапешта он чувствовал себя вполне уверенно, совершенно в своей тарелке.
   "Ah. Dawson. Yes" ["А, Доусон... Ну да..."] -- мысли вслух. Затем поблагодарил Дьюри: "Thank you very much, Mr Fischer. It's very kind of you to bring this round." ["Большое спасибо, мистер Фишер. Очень любезно с Вашей стороны было принести нам это"]
   Аудиенция окончена. Звездный час длился всего пятьдесят секунд, и Дьюри снова оказался на улице. Как зашел -- так и вышел. Нет, он, конечно, не рассчитывал на какую-то особую благодарность Короны, рыцарское звание, приставку "сэр", Крест Виктории и прочее. Но какая-нибудь ничтожная малость была бы весьма кстати -- например, британский паспорт, или предложение работы в Сити, или небольшой золотой слиток. Ну или как минимум: оживление, возбуждение, недоверие в конце концов. Вместо этого посол вежливо выставил его из кабинета таким тоном, будто Дьюри всего лишь подобрал оторванную пуговицу посольского пальто и вернул ее владельцу.
   В приемной возле входа заметил Найджела, и с ним еще двоих англичанин. Одного из них, корреспондента "Таймс", Дьюри пару раз видел раньше. Корреспондент "Таймс" -- это да, это марка, левел, знак качества. Во-первых, просто потому, что "Таймс" -- это "Таймс", и никаких других слов не надо. А во-вторых, потому что даже ребенок знает: любой иностранный корреспондент "Таймс" работает на Интеллидженс Сервис, хотя изо всех сил старается сделать вид, что не работает. В данном случае незапоминающаяся внешность, незапоминающееся поведение, неброская одежда. Изумительное прикрытие истинного шпиона. Дьюри всегда восхищался профессионализмом. Другой -- широкоплечий с аршинной выправкой. "Этого, небось, хлебом не корми, дай пособирать-поразбирать "Стэн"" -- подумал Дьюри и не ошибся: Найджел представил его как военного атташе.
   "Таймс" начал вежливую беседу с представителем коренной народности:
   "What do you make of the new government?" ["Чего вы ожидаете от нового правительства?"] -- явно в надежде наскрести ярких цитат на новый репортаж из революционного Будапешта.
   "It's fine. I approve of it, while it lasts." ["Отличное правительство. И вообще, это все отлично, пока не кончилось"]
   "What do you mean?" ["То есть?"]
   "The Russians will be back." ["Русские наверняка вернутся"]
   Легкая череда сочувственных полу-улыбок. За несколько предыдущих дней общения с живыми британцами Дьюри уже уяснил для себя, какого уровня цивилизации достигли эти островитяне: чтобы сообщить тебе, что ты тупая скотина, им вовсе необязательно говорить это вслух. (Вот что значит крикет и семь веков парламентской демократии!)
   "The Russians have given an undertaking to leave. I saw Mikoyan in the parliament with my own eyes, the men was in tears over losing Hungary" -- объяснял корреспондент. -- "They're leaving. They have no choice" ["Русские дали обязательство вывести войска. Я собственными глазами видел Микояна в парламенте, он был весь в слезах из-за того, что они потеряли Венгрию. Они уходят. У них просто нет выбора"]
   По странному совпадению, сегодня утром точно такой же спор был на кухне между Дьюри и Элеком. Элек, под действием новостей последних дней, впал в перманентное ликование и потерял всякую связь с реальностью: "Я же говорил тебе, всегда говорил -- ВСЕ ЭТО не могло продолжаться слишком долго" И теперь Дьюри повторил британцам свой утренний довод, лишь переведя его на английский и опустив все матные слова: "I know the Russians have lost one fight. They are leaving. But I do not believe they will say: "Oh. You want to be independent. We're so sorry we didn't understand that you didn't want us here." They will return." [Я знаю, русские проиграли одно сражение. И они уходят. Но я не верю, что они вот так просто скажут: "А, так вам, оказывается, просто нужна независимость? Ох, ну извините пожалуйста, мы сначала-то не поняли...". Нет, они вернутся." ]
   Новая череда полу-улыбок, на сей раз с брезгливым дрожанием верхней губы и оттенком снисхождения. Бедолага, мадьяр-недоумок совершенно не ориентируется в международной политической ситуации.
   "No" -- уверенно произнес военный атташе -- "they're finished here" ["Нет, здесь им уже конец"]
   "Indeed," -- подтвердил "Таймс", -- "I'm willing to bet you five pounds that they don't come back. You can give me a few Hungarian lessons when I win." ["Точно. Готов поставить 5 фунтов, что они не вернутся. А если выиграю, с вас несколько уроков венгерского языка"]
   "I hope you do win" ["Хотелось бы надеяться, что вы выиграете..."] -- ответил Дьюри.
   Они договаривались встретиться с Ядвигой в "Корвине". По дороге туда он остановился на бульваре Кёрут, чтобы купить газету. Чуть поодаль от киоска лежал неубранный труп русского -- довольно странная картина, потому что уже к первому ноября добровольцы из числа горожан по большей части убрали все трупы с глаз долой. Что-то металлическое блеснуло и привлекло внимание Дьюри: на руке у русского были швейцарские часы "Омега", в точности такие же, как его тогдашние -- те, которые забрали русские в сорок четвертом. После некоторого колебания Дьюри поднял за рукав негнущуюся одеревеневшую руку, расстегнул ремешок и внимательно разглядел заднюю крышку. Инициалы "Gy.F"!
   "Спасибо, что приглядел за ними, приятель" -- пробормотал Дьюри и запихнул часы в карман. Потому купил газету, и в этот момент кто-то окликнул с другой стороны бульвара.
   "Дьюри!" -- оказалось, Рёка. В руках у него было несколько пачек каких-то печатных листов. -- "Привет, классовый враг! Ну что, доволен небось, старый хортист? На вашей улице праздник?... На-ка вот, помогай" -- С этими словами он сунул Дьюри одну из своих пачек -- "Давай, рассказывай: пристрелил за эти дни кого-нибудь интересненького?"
   "Нет, как-то не сложилось. Видишь ли, я в этом смысле очень привередлив"
   Они наперебой взялись вываливать друг другу свои впечатления. Выяснилось, что Рёка в последние пару дней тратил бОльшую часть жизненной энергии на то, чтобы выследить, изловить и уничтожить некую механизированную банду АВОшных ублюдков. Ублюдки катались по городу в неприметном на вид грузовике-фургоне. Время от времени останавливались в людных местах, откидывали сзади брезент и начинали в несколько рук палить по людям, без разбора, по мужчинам и женщинам, старикам и детям, солдатам и безоружным. Рёка и его команда гонялись за ублюдками по всему городу, несколько раз уже почти настигали, несколько раз разминулись буквально на секунды. Последний раз этот АВОшный грузовик видели по дороге в Андялфёлд.
   "Вряд ли они там протянули больше десяти минут" -- подытожил Рёка тоном диктора, читающего некролог. Меж тем Дьюри принялся разглядывать свою стопку типографских листков. Верхний был озаглавлен "Правда".
   "Я работаю в редакционном комитете" -- с гордостью заявил Рёка. "Да, чуть не забыл: завтра в пять утра Хепп ждет всех наших, где обычно. Если встретишь Дьюрковича, передай ему тоже"
   Рёка понесся дальше по бульвару, рассовывая в руки всем встречным свою "Правду". Кстати, о Дьюрковиче: этот, по слухам, успел влиться в революцию без остатка. Каким-то непостижимым образом Дьюркович стал ответственным за распределение огромной партии швейцарского плавленого сыра, который Конфедерация прислала героическому Будапешту в порядке гуманитарной помощи. Умеют же люди устраиваться...
   За всю предыдущую жизнь Дьюри даже представить себе не мог, что когда-то он будет с искренним интересом читать венгерскую газету. Но в последнее время вдруг будто прорвало, газеты кишмя кишели, глаза разбегались. Тиражи росли ежедневно и лавинообразно, как раньше росли разве что фантастические производственные цифры в коммунистических планах-химерах.
   Бывшие официальные газеты мгновенно перекрасились до неузнаваемости, редколлегии сменились до единого человека. Рядом в изобилии произросли новые газеты, как грибы после дождя. Строго говоря, все эти газеты были не слишком хороши полиграфией и версткой, и не блистали безупречным слогом, но они давали совершенно новое и неизведанное ощущение: их хотелось читать. Авторам было что сказать, а читателям хотелось это узнать. Газета превратилась в загадку: в отличие от коммунистических времен, теперь нельзя было заранее сказать, что в ней написано. Бурным потоком хлынули мнения и суждения, которые томились под запретом почти десять лет -- мнения и суждения, не совпадающие с партийными.
   Дьюри пробежал глазами "Правду" под диагонали: несколько сыроватых любительских стихов, несколько стихов старых и уже заезженных, и несколько статей про 23 число, которые сегодня уже нельзя было считать новостями. Но все равно, черт возьми, читать все это было приятно!
   После окончания боев по всему городу началась Великая Приборка. Преисполненные гордостью горожане добровольно объединялись и тщательно убирали улицы: битое стекло, каменные обломки, вывороченные рельсы и столбы, брошенное вооружение и амуниция. С главных улиц растащили обугленные остовы русских танков и самоходок, чтобы восстановить работу городского транспорта. Каждый житель, все от мала до велика, вели себя самым примерным образом, будто пришедшая к ним город Революция -- это желанный и почетный гость, на которого надо произвести наилучшее впечатление любезностью и гостеприимством. Облако благожелательности и хороших манер окутало весь город, не оставив никого в стороне. Со всей округи в Будапешт ехали крестьяне и везли полные телеги. Каждому встречному на улицах бесплатно раздавали мешки с картошкой, яблоки, кабачки, поздние дыни. В разбитой витрине ювелирного магазина Дьюри видел записку "Взял все ценности на временное хранение, квартира 12 на втором этаже" и подпись. На тротуарах стояли деревянные коробочки с надписями "В пользу семей павших". Доверху забиты банкнотами разных достоинств.
   Самые тяжелые и упорные бои шли вокруг кинотеатра "Корвин". Собственно говоря, в качестве кинотеатра "Корвин" был не слишком знаменит, были в Будапеште кинотеатры и получше. Но после вторжения выяснилось, что "Корвин" -- просто идеальная цитадель для уличных боев, автор-архитектор обладал изумительным даром фортификационного предвидения: круглое здание, окруженное по периметру поясом городских кварталов с многочисленными радиальными переулками.
   Впрочем, "Корвин" был не единственный "клуб уличных бойцов". Многочисленные очаги сопротивления возникли по всему городу, иногда неожиданно и в тылу у русских. Восставшие появлялись там и сям как черти из табакерки. Казалось, группы повстанцев соревновались друг с другом в решительности и отчаянной удали . Рядом с "Корвином" два дня шел бой за школьные здания на Пратер утца, на противоположной стороне ?ллёи ут упорно держались казармы Килиан. Изначально в казармах был расквартирован дисциплинарный батальон "С" -- сборище солдат-срочников, которые по тем или иным причинам оказались невосприимчивы к идеям коммунизма. Их уделом были полуголодное существование, вши и самые тяжелые принудительные работы. На этом фоне даже обычная армейская служба, с бесконечным копанием траншей в грязи, кроссами в сапогах и прочими военными глупостями, представлялась солдатам батальона "С" земным раем. Поэтому солдаты батальона "С" с небывалым интересом восприняли известия про Революцию, и присоединились к ней при первой же возможности.
   Главный маршрут наступающих русских проходил по улице ?ллёи ут, по кратчайшему пути в центр города с востока. Именно на ?ллёи ут русские и потеряли больше всего танков. Параллельно ?ллёи ут идет Тюзолто утца, до смешного узкая улица, на которой с трудом разъезжаются две легковушки. Во время боев обитатели Тюзолто утца сформировали собственное ополчение, и даже придумали себе особое название. Вполне естественное -- "Парни с Тюзолто". Эти "Парни" устроили на своей улице маленький кошмар для русских и уже прославились на всю округу. Кошмар вошел в местный фольклор как "Избиение на Тюзолто".
   Дело началось с того, что один из русских танков остановился перед поворотом с ?ллёи ут на Тюзолто. Его коллеги-танкисты уже приехали на ?ллёи ут чуть раньше (в поисках "хулиганов", "фашистов" и "контрреволюционеров"), и теперь отчаянно пытались выбраться из горящих танков или маневрировать среди неподвижных остовов. Видимо, танковый командир глянул на ?ллёи ут через перископ, прикинул свои перспективы, и решил двинуть свое подразделение в обход.
   Пять танков один за другом свернули на Тюзолто утца, но ни один из них так и не вывернул обратно. Знакомый ватерполист с Тюзолто, непосредственный участник, рассказывал Дьюри:
   "Мы запалили первый танк, потом последний. Так что остальные три оказались зажаты, как в капкане, и деваться им было некуда. Мы сделали перерыв на обед, основательно перекусили, и потом прикончили оставшихся". После этого Тюзолто утца стала совершенно непроходима ни для танков, ни для пехоты, и "Парням с Тюзолто" пришлось расширить свой оперативный район на соседние улицы -- просто чтобы не простаивать,
   Когда Дьюри дошел до "Корвина", вокруг, как всегда, суетилась куча народу. Люди хотели видеть Ее Величество Историю своими глазами, потрогать, пощупать ее, подышать ее воздухом. Возле входа все еще стояла противотанковая пушка, на дуло была подвешена табличка "Сохраняется по просьбе публики". Несмотря на призыв новой власти сдавать оружие, все вокруг ходили с автоматами или, на худой конец, с пистолетами и винтовками. Вокруг пушки хромал на своей деревянной ноге Янко, бывший фронтовик, командир единственной противотанковой батареи "Корвина". В руках у него была винтовка, за спиной на ремне -- автомат (новейший русский АК-47, большая редкость), кобура с пистолетом на поясе, а за голенищем единственного сапога -- штык-нож. Так выглядит человек, для которого самое большое огорчение -- упустить и не прикончить еще пару-тройку русских.
   Во время боя его пушка работала безукоризненно. Он сжег перед "Корвином" шесть русских танков, и еще один просто разнес на куски (сдетонировал боезапас). Прирожденный профессионал человекоубийства, с патологической склонностью к разным смертоносным приспособлениям и железкам. Дьюри с опаской отметил нечто неспокойное-нездоровое в его лице. Впрочем, и неудивительно... Но сейчас Янко был явно на коне, в своей стихии, как рыба в воде среди оружия и боеприпасов, на фоне сгоревших танков. Упивался возникшим вдруг шансом. Интересно, как он прозябал в мирной жизни -- работал крысоловом? Дьюри отчетливо представил себе, как Янко год за годом уныло истреблял маленьких зверьков, и все эти годы тайно мечтал, чтобы явились звери покрупнее -- русские.
   А Ядвиги снова нигде не было видно. По крайней мере там, где ее должно было быть видно. Дьюри поискал ее на одном митинге, потом на другом, потом на третьем. Теперь, после окончания боев, народ в основном занимался двумя вещами -- все или митинговали, или разрисовывали все подходящие и неподходящие поверхности старым гербом (с короной, венгерским крестом и полосами) Митинги поначалу были массовые и эйфорические, но постепенно становились все мельче и скучнее. Сказывалось отсутствие свободы собраний при коммунистах: похоже та то, как если бы вы не прочитали ни одной книги в течение пяти лет, а потом дорвались до библиотеки и взяли читать пять книг одновременно, чтобы наверстать и компенсировать. Оргия самовыражения в национальном масштабе.
   Восставали к жизни общественные организации всех толков и сортов: старые политические партии, бывшие еще при Хорти и оборванные на полу-слове в сорок седьмом, и новые объединения -- политзаключенных, студентов, конторских служащих, экономистов, революционных ватерполистов (привет Нойманну). Приобретала буквальный смысл старинная шутка насчет двух венгров на необитаемом острове, которые умудрились создать три политических партии. Вот-вот специально для Янко будет создана Ассоциация Одноногих Борцов за Свободу.
   Дьюри без дела слонялся по двору "Корвина". Вокруг были сплошь очень молодые лица, мало кому было больше двадцати. Дьюри снова отчетливо ощутил себя безнадежным осколком прошлого. Защитники "Корвина" были по большей части простые парни, явно пролетарского происхождения. По правде говоря, недалекие и не блиставшие особым умом. Зато они остановили русские танки. Сами прикиньте -- кто из интеллигентов будет тратить свое свободное время на то, чтобы выйти против русских танков? Не-ет, все эти образованные и интеллигентные в дни боев по большей части сидели по домам и пописывали пламенные памфлеты, а потом явились в нужный момент и принялись размахивать флагом.
   Район "Корвин" вообще пользовался своеобразной репутацией. Здесь всегда были в чести хорошие массовые драки, неважно кто с кем. Салашисты против коммунистов, "Ференцварош" против "Уйпешта", теперь вот венгры против Красной Армии. Наверное, и Тамаш тоже где-то здесь. Для него самое подходящее место. Судя по тому, сколько русских трупов убрали в последние дни возле "Корвина" -- без Тамаша здесь не обошлось. Хотя как знать, кроме "Корвина" были в Будапеште и другие места, где Тамаш мог бы применить свои феноменальные навыки.
   Здесь же во дворе важно прохаживался Крестик-Нолик, и с ним какие-то две девки с автоматами. Дьюри помахал ему и крикнул "Привет", но Крестик-Нолик отреагировал невразумительно. Возможно, просто не узнал Дьюри. В конце концов, Крестик-Нолик сыграл в жизни Дьюри куда бОьшую роль, чем сам Дьюри -- в жизни Крестик-Нолика. Единственный сокамерник во время первого и единственного тюремного сидения -- или один из сотен сокамерников в одной из десятков тюрем. Есть разница?
   И все это время внутренний голос нашептывал Дьюри, что где-то здесь, сейчас, как-то так ли иначе он встретит Патаки. Он не мог отделаться от этого ощущения, оно то усиливалось, то стихало и звучало приглушенно, но никогда не исчезало полностью. Патаки виделся ему то здесь, то там, в уличной толпе, в трамвае, на митингах, среди автоматчиков возле "Корвина". То похожая высокая фигура, то стрижка, то плащ, то поворот головы -- на мгновение вдруг напоминали Патаки, и чуть спустя выдох: нет, не он. Дьюри представлял себе, как Патаки в данный момент пробирается из Германии в Австрию, или едет по Австрии, или уже на пути из Австрии в Венгрию. Нет, он, конечно же, не сможет там усидеть, он не может пропустить такое! Однажды возле здания парламента Дьюри видел человека, который был похож на Патаки как две капли воды. Тот же рост, осанка, та же безукоризненная стремительность. Он уже почти возликовал, почти бросился к человеку с приветственным воплем, он уже сделал несколько шагов -- и остановился только потому, что человек посмотрел мимо Дьюри, как на чужого, и не переменился в лице. Все-таки оказался немножко не-Патаки...
   Он отыскал Ядвигу на ?ллёи ут в разгар фотосессии для двух западных корреспондентов, на фоне живописной кучи булыжников, вывороченных из мостовой. Революция, булыжники, красивая девушка с русским автоматом -- фотокорреспонденты были в восторге. Однако Дьюри вся эта идиллия как-то сразу не понравилась. Конечно, Ядвига раздавала корреспондентам не более чем вежливые улыбки, но что там на уме у буржуазных акул пера -- кто ж их знает?
   Дьюри решительно подскочил к месту съемок, чтобы поглядеть в близком ракурсе -- что это, блин, за фотографы такие, и стоит ли им так вежливо улыбаться? По мере приближения баскетболиста высшего венгерского дивизиона оба фотографа поспешно завершили фотосессию, и отправились дальше по ?ллёи ут в поисках удачных кадров. Неподалеку стоял обгорелый корпус русской самоходки, на броне сидели русский дезертир Виктор и поляк Витольд, и с интересом наблюдали за фотосессией и последующей ретирадой корреспондентов.
   Ядвига была одета в русский стеганый жакет типа "telogreyka". Мгновенное воспоминание "с мертвого ведь сняла" -- неприязненно кольнуло Дьюри. Сам он в последние дни не раз снимал русские автоматы с трупов воинов-интернационалистов и шарил по одежде в поисках запасных рожков, но это ж оружие, это совсем другое дело. Армейское оружие есть вещь имперсональная, казенная, тебе дали -- ты стреляешь. А одежда? У Дьюри не укладывалось в голове. 26 октября, когда они ползали под русскими пулями возле "Корвина", Ядвига разодрала в клочья свою синюю куртку (примерно третья часть от всего ее скудного гардероба). Оглушительный грохот танковых пушек, снарядные разрывы -- это было самое страшное. Трезво рассуждая, русская пехота и пулеметчики представляли куда бОльшую опасность, но грохот танковых пушек просто парализовал ужасом. А уж когда Янко, в пяти метрах от него, начал раз за разом отвечать из противотанковой пушки -- Дьюри подумал, что просто умрет от страха на месте или сойдет с ума. Он лежал на мостовой среди обломков, вжавшись в асфальт всеми силами -- с применением десятков разных мелких мышц, о которых он раньше и не подозревал, придавленный страхом, припечатанный к тротуару так, будто на него наступил слон. Одной -- любой! -- пули из сотен, которые одновременно визжали над "Корвином", было достаточно, чтобы разорвать его связь с пространством-временем бытия. Спрятаться, скрыться! Что это за глупость, что за массовый идиотизм? Почему бы просто не сбежать домой от всего этого кошмара? А Ядвига в те же минуты посылала очередь за очередью, лишь изредка "пся крев" и "матка боска" по поводу разодранной куртки, которая путалась лохмотьями, цеплялась за обломки и мешала целиться.
   После каждой отбитой атаки вокруг "Корвина" наступало временное затишье, и "венгерские фашисты и реакционеры" отправлялись в короткий шоппинг-тур по ничьей земле -- собирать с убитых оружие и боеприпасы. Стеганый жакет типа "telogreyka" она раздобыла во время такого шоппинг-тура 26-го октября, и теперь красовалась перед фотографами.
   "А-а, наш великий оптимист! Как жизнь?" спросила Ядвига. В сегодняшнем утреннем споре по поводу ближайшего будущего она, конечно, была всецело на стороне Элека. Интернациональная партия безудержной эйфории. Якобы Красная Армия уже получила по зубам и больше никогда не сунется. А Дьюри, мелкая душа, просто не хочет признавать того простого факта, что теперь он полностью свободен и волен распоряжаться собой всецело. Потому что в таком случае он лишается своего обычного оправдания -- мол, бесчеловечная диктатура не дает ему добиться чего-то в жизни.
   "Сегодня Будапешт, на следующей неделе -- Варшава. Так, Витольд?" Витольд согласно кивнул. Потом она добавила по-русски "Moskva odin mesyats. Nado smotret realno" Русский дезертир Виктор одобрительно заулыбался.
   "Вот-вот. Именно поэтому они придушат все это прямо здесь" -- настаивал Дьюри. -- "В зародыше, чтобы не расползалось дальше"
   "Ты жалкий и ничтожный человечишко!" -- резвилась Ядвига -- "Надеюсь, наши дети не в тебя пойдут. Когда-нибудь, когда они подрастут, я им расскажу, какой пессимистичный дурачок был их папа в молодости. А они не поверят, и будут смеяться"
   По дороге домой Дьюри остановился возле магазина "Политическая книга" на Дамьянич утца. Магазин был выпотрошен наизнанку, ворох печатного содержимого вывалили на улицу и отчасти сожгли. По стойкой ассоциации Дьюри вспомнил, что у них в квартире подошла к концу туалетная бумага. Очень кстати, "Политическая книга" предоставляла широкие возможности для научных экспериментов в этой области. Дьюри наудачу отобрал для испытаний несколько разрозненных томов, слегка обугленных по краям.
   Дома, отдохнув на унитазе, он перешел к активной фазе эксперимента.
   Номер первый, Реваи Йожеф, "Мы знаем, для чего нужна свобода", главный партийный идеолог, 684 страницы в твердой обложке. По первому впечатлению экземпляр весьма внушительный. Увы, на деле -- откровенное разочарование. Слишком гладкая бумага. В сертификате "Годится на подтирку задницы" -- отказать.
   Номер второй, Мэраи Тибор, "Свидетельства", 213 страниц в мягкой обложке с иллюстрациями. Постановочные кадры про американские зверства в Корее, придумано и снято в будапештской фотостудии, а также на пленэре где-то под Секешфехерваром. Выглядело многообещающе. Дьюри не имел ни малейшего представления о том, что там на самом деле творилось в Корее, но готов дать руку на отсечение: единственное, что есть правдивого в этом издании -- это фамилия автора. Ну, может, еще запятые. Однако по части адсорбции дело обстояло получше. Оценка "удовлетворительно".
   Номер три, Ракоши Матьяш. "Избранные речи и статьи", 559 страниц в твердой обложке. Здесь вообще полный провал, эксперимент даже не был доведен до конца.
   И, наконец, номер четыре. Ракоши Матьяш, "Поворотный пункт", 359 страниц в мягкой обложке. Скромное послевоенное издание, сорок шестой год. Размытая печать, мягкая шероховатая бумага. Мягкая шероховатая? Оценка "хорошо".
   В целом эксперимент оставил какое-то двойственное впечатление. С одной стороны, доставил большое моральное утешение. Осознавать, что коммунистические сочинения пошли по назначению! Душа пела! С другой стороны, тактильные ощущения был не очень. Выяснилось, что коммунистическая печатная продукция не годится даже на подтирку. Старина Ракоши, похоже, обладал изощренным даром предвидения: знал наперед, что рано или поздно народ начнет наперебой расхватывать его сочинения исключительно с целью подтереться. И заблаговременно распорядился печатать их на самой неподходящей для этого бумаге. Что ж, весьма изящная мысль. Пожалуй, этому будет посвящен целый абзац в следующем письме Дьюри к Патаки.
   Интересно, где сейчас все эти товарищи Ракоши, Реваи, Мэраи и прочая коммунистическая сволочь? -- размышлял Дьюри. Где все эти е#аные уроды, все эти любимые сыны венгерского народа? Может, хранятся где-нибудь в подвале русского посольства, на будущее, на всякий случай? В коробке с надписью "Диктаторы про запас"...
   Последняя книга, к которой обратился Дьюри, была на английском. Hewlett Johnson, "Eastern Europe in the Socialist World". Хвалебная песнь и аллилуйя советскому строю. Из предисловия явствовало, что этот самый Хьюлетт Джонсон -- ни много ни мало, как декан Кентерберри. Дьюри остался в недоумении: то ли эта книга подделка и фальшивка от начала до конца, то ли декана Кентерберри застукали где-нибудь в Варшаве за педофилией, и шантажом заставили написать сей опус. Не может же декан Кентрберри быть таким идиотом, чтобы писать подобные сочинения по собственной воле?!
  
  
  
   * * *
  
   Самый большой парк в северогерманском Гамбурге называется Альтер Эльбпарк, и в этом северогерманском парке полным-полно упитанных северогерманских уток. Но поймать пока не удалось ни одной. Утки эти намного проворнее и сообразительнее, чем может показаться стороннему наблюдателю на первый взгляд. Кроме того, задача усложняется следующим: приходится краем глаза следить за полицейскими и просто добропорядочными бундес-бюргерами --. Патаки был уверен, что в бундес-законодательстве наверняка существует какой-нибудь бундес-закон, защищающий бундес-уток от посягательств голодных мадьярских беженцев. Он изобретал силки и капканы, натянутые веревочки с приманкой из черствого хлеба, старался изловить утку на взлете с помощью своего пальто, а в последнем порыве отчаяния пытался быстрыми руками поймать утку и тут же открутить ей голову.
   Всё без малейшего успеха.
   Постепенно темнело, и Патаки сдался. Похоже, сегодня у него на ужин опять яйца. Проклятые яйца! Почему-то именно яйца оказались самой дешевой едой в Гамбурге. За последние месяцы Патаки перепробовал все способы приготовления яиц, известные человечеству, и недавно круг замкнулся: выяснилось, что тривиально вареные яйца наименее отвратительны. Конечно, яйца -- это лучше, чем ничего, но с другой стороны, яйца на завтрак, обед и ужин два месяца подряд -- это жестокое испытание за пределами человеческих сил. Любая не-яичная составляющая в рационе воспринималась однозначно как деликатес.
   По дороге домой его уже слегка подташнивало от мысли о неизбежных яйцах, когда взгляд упал на вывеску дешевой пивной "на вынос", и бороться дальше Патаки больше не смог. Гулять -- так гулять! В конце концов, у него хватит на пару пива, чтобы отметить Революцию.
   В очереди к прилавку перед ним был только один жирный немец. По своей тевтонской дурости купил пива больше, чем физически мог унести, и теперь стоял в замешательстве, пытаясь придумать способ решения нерешаемой задачи. Две руки, десять пальцев, ни сумки, ни карманов. При любых комбинациях рук, бутылок и пальцев две лишних бутылки оставались стоять на прилавке. Патаки уже собрался было попрошайничать, чтобы облегчить немцу участь и свести задачу к решаемой, как вдруг сзади на плечо ему легла чья-то рука. Он обернулся и увидел незнакомца с длинными спутанными волосами, который произнес по-немецки с чудовищным акцентом: "Я венгр. Разреши, я куплю тебе пива"
   Псих что ли? Или изрядно пьяный? Или у человека патологическая коммуникабельность?
   Или, может, просто-напросто венгр?!
   "Я тоже венгр, так что разрешаю" -- ответил Дьюри на родном языке.
   Выяснилось, что его благодетеля зовут Кинешеш, и выяснилось, что Кинешеш -- любитель больших компаний. Он жил в комнатушке на втором этаже прямо над пивной, и они без раздумий направились туда, чтобы продолжить. Кинешеш был просто в восторге от свалившейся на него удачи -- наконец-то вволю поболтать хоть с кем-нибудь на венгерском. Он жил в Западной Германии уже больше трех лет, но с языком у него до сих пор была просто беда. Сначала он работал натурщиком для художников-импрессионистов, затем мода на абстрактный импрессионизм в Германии как-то сошла на нет, и вмести с нею сошло на нет благосостояние его работодателей. Теперь он служил в одном из развеселых местных борделей. Собеседование при приеме на работу Кинешеш описывал в сатирических тонах: "Все было совершенно по-немецки. Скрупулезно и без тени улыбки. Они спрашивали, есть ли у меня опыт предыдущий работы в публичных домах, интересовались рекомендательными письмами по этой части, и так далее. Одна только мысль о приеме на работу в бордель неквалифицированного сотрудника приводит их в ужас. Как они такие получаются -- я просто не понимаю. Ну, а ты чем тут занимаешься?"
   "Начальник отдела по закупке почтовых марок в местном банке" -- ответил Патаки --"Проще говоря, парень на побегушках, они меня на почту посылают по всякой надобности"
   Они еще раз выпили за Революцию.
   "Я вчера пытался рвануть обратно. Доехал до австрийской границы". -- продолжал Кинешеш. -- "Но австрийцы, гады, меня не впустили. Они почему-то уверены, что в Венгрии и без меня венгров более чем достаточно... Знаешь, я даже не могу толком объяснить, почему меня сейчас так тянет обратно в Венгрию... Особенно если вспомнить, каким чудом я оттуда вырвался в пятьдесят третьем. Один этот танец по минным полям чего стоит! Возле границы, с той стороны... А ты как выбрался?"
   "О, я другое дело. По железной дороге, в персональном вагоне... Говоришь, минные поля? Ничего себе... Я смотрю, ты сильно хотел оттуда свалить, раз решился на такое..."
   "Ну, на самом деле у меня просто выбора особого не было. А это, видишь ли, сильно упрощает многие вещи. Дело в том, что я сбежал из одного местечка... под названием Речк. Не слыхал? Это концлагерь такой..." -- Кинешеш выговорил "Речк" с трудом, после паузы, с судорожным вздохом. -- "Ради того, чтобы я сбежал, рисковала целая куча народа. Мы собрали полную униформу охранника, одно за другим: гимнастерку, сапоги, ремень, пилотку. Труднее всего было с ремнем... На это ушло несколько месяцев. Я переоделся и поперся внаглую через КПП. Нахальство запредельное. Но сработало! Зима, вечер, холод, темень. Охранники прошляпили, приняли меня за своего. Вот так вот запросто я и вышел оттуда, своими ногами. Сам понимаешь, рано или поздно они бы меня поймали, в Венгрии уцелеть не было просто никаких шансов. Так что в любом случае надо было сматываться из страны, и желательно побыстрее.
   Там, в Речке, мы думали, что это очень важно -- чтобы весь цивилизованный мир узнал про концлагерь Речк. Просто чтобы знали. И чтобы узнали про всех тех, кто там сидит. Я должен был выучить наизусть фамилию и имя каждого, дату рождения, профессию, место жительства. Даже когда униформа уже была готова, я еще не сразу сбежал, некоторое время доучивал все это..."
   "Ну, и что цивилизованный мир? Содрогнулся?"
   "Да нет, не особенно. Понимаешь, бежать из лагеря -- это да, это удача, плюс смелость, плюс находчивость. Но бежать из лагеря, а потом еще и прорваться сквозь Железный Занавес -- тут уже никакой удачи не хватит, и никакой смелости. Так они, по крайней мере, думают. То есть они думают, что это, наоборот, очень уж неправдоподобно и подозрительно. Эти немцы, которые меня тут допрашивали... Они конечно, были очень вежливы и обходительны, но у меня все время была такое впечатление... Они думали, что я прописан где-то в Москве в платежной ведомости".
   Патаки вспоминал свой собственный допрос: "Да, херр Патаки, мы понимаем, фы сказали, что фас выслала АВО, но дело ф том, что люди, которых выслала АВО, коворят, что людей, которых засылает АВО, заранее учат коворить, что их выслала АВО". Разговор был никчемный, бесполезный и патовый. Дело кончилось тем, что ему разрешили остаться в Западной Германии, но щедрой субсидии от спецслужб он так и не дождался. Хотя и рассчитывал.
   "А ты как, возвращаться не собираешься?" поинтересовался Кинешеш.
   Патаки ответил без раздумий:
   "Нет уж. Я, если уехал, то уже всё. Уехал"
  
  
   * * *
  
   "Может, все-таки сказать ему? Как вы думаете?" -- спросила Ядвига.
   "Не надо. Лучше не забивать ему голову этой дрянью" -- ответил Элек.
   "Да, но... Но тут ведь ясно написано, Патаки Тибор, Дамьянич утца..."
   Элек глянул больным несчастным взглядом:
   "Девонька моя, там может быть написано все что угодно. Ты просто не знаешь Патаки. Это и молния, и мозги в одном флаконе -- причем и на площадке, и в жизни. Эта его проделка голышом... Из такого трудно выбраться сухим, но он ведь как-то от них выскользнул. Может, АВОшники и считали, что он на них работает, но я думаю, что он согласился только для того, чтобы его выпустили. И заметь, он же их в конце концов обдурил! Где они сейчас -- и где он..."
   Элек достал из запасов давно приберегаемую сигарету, закурил и прищурился:
   "И знаешь, я так думаю, что он еще и аванс с них стребовал...."
  
  
   * * *
  
   Их разбудила артиллерийская канонада. Отдаленная, глухая, но неотвратимая и подавляющая. Дьюри выглянул в окно. Темень, неподвижная холодная ночь. Ни признака рассвета, ни признака русских. Однако, похоже, приближалось и то, и другое. Ядвига включила радио: в этот зыбкий предутренний час в прямом эфире звучал неровный голос Надя Имре. Вооруженное вторжение русских, венгерская армия ведет упорные бои, просьба о помощи к ООН и мировому сообществу. Дьюри быстро оделся -- пришла такая беда, которую следует встречать в штанах. От волнения и мрачного предчувствия заболело и заурчало в животе, будто в желудке отплясывали отчаянный канкан.
   "Надо идти в "Корвин"" -- заявила Ядвига, не дожидаясь окончания речи Надя. Честно говоря, идти в "Корвин" Дьюри совсем не хотелось. Ему вообще полностью расхотелось поступать достойно, правильно, положительно и по совести. Потому что, как выяснилось, такое поведение не дает тебе никаких преимуществ. Только лишний шанс получить пулю в лоб.
   Чертовы русские! Они все-таки пришли снова! В последние дни жизнь вроде уже начала возвращаться в комфортное русло, и Дьюри уже почти сдался этой всеобщей иллюзии -- что теперь впереди свободная, мирная, счастливая жизнь. И что лично ему больше не придется под пулями мучительно преодолевать свой страх, чтобы не отстать от Ядвиги, и что ему останется лишь иногда с содроганием вспоминать эпизоды своего вынужденного геройства.
   Увы. Они явились снова.
   Дьюри был готов взорваться от ярости и негодования. И от отчаянной досады, что русские снова разрушили его хрупкий мирок. Он думал раньше, что испытывает к русским ненависть? Ха-ха, это была лишь легкая разминка. Фальстарт по сравнению с этой настоящей ненавистью утром 4 ноября. Он просто трясся, его била дрожь -- на 90 процентов от злости, остальное от страха. Но воевать? Нет, воевать он больше не хотел. Как вояка Дьюри кончился неделю назад. Он хотел было предложить свалить в Австрию, пока не поздно, но ведь знал -- Ядвига даже слушать не захочет. Если ей сейчас предложить Австрию, то он потом будет жалеть об этом до конца жизни. А если не предложить, то, может, придется жалеть еще больше.
   "Может, свалим в Австрию, пока не поздно?"
   "Даже не думай!" -- резко возразила она.
   Они выбежали на улицу, Ядвига со своим любимым ППШ. Народу на полутемных улицах было немного. Кто-то с оружием, кто-то без. Всеобщая явная растерянность, никто не знал что делать. Дьюри силой воли подавлял свои мысли, загонял куда-то на третий план и в подсознание, потому что твердо знал: если они вырвутся наружу, будет только хуже. Но они все равно прорывались и всплывали на поверхность, короткие, как расстрельный приговор: "Мы обречены". "Мы проиграем". "Нас убьют". Это повторялось в мозгу непрерывным бесстрастным рефреном.
   Все встречные прятали взгляды или смотрели, как больные звери -- Дьюри был уверен, что внутри у каждого повторяется такой же рефрен.
   В полном молчании они добрались до бульвара Кёрут, и тут он отчетливо осознал: вот она, улица, на которой его чуть было не убили в ту среду. И новая мысль, как холодная черная молния: вот она, улица, на которой меня убьют сегодня.
   "Мне с тобой так спокойно и безопасно" -- почти пропела вдруг Ядвига, поправляя автомат. На первый взгляд, звучало весьма странно, потому что сам Дьюри определенно не ощущал ничего похожего на спокойствие или безопасность. Молодец девочка, почти как мама -- поддержала, подтолкнула к тому, чтобы собраться, помогла не потеряться совсем. Все это он осознал только много времени спустя.
   Среди редких теней на бульваре Дьюри заметил Куруцу. Куруца скользил вдоль домов, перебежками от подъезда к подъезду, за поясом две гранаты и в руках автомат наизготовку. Фронтовик, опытный солдат, провел в "Корвине" все четыре дня боев. Один взгляд на Куруцу, один виде его сильно приободрил Дьюри. Потому что Куруца был, если так можно сказать, в близких дружеских отношениях с этой неразлучной четой: Госпожой Удачей и Господином Счастливым Случаем. Куруца был умен, быстр, сметлив и удачлив. В "Корвине" он действовал безошибочно, не терял головы под огнем, и лично прикончил немало русских. Надо держаться к такому человеку поближе -- это хоть какая-то защита для них с Ядвигой. Дьюри заметил, что Куруца впопыхах надел пуловер задом наперед.
   "Про Малэтэра слышал?" спросил Куруца. Дьюри помотал головой. Полковник Малэтэр Пал вместе со своими танкистами с самого начала перешел на сторону революции и успел отличиться при обороне казармы Килиан. Несколько дней назад Надь назначил его министром обороны. "Вчера русское командование пригасило его на ужин в Тёкёлё. Он оттуда не вернулся"
   Еще одна прекрасная новость, -- подумал Дьюри. Чей-то незнакомый внутренний голос прямо-таки надрывался, беззвучно орал ему в уши: "Смерть! Ты идешь на смерть! На смерть!!!"
   "Да, этой стране как-то всегда не очень везло на высшее военное руководство" -- резюмировал Куруца.
   Странное дело, Дьюри не мог отделаться от мысли, что, если б Патаки был здесь, то все бы повернулось как-то по-другому. Глупо, конечно, но Дьюри был уверен: Патаки не допустил бы такой мерзости. Патаки не позволил бы жирным русским генералам загадить всю страну и закатать ее танками, он не отпустил бы Малэтэра к русским, он не дал бы Надю... Фантазия Дьюри пасовала, но Патаки бы как-нибудь изловчился, как-нибудь перехитрил их всех и обдурил бы. Или уж по крайней мере сделал бы так, чтобы матч не выглядел проигранным еще до стартового свистка.
   Меж тем стартовый свисток неумолимо приближался, или даже уже прозвучал. А Патаки не было.
   "Эх, если бы Патаки был здесь..." -- Дьюри не удержался от растерянной мысли вслух.
   Ядвига резко огрызнулась, вроде бы на ровном месте:
   "Если б ты получше кое-где искал и получше кое-где читал, ты бы так не говорил!"
   Что это с ней? Неожиданный приступ ихнего необъяснимого славянского мистицизма? Дьюри так и остался в неведении.
   Похоже, главной целью русских снова, по старой памяти, был "Корвин". Неизбежная плата за славу и знаменитость. Русские воздавали его защитникам убийственные почести: в бой вступили и авиация, и артиллерия и танки -- на сей раз новые, более мощные и совершенные Т-54. Раздавался нарастающий грохот. Дьюри, Ядвига и Куруца некоторое время пытались пробраться по бульвару Кёрут в сторону "Корвина", перебежками межу подъездами и остатками предыдущих баррикад, но потом Куруца остановился, присел за мешками с песком, и сказал "Всё. Дальше -- самоубийство"
   Пока они сидели за мешками и думали, что делать дальше, один из танков шарахнул вдоль Кёрута из пушки.
   Пол-дома за ними исчезла мгновенно, будто его никогда и не было, оставив вместо себя облако пыли и динамитной гари. Дьюри потребовалось некоторое время, чтобы вновь наладить течение мыслей в голове, а потом убедить себя, что он все еще жив, все части тела находятся там, где им полагается, и до сих пор его слушаются. Он пошевелился, стряхнул с себя пыль и обломки. Ядвига лежала рядом, тоже вся в пыли и каких-то ошметках. Когда он ее увидел и разглядел, две мысли рванулись сквозь мозг наперегонки как два кровавых экспресса, толкаясь и бессмысленно перемешиваясь друг с другом: "аксиома, ранение в живот..." -- "МОЯ ПСИХИКА..." -- "...всегда смертельно!" -- "...ЭТОГО НЕ ВЫНЕСЕТ!!!"
   Он держал ее за руку, будто можно этим хоть как-то помочь, и силился убрать со своего лица неподдающееся выражение ужаса, или хотя бы попытаться закрыть рот и перестать дрожать губами. Невозможно, на лице было написано все худшее, что только может случиться с человеком.
   Она все поняла сразу:
   "Дьюри, ты... вспоминай меня... иногда... ладно?"
  
  
   * * *
  
   По всей видимости, до начала Третьей Мировой Войны оставалось несколько часов. А может быть, минут. В британском посольстве каждый коротал оставшееся время по-своему. Найджел, например, взялся чистить до блеска все ботинки, которые только были в пределах его досягаемости.
   Зазвонил телефон. Найджел поднял трубку без промедления:
   "Алло, Британское посольство..."
   "Мы тут оказались в ловушке. Погибаем" -- сказал голос в трубке под отчетливо различимый аккомпанемент автоматных очередей. Голос был низкий и раскатистый, совершенно спокойный, говорил на хорошем английском с легким венгерским акцентом, который лишь придавал дополнительной выразительности. Так мог говорить, например, профессор английской литературы в Будапештском Университете.
   Найджел полностью растерялся с ответом. Вроде бы нужно сочувствие и сострадание, но никаких подходящих слов в голове не находилось. Британский речевой этикет не дает уместных рецептов, он совершенно не был адаптирован к таким звонкам. И вся предыдущая безоблачная жизнь Найджела складывалась таким образом, что ему просто негде и некогда было научиться отвечать на подобные звонки. К счастью, голос в трубке продолжал, не давая Найджелу возможности вставить хотя бы реплику:
   "Дом полностью окружен русскими. Мы будем отстреливаться до последнего, хотя шансов никаких. Но я не об этом. Мы хотим обратиться к вам, к англичанам и американцам: вы же должны помочь нашей стране! Венгрия заслуживает того, чтобы стать свобо..."
   Голос оборвался, на линии наступила мертвая тишина.
   Найджел решил, что больше он ни за что на свете не будет отвечать на телефонные звонки. По крайней мере, сегодня. В этот день британское посольство было переполнено самыми неожиданными людьми, как последнее прибежище в страхе перед русскими. Кроме штатных сотрудников, в здании отсиживались журналисты, какие-то студенты доброй воли, разные международные искатели приключений, отчаянные туристы-отпускники. Было двое бизнесменов по части бритвенных лезвий -- их решимость продвигать свой торговый бренд в Восточную Европу под аккомпанемент Революции достойна восхищения. По всеобщему молчаливому признанию, Третья Мировая начнется сегодня, вот-вот. И все они автоматически оказываются в глубоком вражеском тылу со всеми вытекающими последствиями. Как бы ни обернулось дело, ничего приятного ожидать не приходилось. Никто не говорил об этом вслух, но каждый сочинял для себя версию своей собственной неминуемой и близкой смерти.
   Вместо этого Найджел предпочел чистить ботинки -- хотя бы руки будут чем-то заняты. На недоуменные расспросы отвечал: "Надо иметь приличный вид к тому моменту, когда в здание ворвутся русские. Если мой бывший классный наставник, старик Торрингтон, узнает, что я встретил конец света в нечищеной обуви -- он мне не простит"
   Корреспондент БиБиСи шлялся по всему зданию вдрызг пьяный, с бутылкой водки в руках, и монотонно предлагал каждой встречной женщине: "Мэдэм, не желаете ли по#бстись?" Несколько раз он уже попадался на глаза послу, и Найджел был уверен -- когда это все закончится, посол настрочит в БиБиСи суровую рекламацию. Если только закончится. И если только к тому моменту корреспондент БиБиСи будет жив, а посол будет в состоянии строчить рекламации.
   Насколько можно было заметить, посол вообще имел весьма скептический взгляд на журналистов. Например, корреспондента коммунистической "Дэйли Уокер" он просто не хотел впускать в здание:
   "Почему бы вам, дружище, не посидеть там снаружи, поближе к русским? Они же, как я понимаю, ваши классовые друзья, а?"
   Мимо стола, где Найджел развернул свой гуталинный бизнес, неспешно прогуливались политический советник и военный атташе.
   "Последняя новость: только что откуда-то вдруг всплыл на поверхность Кадар. Он вещает по радио. Откуда -- неизвестно. Объявил, что якобы создано рабоче-крестьянское правительство, которое обратилось к русским за помощью для поддержания порядка. Ха! Хотел бы я знать, сколько именно этих рабоче-крестьян в его якобы правительстве" -- заметил политический.
   "А Кадар -- это кто такой? " -- спросил Найжел
   "Бил министром МВД при Ракоши. Доморощенный коммунист, в отличие от московитских выкормышей. До недавних пор он был министром у Надя, но потом вдруг как-то сильно устал от государственной службы, и несколько дней назад неожиданно исчез без следа в неизвестном направлении"
   "А где он сейчас -- кто-нибудь знает?" -- спросил военный атташе.
   "Рискну предположить, что где-нибудь у русских, в теплом местечке. Вероятно, последнюю неделю провел, составляя разные комбинации из слов типа "рабочий", "партия", "коммунистический", "социалистический" и тому подобная муть. Придумывал название для новой банды. В конце концов, вернулся к "Венгерской социалистической рабочей партии", название, которое придумал Надь. Я так понимаю, что все возможные комбинации слов просто уже перепробованы"
   "Угу..." -- задумчиво протянул военный атташе. Потом глубоко вздохнул, застегнулся и поднял воротник. -- "Ладно, я так думаю -- пора и мне отрабатывать жалование Ее Величества"
   С этими словами он направился ко входной двери, открыл ее и смело шагнул наружу, прямо в грохот и свист пуль венгерской революции.
  
  
   * * *
  
   Нельзя стать смелее, чем ты есть, но можно устать бояться. Страх, в конце концов, становится обыденным, надоедает, и ты перестаешь его замечать. Дьюри влет перемахнул кирпичную ограду кладбища Керепеши, лишь слегка помогая себе руками. Где же остальные?! Рядом перепрыгнул через ограду Куруца, и дальше они побежали вместе, зигзагами петляя между памятниками, могильными плитами и редкими деревьями. Дьюри оглянулся на бегу, и увидел, как сзади один за другим через кладбищенскую стену перелезали монголоиды, общим числом не менее взвода.
   Сегодня, во время своего второго пришествия, Красная Армия в основном полагалась на монголоидов -- солдат из Центральной Азии и прочих узкоглазых регионов СССР. Ощутимая разница по сравнению с войсками, которые размещались в Венгрии первоначально. Те состояли по большей части из белых и имели более-менее адекватное представление о происходящем. Монголоиды же вообще не понимали, где они находятся и зачем. Многие из них были уверены, что их послали воевать с французами за Суэцкий канал. Они убивали с удовольствием и без малейших раздумий.
   Куруца знаком показал "стоп", и они повалились на холодные гранитные плиты. Дьюри еще успел подумать, что есть в этом некая невеселая ирония: быть застреленным на кладбище. Так поступают только истинно интеллигентные люди, чтобы доставить похоронным командам минимум хлопот по поводу собственного погребения. Тем временем монголоиды продвигались по кладбищу, осторожно и боязливо. Ясное дело, опасались нарваться на американских парашютистов. Весь город сегодня был переполнен историями про американских парашютистов, и Дьюри слышал с самого утра -- якобы их видели своими глазами в самых разных частях страны. Причем каждый раз почему-то именно там, где в них не было никакой нужды.
   Если эти самые американские парашютисты действительно существуют в природе, то хорошо бы им сейчас немного поторопиться. Потому что если еще чуть-чуть промедлить -- то все будет кончено, помогать будет некому.
   Он огляделся по сторонам. А тут, оказывается, похоронена уйма членов партии! Дьюри прикинул, что хорошо бы спрятаться за каким-нибудь коммунистическим надгробием, чтобы монголоиды застрелили этого коммуниста по второму разу.
   Куруца выдал монголоидам пару очередей, скорее для острастки и стимуляции их сердечно-сосудистой системы, и сразу кто-то гортанно завизжал среди кустов -- похоже, Куруца ухлопал одного из желтолицых ублюдков. Дьюри снова рванул зигзагами среди могил, потом Куруца следом, и они залегли за огромным мраморным мавзолеем -- прямо-таки история зодчества под открытым небом, эклектика и нагромождение всех возможных архитектурных стилей в одном строении. Наверное, чтобы с гарантией охватить все прихоти будущей архитектурной моды, с сего момента и до Судного Дня. Эстетически выглядело ужасно, но наверняка стоило целое состояние. Надпись на фронтоне: "В память семейства Геребенд". Дело идет к тому, что в ближайшие минуты семейству Геребенд придется несладко -- пронеслось в голове у Дьюри.
   Патроны уже заканчивались -- и у него, и у Куруцы. Правда, у Куруцы еще оставалась одна граната, но на этом -- всё. Дальше оставалось только бросаться в монголоидов камнями.
   Монголоиды залегли где-то в отдалении и громко переговаривались, явно обсуждая дальнейшую тактику. Через несколько минут один из них выполз из кустов -- прилежно, как учили, держа автомат впереди в согнутых руках, будто школьник-отличник. читающий учебник. Не очень понятно, почему полз по песчаной дорожке -- ведь совершенно открытое место! Может, всерьез полагал, что он невидимый? Это выглядело даже как-то оскорбительно.
   Дьюри ощутил новую вспышку ярости. Сегодня он все утро при стрельбе безнадежно мазал, но эти две последних очереди по извивающему монголоиду Дьюри дал что надо. Монголоид оказался крикливый. Выразительный вопль, понятный без перевода, красноречивое свидетельство того, как же это больно -- быть застреленным.
   Потом из кустов снова послышались торопливые гортанные крики, и пошла автоматная пальба широким фронтом, нанося все бОльший урон последнему пристанищу семейства Геребенд. Куруца щурился, скалил зубы и внимательно вглядывался в кусты. Дьюри был уверен -- сейчас Куруца был готов поиграть с монголоидами в кошки-мышки в этом лабиринте. Может, даже зайти сзади и голыми рукам выдавить глаза двоим-троим ублюдкам. Но все-таки он махнул рукой -- "уходим".
   Уйти оказалось проще простого. Они легкой трусцой выбежали с кладбища через запасной выход. Сзади продолжалась нарастающая стрельба, потом грохнули гранатные разрывы. Монголоиды продолжали бой по всем правилам тактики. Они будут вести его еще час-другой, прежде чем обнаружат запасной выход с кладбища Керепеши.
   Дьюри и Куруца отбежали несколько сот метров, отдышались
   "Я, пожалуй, пойду схожу на ?ллёи ут" -- будничным тоном сказал Куруца.
   "С ума сошел?! Это же верная смерть! Ты оттуда не вернешься" -- по звуку своего собственного голоса Дьюри осознал, наконец, что все это время он пребывает в постоянной истерике. И он совершенно не мог себе представить человека, у которого было бы достаточно моральных сил, чтобы прямо сейчас, прямо отсюда, добровольно отправиться на ?ллёи ут. Даже если этот человек -- сам Куруца. Потому что ?ллёи ут сегодня -- это чистилище и преисподняя, прелюдия конца света, маленький локальный армагеддон. Даже запихнуть револьвер себе в рот и нажать курок -- гораздо более безопасное занятие.
   "Знаешь, я почти десять лет жил, как какой-то мерзкий червяк", -- почти извиняющимся тоном сказал Куруца. Хотя после увиденного сегодня Дьюри просто не мог себе представить Куруцу в таком качестве, -- "Так что, слава Богу, смогу хоть помереть как человек... А ты куда?"
   "На Запад. В Австрию"
   "Ты оттуда тоже не вернешься" -- Куруца едва заметно иронически улыбнулся
   Дьюри отшвырнул свой пустой, без единого патрона, автомат. Железо глухо громыхнуло по мостовой. Автомат сам по себе не представлял в этот день никакой ценности, сегодня в Будапеште автоматы валялись по всему городу, прямо на тротуаре. Если у тебя есть патроны, ты можешь найти себе пустой автомат на каждом углу.
   "С-ссуки, они эту прогулку в Будапешт надолго запомнят!" -- сказал на прощанье Куруца. -- "Что ни говори, это было нечто... Знаешь, придет время -- про нас еще в книжках напишут"
   Дьюри молча ткнул его кулаком в плечо и пошел не оборачиваясь. Человек по своей воле идет на ?ллёи ут, что тут еще скажешь...
   По дороге домой, скользя вдоль домов перебежками, Дьюри буквально врезался в британского военного атташе. Тот стоял в проеме подъезда на Харманикад утца и с профессиональным интересом обозревал происходящее. Дьюри поприветствовал его по-английски, и тон приветствия явно указал атташе, что они знакомы. Но атташе так не смог вспомнить Дьюри и, сглаживая неловкость, завел светскую беседу:
   "Awesome, these new tanks [Эти новые танки -- страшная штука]" -- сказал он, указывая на группу стальных монстров на противоположной стороне площади Хёшёк тэр. -- "those new guns too, formidable rate of fire [и эти новые пушки тоже. Фантастическая огневая мощь]"
   Дьюри молча кивнул, потому что добавить было нечего. Не слишком-то он был расположен к беседе. Он только вежливо улыбнулся. Улыбкой человека, в чью страну сегодня ночью вторглись страшные новые танки и новые пушки с фантастической огневой мощью, и чью любимую женщину страшные новые танки сегодня утром убили в живот, и чей товарищ только что отправился на ?ллёи ут.
   Он заметил, что атташе держал в руках зонтик, как и подобает всем настоящим англичанам...
   Дома было пусто. Видимо, Элек вместе с остальными обитателями квартала спустился в подвал в убежище, точно так же, как тогда в сорок четвертом, во время осады. Дьюри, не раздеваясь, упал в кровать и проспал непрерывно следующие двадцать часов. Последний отчаянный акт пассивного сопротивления.
  
  
   * * *
  
   Его разбудил Иштван, который топтался в гостиной, стучал и что-то двигал. Оказалось -- снимал со стены картину, пейзаж маслом, которая украшала гостиную семейства фишеров еще с довоенных времен. По правде сказать, пейзаж был столь ужасен, что на него не позарились даже русские в сорок пятом. А когда семейство отчаянно голодало в сорок шестом, Элек не смог сбыть ужасный пейзаж хотя бы за пару форинтов.
   "Помнишь натюрморт у меня на кухне?" -- спросил Иштван. -- "От него осталась одна большая дыра, русские постарались. Очередь из танкового пулемета... Вот, Илона просила временно найти что-нибудь взамен"
   Тут он внимательно посмотрел на Дьюри: "А ты... Ты, я смотрю, успел повоевать? У тебя достаточно испуганный вид"
   Дьюри молча принялся обшаривать кухню в поисках еды. Скорее по привычке, чем от голода. Все казалось ненастоящим и бессмысленным.
   "А Ядвига где?" -- с тревогой спросил Иштван
   Дьюри пытался было что-то сказать, но у него не получилось. Он только глянул на Иштвана. Глянул так, что сразу все стало ясно.
   Потом Дьюри принялся надевать на себя всю одежду, которая только у него была, слой за слоем. Майка, рубашка, рубашка, пуловер, свитер... Последним было пальто.
   Он засунул руки в карманы пальто, порылся там и вытащил простенькое колечко, цепочку с крестиком, документы, еще какие-то совсем девчоночьи мелочи. Положил все это на стол. Поколебавшись, забрал Ядвигин паспорт себе обратно.
   "Иштван, попрошу тебя... Когда тут более-менее уляжется, отошли это в Польшу" -- он подхватил с полки свой шарф. -- "Все, я пошел. Наилучшего"
   Это оказался мучительно долгий путь -- для человека, который одеревенел от горя, который едва не спотыкается на каждом шагу. Господь милосердный, почему же именно так?! Было очень холодно, гораздо холоднее, чем обычно в ноябре. И было очень темно, гораздо темнее, чем обычно бывает в шесть утра. Казалось, эти русские принесли с собой этот постоянный чертов холод и вечный мрак, и даже обязательный рассвет перед ними капитулировал.
   В те дни поезда ходили редко и безо всякого расписания. Но Дьюри повезло (хотя бы здесь!) -- когда он добрел до Келети пайяудвар, возле перрона уже стоял готовый к отправке поезд, переполненный сверх всякой меры. Номинально станцией назначения значился Шопронь, но в реальности Шопронь как таковой никого не интересовал. Всеобщим умолчанием подразумевалось, что на самом деле это поезд в Вену, хотя и очень медленный.
   В центре города все уже было кончено, и воцарилась тревожная тишина, однако, когда поезд вышел из Будапешта и паровоз запыхтел мимо Чепель сигэт, стали слышны глухие взрывы. В официальных коммунистических текстах Чепель раньше называли не иначе, как "Красный", потому что весь район целиком состоял из военных заводов, фабрик и унылых рабочих кварталов. И этот самый "красный" Чепель до сих пор держался против русских. Завод по производству боеприпасов работал круглосуточно. На соседнем заводе производили зенитные пушки -- такие, что прямой наводкой они превращали любой русский танк в кусок дырчатого швейцарского сыра. Революционное командование чепельских отрядов уже отдало своим бойцам приказ сложить оружие -- в ответ бойцы чепельских отрядов послали свое революционное командование на хер и продолжали жить в три смены: восемь часов в бою, восемь на патронном заводе, восемь сон. День и ночь над Чепель сигет стояла гигантская неподвижная колонна черного дыма, будто приросшая к земле. Вообще, обитатели Чепеля имели репутацию суровых безбашенных людей, начисто лишенных сантиментов. По этому показателю они лишь немногим уступали Андялфёлду.
   В поезде оказалось два человека, с которыми Дьюри был знаком. Первый -- Короди. Короди жил на другой стороне Дамьянич утца, но, несмотря на такое близкое соседство, Дьюри встречался с ним очень редко. Была некоторая ирония в том, что, не видясь годами, они вдруг столкнулись сейчас нос к носу, в одновременной попытке рвануть в сторону границы, в отчаянной надежде что граница все еще открыта. Короди сидел возле окна в вагоне-буфете (хотя буфет, конечно, не работал), вцепившись в свой скрипичный футляр, как в спасательный жилет, и когда увидел Дьюри -- очень обрадовался.
   "Тысячу лет тебя не видел" -- сказал Дьюри, присаживаясь рядом, и услышал свой голос, будто идущий со стороны.
   "А меня никто не видел тысячу лет" -- с доброй улыбкой ответил Короди. -- "Потому что я все это время играл на скрипке. Иногда по четырнадцать часов в сутки. Ни одного вечера без скрипки. Никакой личной жизни, то есть совершенно. Не тратил время на чтение всяких дрянных романов. Впрочем, хороших романов тоже... Даже в ванной не сидел подолгу, чтобы время не терять... Так что теперь я, если и не самый великий из ныне живущих скрипачей, то уж самый усердный -- это точно. Такая цель, ради которой пришлось отречься от всего. Но я почему-то всегда верил, что рано или поздно я отсюда вырвусь. И вот тогда... О, вот тогда!! Эти ленивые ублюдки, скрипачи на Западе, пока еще не подозревают, какой удар я им нанесу. Вот-вот! "
   "Может, и там улицы не вымощены золотом..." -- задумчиво, полуавтоматически ответил Дьюри. В поддержании диалога участвовала только часть его сознания, оставшаяся все еще была заблокирована, заторможена и заморожена.
   "Знаешь что? Мне по фигу, если даже они там вымощены дерьмом! Это в любом случае лучше, чем здесь"
   А другим знакомым, как это ни фантастично, снова оказался Куруца. Сначала Дьюри его не узнал, хотя в поисках свободного места два раза прошел мимо него на расстоянии меньше метра. Пол-лица у Куруцы было замотано бинтом, он опирался на костыль, а оставшаяся часть лица имела ужасный сине-красный цвет. Многие трупы, полежав два-три дня, выглядят живее и приятнее.
   А когда Дьюри узнал, его, то не подал вида -- всё прежнее возвращалось вместе с русскими, и вместе с ними возвращались страх и беспокойство, поднятые плечи и настороженные взгляды. Только через час после Будапешта Дьюри заметил, как Куруца вышел в тамбур покурить. Дьюри последовал за ним, и появилась, наконец, возможность поговорить шепотом, не оглядываясь на посторонние уши.
   "Что с тобой?" -- спросил Дьюри
   "Меня убили" -- ответил Куруца, с трудом выговаривая слова. -- "Возле Ракоци ут... Нас там окружили. Патроны кончились... Против танка с голыми руками. А? То-то... Если б мы сдались, может, они и оставили бы нас в живых... Но мы не очень надеялись... Нас было двенадцать человек, в основном мужики... Они выстроили нас прямо там, на месте, и расстреляли. И еще пару гранат для надежности... Я получил в шею, и оторвало кусок уха. Ну и осколками еще, конечно... В общем, грех жаловаться, могло быть куда хуже. Хвала Господу... Следующее, что я помню, это я на какой-то квартире, кто-то меня зашивал и бинтовал. Совершенно незнакомые люди. Там еще такие отвратительные обои на потолке, какого-то тошного небесного цвета... Потом они мне сказали, что из всех наших один только я остался в живых..."
   Они молча смотрели в черноту за окном. Кромешная тьма, зловещий мрак. Будто снаружи нет ничего вообще.
   "Сколько мы их прикончили, а? Вроде бы немало... Или все-таки недостаточно?" -- заговорил вновь Куруца, явно имея в виду коммунистов и АВОшников. -- "Сволочи... Почему-то всегда находится достаточно сволочей, чтобы занять место прежних... Вот говорят, надежда есть всегда... Так эти твари тоже есть всегда, это говно, квислинги... Неиссякаемый источник..."
   В армии Куруца одно время был пограничником и служил на австрийкой границе. Он знал места и лазейки, и предложил пробираться в Австрию вместе.
  
  
   * * *
  
   Элек сидел в квартире в полном одиночестве и гадал -- стоит ли ему сегодня идти на работу в больницу? Сидеть дома было скучно, идти на работу -- глупо и бессмысленно. Когда явился Иштван, Элек очень обрадовался:
   "Ты не видел Дьюри? Где он? Я уже начинаю волноваться... Повезло, я тут купил его любимые пирожные, знаешь, шоколадные. Представляешь, сегодня, посреди всего этого, работает кондитерская на углу..."
   Иштван приоткрыл дверь в комнату Дьюри, оглядел оставшийся беспорядок, тяжело вздохнул. Потом сказал:
   "Он уехал"
   В Будапеште в ноябре пятьдесят шестого никаких пояснений не требовалось. Элек помедлил пару секунд, осознавая.
   "Уехал. Да... Он же всегда об этом мечтал..." -- заметил он наконец.
   Они помолчали вместе.
   Меж тем после Дьёра народ начал постепенно сходить с поезда, на разных станциях и мелких полустанках -- в зависимости от того, кто и как планировал свой исход. Сходили целые семьи, с двумя, тремя, даже четырьмя детьми, с бесчисленными сумками и чемоданами, и путешественники-одиночки, и пары безо всяких вещей, только держась за руки. Был даже фермер, который явно намеревался переправить через границу своего визгливого призового поросенка. Общая обстановка какого-то зловещего, вынужденного похода выходного дня в канун надвигающейся зимы.
   На этом фоне едва живой Куруца был одним из немногих, кто точно знал, что делать. По крайней мере, Дьюри не пришлось ни о чем думать и ничего для себя решать. Он ни о чем не думал и ничего не боялся. События последних дней полностью избавили его от страха, лишили самой способности бояться. Чудовищной ценой.
   Они вдвоем медленно шли пешком к границе, прихрамывая на разные лады. Время от времени где-то мелькали пугливые фигуры других людей, они пытались осторожно обойти их стороной, люди пытались обойти стороной их самих, все старались держаться друг от друга на максимальном расстоянии. План Куруцы состоял в том, чтобы засветло подойти к границе на километр или около того, дождаться темноты, и уже в темноте сделать переход. Черт возьми, но почему же так нестерпимо холодно?! Снег покрывал Западную Венгрию тонким белым ковром, холод проникал сквозь пальто, свитер, пуловер и две рубашки. Дьюри был бы рад оцепенеть бессмысленно и неподвижно, но холод не давал остановиться, заставлял шевелиться и трястись. Зато голода он не ощущал совершенно. Даже странно, с самого четвертого ноября он не мог себе представить, как это -- хотеть есть? С удовольствием обменял бы немного холода на голод. Чертов холод!! Хотя, по чести говоря, Дьюри грех было жаловаться. Вон у Куруцы куда больше поводов жаловаться -- но он шел впереди молча.
   "Они там вроде как собирались разминировать?" -- безразлично спросил Дьюри, почти между прочим. Некоторое время назад правительство провозгласило, что минные поля на границе с Австрией буду разминированы. Как жест доброй воли.
   "Да, по идее должны были" -- с сомнением сказал Куруца, -- "Но я бы на это не слишком надеялся, потому что... Вот скажи мне, хоть что-нибудь в этой стране делается нормально?"
   Ближе к вечеру Куруца заявил, что австрийская территория уже в пределах прямой видимости. Никаких особых различий не было видно: тот же снег, тот же темный лес, те же голые деревья. На вид Австрия была удивительно похожа на Венгрию. Они остановились в небольшой рощице и принялись ждать темноты. Постепенно холодало, и Дьюри промерз до такой степени, что перестал чувствовать пальцы ног и рук. Чтобы не околеть окончательно, он принялся кругами бродить между деревьями. Среди прочих препятствий -- кустарника и поваленных деревьев -- наткнулся на три мерзлых трупа, едва прикрытых свежим снегом: две женщины и мальчик. Не почувствовал ничего. Все чувства и эмоции онемели, как замерзшие пальцы.
   В ту ночь на ясном небе была почти полная луна, и для предстоящего перехода это было не здорово. Зато помог холод: в отдалении они видели несколько ярких костров и темные тени вокруг них, часовые неизвестной национальности собрались погреться, вместо того чтобы бдеть границу. Когда окончательно стемнело, двинулись дальше. Шли очень осторожно, на ощупь, опасливо и неторопливо, но все равно несколько раз теряли направление, спотыкались в темноте и падали в снег. Особенно осторожными они стали, когда вышли на открытое пространство -- похоже, бывшее минное поле. Неровная перепаханная мерзлая земля. Дьюри сделал несколько нетвердых шагов, и вдруг, несмотря на то, что ноги его уже полностью онемели, вдруг каким-то шестым чувством ощутил -- под его правой подошвой НЕ ЗЕМЛЯ.
   Он полностью оцепенел и перестал дышать.
   Куруца заметил лишь через полминуты. Сдавленным шепотом, тревога и досада пятьдесят на пятьдесят:
   "Что там еще?!"
   "Ничего. Просто я наступил на мину" -- в неверном свете луны то, на чем он стоял, было очень похоже на незакопанную противопехотную. Но, поразмыслив, он счел, что если она должна взорваться -- так уже давно бы взорвалась. Он сделал еще один деревянный шаг. Еще. И еще.
   Ничего. Ничего не произошло.
   Советская халтура.
   Потом во тьме они совершенно случайно набрели на заброшенный амбар. Вход не был заперт. Внутри было ничуть не теплее, чем снаружи, но все-таки стены давали некую иллюзию этого, или, по крайней мере, некий повод для самообмана. Теперь надо было пережить остаток ночи, несколько стылых, мучительных часов. Лежа на сене, Дьюри раз за разом пытался заснуть и раз за разом просыпался, погружаясь в зыбкую дрожь и вновь всплывая от холода и отчаяния. Наконец, когда в черном небе появились первые слабые признаки серого, он вышел наружу помочиться, и долго не мог найти в штанах ничего подходящего -- все съежилось от холода в разы и скукожилось до полной неузнаваемости.
   Еще примерно через час стало настолько светло, что можно было сориентироваться и выбрать направление. "Пора! Пошли, поищем, где тут у них можно погреться" -- скомандовал Куруца. Дьюри оглянулся назад, и только тут впервые отчетливо понял, что ВСЁ! Ушел. В отдалении, на фоне хмурого осеннего рассвета, виднелась редкая цепочка пограничных вышек, которая протянулась через мерзлые поля и голые перелески.
   Всё.
   Ушел.
   И тут вдруг, совершенно неожиданно и безо всякого его желания, замерзшее лицо сложилось в давно забытую, некрасивую и жалостливую гримасу, и он начал беззвучно и безудержно плакать. Приходилось идти вслед за Куруцей как-то боком, почти отвернувшись назад, изо всех сил стараясь, чтобы Куруца не заметил.
   Слезы катились из глаз ручьями и застывали на щеках ледяными каплями...
  
  
  
  
   /
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Оценка: 8.00*4  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"